perception
Кругом сновали десятки суетливых спешащих куда-то людей — и он шёл против течения толпы, изредка сталкиваясь с кем-то чуть ссутуленными плечами. Руки в карманы, пиджак в полоску нараспашку — у него был не то чтобы выходной, но что-то сродни тому: ему следовало проследить за выполнением очередного плана и, конечно, если что, по указанию босса всё поправить. Волнистые волосы покачивались при ходьбе, зачёсанные определённым образом набок, и некоторые оборачивались ему вслед, потому что он шёл такой спокойный и отстранённый, что, наверное, привлекал к себе внимание посреди этой кипящей толпы. Конечно, внимание ему нравилось абсолютно везде и всегда, но теперь всё же стоило бы немного сойти — хотя бы податься чуть ближе к краю платформы. Ему ни к чему было скрываться и уж тем более надевать маски или камуфляж — жертва при любых раскладах его не знает, а исполнителю он будет только дополнительным подспорьем. Он видел и знал этот мир иначе, нежели видели и знали его люди, поэтому, пока шёл, неспешно приближаясь к месту назначения, рассматривал их души, просвечивающие во взглядах, мерцающие сквозь дырки зрачков. Красные, фиолетовые, синие — цвета имели для него совершенно другое значение и именно на том уровне, который он никогда не смог бы облечь в настоящие слова. Если бы ему приспичило объяснять что-то людям — он бы поленился, честно, потому что ты либо видишь это и знаешь, либо не увидишь и не узнаешь никогда. Так к чему помогать человеку растягивать собственный горизонт — если у него всё равно есть определённый предел, где осознание больше не происходит и психика включает некоторые защитные механизмы? Никто бы не поверил ему или не понял бы — ни фанатики, ни скептики, никто: он, признаться, пробовал просветить какого-то человека или даже двух пару столетий или тысячелетие назад, но, конечно, всё это так и закончилось — ничем. Люди хрупкие создания и чтобы играться с ними — надо было знать меру. — Мегумин, осторожнее, — он ощутил лёгкий толчок в области колена и, чуть приподняв брови, опустил взгляд вниз, прекращая идти. Снизу вверх на него смотрела какая-то маленькая девочка — с синими-пресиними глазами. Он посмотрел на неё немного подольше: и понял, что сегодня её последний день. Цифры над её головой, голубые, под цвет глаз, — он видел, как неспешно и плавно они теряют драгоценные секунды. Он перевёл отстранённый взгляд на женщину — та, конечно, была ниже него и смотрела в отличие от девочки слегка испуганно. Что ж, разумеется, некоторые люди чувствуют на определённом уровне его истинную суть — оттого и смотрят так. Он снова посмотрел на малышку. Он отнимал у неё драгоценные минуты своим молчанием и просто надеялся, что ему не придётся наткнуться на неё позже, занимаясь рутинной работой. А затем он тонко и небрежно улыбнулся, пропуская парочку туда, куда им было надо, и мать спешно утянула девочку прочь, попутно бормоча что-то и, кажется, извиняясь. Что ж, малышка всё равно не могла оторвать от него взгляд и он, улыбнувшись ещё раз, помахал ей на прощание рукой. И пошёл дальше, внутренне хихикая — что ж, радуйся, девочка, в твой последний день тебе улыбнулась сама смерть. Может, знай врачи это, им было бы легче отскребать тебя чуть позже от кровавого асфальта. Он наконец остановился, совсем невдалеке, примечая наконец розоватую макушку, взволнованный взгляд и трясущиеся руки. Ещё немного и всё закончится, ну же, дожми, не подведи. Он вот уже с десяток лет не видел того самого Такемичи Ханагаки и на самом деле это, конечно, была пылинка относительно всего остального времени, как если бы это было для человека час назад или примерно вчера, но иронично — всё, что он знал об этом человеке это то, что Кисаки Тетта ненавидит и обожает его, что он протащился бесполезным безвольным кулём через всю жизнь и что теперь его надо просто и осторожно убить. Он опёрся спиной о бетонный высокий столб и, не вынимая рук из карманов, скосил взгляд чуть в бок — так ему хорошо было видно и розовую макушку, и место, где всё должно было случиться. Люди сновали, руки исполнителя всё больше тряслись, а Ханагаки Такемичи был где-то совсем уже здесь, совсем рядом, и только пара сотен шагов теперь отделяла его от неминуемого. Он уже давно успел заскучать — потому что, конечно, Кисаки умел развлекать, но и он не мог бы потягаться с рутиной, а рутина приходила за всеми и всегда, даже если они вертелись в безумнейшем мире криминала, где жизни улетали только так и где люди совершали такие моральные выборы, от которых у него искрилось где-то меж рёбер и чесались руки — сделать что-нибудь неправильное или нехорошее. Неправильное или нехорошее — разумеется, с точки зрения бога смерти. Он очень любил человеческие азартные игры, а в особенности покер, и находил забавным, что мог играть в покер сам с собой человеческими жизнями. Он ставил ставки — с Кисаки, не в одиночестве, хотя тот, конечно, не мог понять всего масштаба происходящего и настоящего его смысла — он наблюдал за людьми, делал предсказания — и трудно сказать, чтобы победы или поражения преобладали в его судьбе. Люди всё ещё не поддавались никаким объяснениям и с его точки зрения даже устройство времени было понятнее, нежели устройство человеческих разума и души. Но как ни крути — скука спутывала все карты, делала жизнь однообразной и он, даже владея временем и всем временем мира — не только своего и этого — всё чаще намеревался слинять отсюда снова, потому что всё во вселенной имеет свойство надоедать — а когда живёшь десятками сотен лет, так и тем более. Он периодически появлялся с разными людьми в разные эпохи — и всегда держался немного в тени или чуть в стороне, где мог бы беспрепятственно манипулировать и наблюдать. Он мог бы менять поток времени по своему желанию, хотя это было и совершенно запрещено, однако не попадалось уже давно ни интересно располагающего случая, ни достаточно подходящего человека. Он мог бы играться с Кисаки, но тому вообще не нужны были его подачки, какой там, когда при себе такой интеллект, и он в равной степени не хотел бы давать ничего Манджиро — потому что при том была такая тьма и пустота, что всё становилось очевидно и никакого веселья бы из этого ни за что не вышло. Размышляя об этом дне потом, прокручивая его и вертя со всех сторон, он никогда не замечал никаких предпосылок или знаков — конечно, в основном потому что в мире предпосылок и знаков жили люди, а уж он сам это всё это для них по желанию и создавал — но спустя многие события и спустя многое количество людей он бы не смог точно сказать: как именно понял, что Такемичи Ханагаки его счастливый билет. Ханагаки был обычным, в самом пресном и простом смысле этого слова, он был обычным, как потом вспоминалось, и в юности, и потом — он же видел все эти досье и краткие сводки. Прожил бесцветную жизнь, сбежал тихо и с позором, поджал хвост и смотался, но всё равно на исходе жизни, в свой последний день, о котором он даже не знал — он привлёк внимание того, о ком, скорее всего, был ни сном ни духом. Оценивая произошедшее потом, он приходил к выводу, что, скорее всего, стал свидетелем не то чтобы редкого, но довольно трудно уловимого именно в моменте зачатия явления — расцвета души. Это было как вспышка, как мерное сияние в чужих глазах — у Ханагаки оно было ностальгическое и какое-то даже печальное: должно быть, он что-то понял о своей прошедшей мимо жизни в тот момент или, может, внезапно очнулся от марева и оказался в новом для себя мире осознанности — но факт оставался фактом: он видел, как началась трансформация чужой души. Трансформация души, белой, как солнечный свет, в день, когда Ханагаки Такемичи полагалось умереть. И он сделал прежде, чем подумал — но сделал он это нарочно: всё его естество питало слабость к чему-то азартному и диковинному, к чему-то новому и интересному: он видел трансформацию души и он бы хотел, чтобы этот бутон расцвёл. А затем он бы хотел с наслаждением затоптать его. Он имел слабость к трюкам природы — метаморфозы времени, как цветение новой жизни или движение звёзд на небе, как циклы природы с её вечным увяданием и расцветом, и как неотвратимость замкнутого течения жизни и смерти. Он был богом смерти и немножечко времени — и потому в каком-то смысле его не могла не зачаровывать подобная красота. Его притягивали закономерности, потому что он бы хотел в каждую внести свой хаос — хотя напрямую был связан с этими же кругами и циклами. Ему хотелось знать, ощущать, ломать и перетасовывать — он хотел жить, в том понимании этого слова, которое обычно люди туда не закладывают. Поэтому мановение руки, которым он поменял местами душу юного Ханагаки и его нынешнее естество местами, — было лёгким и едва заметным для окружающих: как если бы он просто тряхнул рукой или отмахнулся от назойливо приставшей к ладони волосинки, но краткая вспышка и безотчётный страх в чужих глазах перед слепящим светом и металлической надвигающейся громадой — всё это было и было в одном моменте. И тогда он, сделав пару шагов назад, незаметно смешался с толпой, чтобы в следующий момент и вовсе — навсегда исчезнуть. В этом ответвлении, где Такемичи Ханагаки погиб и больше бы не сумел переродиться в самом возвышенном понимании этого слова, здесь, имея теперь знание о новом слоте в линиях жизни, ему теперь делать было нечего. А Кисаки? Ну что ж, Кисаки сам и без него в всём разберётся — а может, вскоре и забудет о нём вообще. В конце концов — кто знает, как на самом деле работает время, когда от него отворачиваешься. У него было много воплощений на разный вкус и не меньше имён, но в этот раз он снова открыл глаза посреди вечернего Токио, ощущая прохладный летний ветерок, и его телу было шестнадцать лет, и его звали просто и понятно, как и должны звать того — Шуджи Ханма. И он ухмыльнулся, отдаваясь на волю ветра, — ему нравились тайные закономерности и символизм, так что управляемое двуличие и принадлежность к течению времени были вполне себе хорошими его предвестниками. В конце концов — имя всегда идёт впереди человека. И плевать, что Шуджи Ханма на деле был богом смерти. — Где я? — Ого, хороший первый вопрос для того, кто только что осознался, — он поправил рукава пиджака, оглядывая Ханагаки с головы до ног. Воистину цветение — пусть и не такое редкое, как ему уже довелось заиметь и повстречать. — Прости, что? — У него были растрёпанные чистые волосы и посреди всего блеклого пейзажа они смотрелись достаточно живо. Золотой самородок среди пыльного багрянца пустыни. Такемичи, уже успевший встать на ноги, огляделся, пошатываясь на ослабевших ногах, слегка неловко размахивая руками; а затем чуть тише и растеряннее добавил, — где я? Ханма перекинул ногу на ногу, задумчиво опираясь о коленку локтем и кладя подбородок на раскрытую ладонь. Ханагаки смотрел на него — будто бы сразу забыл всё: и даже собственное имя. — Ты Такемичи Ханагаки и пару часов назад тебя увезли на скорой, — Шуджи сказал это, ловя тусклые блики в небесных глазах — и прямо под его взглядом небеса заволокло постепенно возвращающимся пониманием. — То-очно… — протянул Такемичи, тут же слабо улыбаясь и щупая своё лицо — совсем лёгкими, будто бы нерешительными касаниями, — точно, — и он прикрыл глаза, несильно хмурясь и с отчаянием позволяя улыбке расцвести на розовых губах, — точно, меня же избил Майки. Да. Похоже, — Ханагаки истерично хмыкнул, и Ханма с интересом подался чуть вперёд, — похоже что я всё-таки ему проиграл. Конечно. Конечно, я ему проиграл. Он тёр веки пальцами, как при назойливой головной боли. И продолжал неровно улыбаться, о чём-то сам с собой бормоча и изредка глухо хихикая. — Я идиот, — Шуджи уловил всхлип в его интонации и цыкнул — что ж, хоть у кого-то во всей этой помойке ещё остался внутренний контакт со своими эмоциями и с собой, — ну какой же я идиот. Майки… Майки, он же непобедим, — и внезапно напряжение с его плеч обрушилось смехом, разнесшимся далеко по равнине прочь, оседающим кругом, как ржавая пыль; Такемичи раскинул руки в стороны, запрокидывая голову совсем назад, — ну как же я сразу не догадался. Это же Майки… он же непобедим… И он хохотал, как ребёнок — или, что в его случае было бы вероятнее, как совсем растерявшийся от отчаяния человек. Ведь, сколько бы Ханма ни наблюдал, отчаяние всегда присутствовало в жизнях людей; оно всегда волочилось за ними, изредка отставая от самых удачливых — или просто теряя их из виду. Но отчаяние вечно висело над ними — как парниковый эффект или как озоновый слой. Оно находило воплощение в каждом из проявлений человеческой жизни. И даже мимолётное счастье приходило к некоторым — только чтобы принести за собой какое-то призрачное отчаяние. Но это было частью одной человеческой жизни — Такемичи Ханагаки нёс на себе отчаяния из своих всех. Из каждой. И нёс его даже из тех, где его самого уже не было. Потерялся в самом начале, сбившись с пути, — запоздалое отчаяние. Не сумел предотвратить, зная о грядущем, — моментное отчаяние. Не предотвратил потери, потому что не задумывался о них или просто не знал — оглушающее отчаяние. Наблюдать, как угасает, истлевая в секунды, чужая жизнь, слушать последние надежды и чаяния, пропуская утекающий свет сквозь пальцы, принимать напутствия и предсмертные просьбы, стараясь держаться и держать лицо, — нести это всё и знать, что каждый раз всё было напрасно, как ни переделывай, что всегда, на каждый его оборот, найдётся то самое солнце, огромная эгоистичная звезда, которая притянет к себе против воли каждого и из-за которой произойдёт заевший коллапс: наверное, это слишком много для одного. Особенно, для того, кто хочет спасти всех. Волна отчаяния, которая теперь поднялась над ним девятым солёным валом — не это ли последствия всех взмахов лёгких крыльев: каждой из появившихся в его жизни бабочек. Бабочек, которые, конечно, и живут-то один день, — но по какой-то из людских теорий простым мановением способны произвести катастрофу. Что ж — Ханма изучающе глядел на Ханагаки из-под прикрытых век — кажется, что это по итогу и произошло. Что-то относительно маленькое однажды всегда сталкивается с чем-то относительно большим. И в какой-то момент — просто перестаёт его воспринимать. Уживается, не понимает умом истинных масштабов — и просто продолжает при этом большем существовать. Но страх, первобытное алое марево, записанный где-то глубже сознания, где-то в самом естестве, нутре или в душе — он всегда остаётся. И даже те, кто не знают самого понятия страха и никогда его не видели: всегда поймут, что это такое. И кажется, масштабы надвигающегося отчаяния теперь достигли такой степени, что Ханагаки оказался всё же бессилен. И безотчётный ужас в его глазах — виделся похожим на тот, с которым он готов был проститься с жизнью на рельсах метро. Только теперь, когда Шуджи с живым интересом наблюдал за Ханагаки, распинывающим багряный панцирь, изошедший под палящим, однако едва ощутимым солнцем трещинами, только сейчас он увидел это снова. Но только если тогда он увидел зарождение, новое рвение, стремление жить — то теперь Ханма с восторгом заметил, как усталая коррозия быстро и охотно начала с жадностью пожирать чужую волю. Работа на износ — на износ тела и на износ души. Вот куда она привела тебя, Такемичи Ханакаги. И теперь ты выглядишь так, будто у тебя нет никакой силы идти — но ты выжимаешь последнее, как это делают жаждущие в пустыне, и бесполезно волочишь ноги, таща за собой груз — труп своих амбиций, надежд, чаяний. Ты думал, что это всё нужно тебе и поможет в дальней дороге — но ты ошибся. И теперь едва ли понимаешь, куда и зачем продолжаешь идти. Наверное, тяжело, когда жизнь обрастает новыми обстоятельствами. Тяжело, когда двадцать шесть лет ты жил индифферентно, лишний раз не поднимая головы и не высовываясь, а теперь — а теперь вдруг решил, что знаешь, как стоило бы на самом деле жить. Наверное, тяжело столько пройти и столько изменить, только чтобы понять — на самом деле в масштабах конечной цели ничего и не изменилось. И на самом деле — ты опять ошибался. Ханма чуть склонил голову набок, с удивлением обнаруживая у себя на голове шляпу. Он выпрямился, сняв её с головы и принялся вертеть в руках — пока Ханагаки в исступлении разрушал ничто вокруг себя. И когда он вдруг остановился, то Ханма перестал вчитываться в размытые символы на бирке и поднял на него вопрошающий взгляд. Ханакаги устало и тяжело дышал, размазывая пыль и солёную влагу по лицу — жалкий и одинокий, будто его только что окатило особо высокой прибрежной волной. Такемичи смотрел на горизонт, где клубилось рыжеватое марево, и как будто бы ждал — может быть, он ждал второй волны. Но истерика уже утихла, наконец обращая его лицом к куда более страшному, но гораздо более правдивому врагу: к полнейшему опустошению. — Ты, — он внезапно развернулся к Ханме, и тот вопросительно хмыкнул, сжимая в пальцах полы шляпы, — что ты здесь делаешь? Где мы? — Мы где-то в твоём подсознании, если ты ещё не понял, — Шуджи пожал плечами, встречаясь с покрасневшими, но собранно-спокойными небесными глазами, — мне кажется, это должен быть второй слой времени — там, где обычно коротают срок в бессознанке или в коме. — Чёрт, — Такемичи ещё раз огляделся, с опаской посмотрев на развороченную почву под ногами: как будто бы видел её в первый раз, — я думал, я сдох. И он закрыл глаза, тяжело вздыхая и запрокидывая голову. — А что, хотелось бы? — И Ханма позволил тонкой усмешке змейкой скользнуть по губам. Он покачал верхней ногой, потянув стопу на себя, указывая носком лакированного ботинка куда-то в высокое чистое небо. — Замолчи, — Ханакаги вздрогнул — видимо, от того, что кто-то сумел сказать о его трусости вслух: но не о такой трусости, как раньше. Просто теперь кто-то ставил под вопрос саму его непоколебимую волю к жизни. И вот это — уже пугало. Ханма хмыкнул. Что ж, за столетия наблюдений, кое-что ему хватило ума понять, и потому он знал — так разум играет с теми, кому есть, чего боятся и есть, чего стыдится и что скрывать. Ханагаки вздрогнул. — Когда я очнусь? — Кажется, наконец все воспоминания — эмоциональные и действительные — вернулись к нему: по крайней мере теперь Такемичи снова чуть ссутулился и стал оглядываться по сторонам, что-то ища взглядом. И Шуджи с диким весельем понял — кажется, он искал выход. — Ну как сказать, — Ханма неторопливо пожал плечами, — как организм восстановится, так и очнёшься. — Но если я не очнусь, — Такемичи как-то бестолково взмахнул руками, приоткрыв рот — и в его взгляде читалась робкая потерянность, — у меня же там… Если считать, что основная характеристика ребёнка — маленький, то, похоже, что все люди, сталкиваясь с определённой величины обстоятельствами в жизни становятся снова детьми. Или может быть, это была очередная гипотеза его, бога смерти. Гипотеза, которой тоже суждено было разбиться. — Боюсь, что если ты не очнёшься, — Ханма насмешливо посмотрел на него, потирая левым ботинком пыль между старых деревянных рельсов, — то у тебя уже не будет ничего «там». Давай, — он усмехнулся, меняя слитным движением верхнюю ногу с нижней местами, — я уже спас тебя один раз. Теперь настала очередь спасаться самому. — Ты спас меня? — Нерешительно переспросил Такемичи, прекратив наконец беспокойно оглядываться и замерев на месте, — но… когда? — и он попытался припомнить — не заявился ли случайно Ханма посреди драки трёх небожителей. Но, получалось, что нет. И тогда он никак не мог- — Слишком близко смотришь, я даже так чувствую, — Шуджи коротко посмеялся, вертя ладонью с «преступлением», — Такемичи Ханагаки, — он вскочил со стула, едва заметно потягиваясь и надевая шляпу, — меня зовут Шуджи Ханма, и я — бог смерти. Ну и немного — бог времени. И он тонко улыбнулся, сцепляясь с ошарашенным Такемичи взглядом. Может, сыграла роль сама абсурдность и нереальность происходящего, или может, Ханагаки просто уже видел достаточно — но его лицо всё равно исказилось от удивления и губы зашевелились, не выпуская ни звука. Он сразу понял — и это было даже слегка удивительно. — Хэ, интересно — а мне всегда казалось, что ты тугодум- — Так это всё из-за тебя, — голос Ханагаки осел, едва ли не теряясь в сбившемся дыхании; Ханма возвышался над ним, глядя сверху вниз, и Такемичи сделал небольшой шаг назад, — всё, что происходит… это ты, это всё из-за тебя? — Ну, технически, — Ханма повертел в воздухе ладонью с «наказанием», отводя взгляд куда-то вверх, будто раздумывая над ответом, — если брать твою смерть в метро за точку отсчёта, то да. Да, технически я виноват, что ты выжил и продолжил своё существование с некоторыми дополнительными знаниями и с некоторой уже прожитой точки- — Заткнись, — Ханагаки теперь стоял, ссутулив плечи и опустив лицо в землю; руки его сжались в кулаки, — не смей делать вид, будто все эти смерти… все эти… люди… — Ой, ой, притормози, — Шуджи осклабился, буравя тяжёлым взглядом пшеничную копну перед собой, — разве я где-то соврал? Технически, моя «вина», — и он показал кавычки пальцами в воздухе, насмешливо скривившись, — только в том, что я перезапустил немного твою жизнь. А всё, что было дальше — ты и все остальные сделали сами. Конечно, в каком-то из пониманий я действительно виноват, но видишь ли что, — и на этих словах Хнама наконец поймал обозлённый, искрящийся праведным гневом, взгляд Ханагаки — и довольно ухмыльнулся, — я совершенно не чувствую вину. Ханагаки с яростным воплем замахнулся, но Шуджи легко перехватил его кулак, сжимая крепкими жилистыми пальцами: — Я даже не понимаю, что это такое — вина. Я слышал десятки твоих обличительных речей, смеялся и поражался каждому из тысяч твоих слов, и никогда — никогда не чувствовал вины. И уж тем более — раскаяния или стыда. Есть в мире разные вещи, — он с нажимом надавил на не сбавляющий напора кулак и в восхищении коротко хохотнул, — ну, каково это тебе — бороться с всесильным вселенским злом? Как это ощущается, Ханагаки, скажи? Конечно, он привирал — никаким он был не всесильным, и уж точно, что он не был вселенским злом. Но это стоило того, чтобы увидеть новую вспышку отрицающего отчаяния в чужом взгляде — и чтобы поймать точно так же второй, летящий с двойным упорством, кулак. Ханма искренне рассмеялся, увидев, как нахмурились решительно чужие светлые брови: — И что самое забавное, знаешь? Со мной дело лишь только в том, что я — другое существо, безумный азартный игрок, жестокий бог времени и смерти. Но ты только представь, — и он наклонился ниже, пронзительно и высокомерно глядя в чужие горящие глаза, — кому-то даже не нужно быть мной — чтобы забыть что это или и вовсе никогда не чувствовать раскаяния и вины. То было мгновение, мгновение осознания, перед тем, как кулаки в крепкой хватке Ханмы ослабли — чтобы затем и вовсе безвольно повиснуть где-то в районе бёдер. Ханагаки, оглушённый без прямого удара, понял всё даже слишком быстро. И он знал — Шуджи не имел никого конкретного ввиду, но сам факт того, что один определённый человек всё же пришёл на ум было бы тяжело оспорить. Теперь, когда его мир столкнулся с такими нереальными материями и когда его борьба внезапно обрела воплощение не только идейное, но и физическое — как он ощущал себя теперь? Ханагаки не понимал. Он совершенно пропал. — Оу, что ж, кажется, — Ханма огляделся кругом, поправляя пиджак и замечая, как постепенно всё начинает терять очертания и как разрастается, белея неясным чистым маревом, далёкий горизонт, — кажется, тебе пора — ты просыпаешься. Повезло не умереть, скажи-ка, да? Такемичи стоял, потерянный, тупо глядя на уходящую вдаль побитую железную дорогу. На неё — и на простой деревянный стул, стоящий посередине. Стул, на котором его не так давно и встретил Ханма. Тот цыкнул, окинув оценивающе вид. — Ладно, Ханагаки, давай — не расклеивайся, — и он хлопнул его ладонью по плечу; Такемичи по инерции дёрнулся под не особо-то и сильным импульсом, — придумаешь чего-нибудь новое. И исчез, как будто его тут и не было. В конце концов Ханма знал — то, что случилось здесь, Ханагаки никогда не вспомнит: всё это будет навечно заперто в глубинах его подсознания, в памяти; и единственное, что будет теперь с Такемичи всегда — это знание, знание, которое всегда будет смутно тревожить его и никогда — что-либо прояснять. Ханагаки остался один, наблюдая отстранённо, как выцветает, невыносимо белея кругом, мир. И только рельсы, кажется, всё так же графитом чернеют на невыносимо ярком чистейшем фоне. Заторможенно, не совсем ощущая своё тело, он неловко опустился на пошатнувшийся стул. Откуда-то Такемичи был уверен — состав придёт со спины. И, чёрт, он был бы рад, если бы по этим путям сейчас и вправду проехал поезд. В полном одиночестве, посреди этого пустого разваливающегося мира, Ханагаки понял внезапно одну простую вещь — он теперь совершенно не знал, что ему делать. Такемичи вздохнул и прикрыл глаза. Но на самом деле не было смысла себе лгать — он хотел бы этого только здесь: в подсознании и во сне. Потому что Ханма знал, что игра ещё не окончена и знал, на кого действительно стоит ставить. И он если даже не показывал этого, то точно понимал — у Ханагаки Такемичи помимо всего прочего, что он уже растерял, осталось ещё кое-что — кое-что, что было у него с самого первого дня самого первого рождения. Его отчаянная, несокрушимая и в чём-то, может, по-человечески трусливая, но оттого прекрасная и простая — неумолимая воля к жизни.inception
С такой высоты он давно не смотрел на Токио. Шастая в основном по улочкам и закуткам с Кисаки, он после его смерти совершенно забыл, как выглядит это всё великолепие. Все эти рассыпанные как будто бездумно огоньки и пульсирующие светящиеся артерии. Город, живой, живее, чем многие, кого Ханме доводилось встречать, искрился в бархатной чёрной ночи и пустота неба зависла над ним, открывая путь в бесконечное. Манджиро Сано стоял перед ним, совсем близко к панорамному окну, пока сам Ханма опирался о стол, стоящий позади. Майки наблюдал, заложив руки за спину, и его спина была напряжена — но это не было осознанным напряжением, скорее привычкой — так он держался из последних сил, как держатся на натянутых нитях такие забавные игрушки: только выбей им нажатием почву из-под ног, ослабь натяжение, и они свалятся бесформенной грудой деталек. Майки держался из последних сил — он едва ли уже понимал, что ему дорого. Закрывшийся ото всех, потерявший связь с любыми людьми. Он потерял себя, потерял то, что мнил столькие годы собой. Он намеренно отверг каждого, кого у него не забрали, оттолкнул их всех вместе и по одному, — и затмение его разума случилось как-то само собой. Ничего уже не решится — да и он едва ли намерен теперь что-то решать. И это Манджиро — потому что получив шанс на одно он целился на большее. Шиничиро признавал его — и Майки захотел его превзойти. Он стал главой банды — и захотел подмять под себя всю Японию. Жадный как чёрная дыра и такой же бесконечно пустой — Сано Манджиро был дьявол, находящийся в заложниках у своей травмы. Пустой сосуд, заполнившийся со временем всем самым чёрным и разрушительным. Ханма любил деструктив — и Манджиро притягивал его, как притягивает людей горизонт событий или недостижимая сингулярность. Ему интересно было заглянуть дальше, и Шуджи знал, что там есть глубина, — но вместо этого каждый раз он будто проходил сквозь чёрную плотную завесу: и оставался ни с чем. Сано Манджиро, нарцисс, макиавеллист и психопат — ну или по крайней мере это теперь было его руководящими чертами — он завораживал Ханму. Как Ханагаки притягивал своей тягой к выживанию и преодолению, так Майки завораживал искусством растворения и разложения — эмоциональный инвалид, разлучивший сердце и разум. Бегущий от боли — и перманентно пребывающий в её объятиях. — Почему ты не вышел раньше? — Он всё ещё стоит спиной, заложив руки за спину, в этой своей чёрной бесформенной кофте и обычных штанах. Его волосы спутанные и неаккуратно собраны в хвостик сверху. Они уже дошли до плеч, спускаются ниже плеч, и Шуджи думается, что это тоже такое своего рода умирание. Умирание желания жить и как-то влиять на свою жизнь. Или просто ещё один его след. — Хотел посмотреть, чем всё закончится, — Ханма отвечает просто и на прямоту — ни к чему играться с тем, кто даже не понимает более, что такое игры. — Получается, всё закончилось? — Его мимика тоже постепенно отмирает — а может, просто нет больше нужды напрягать мышцы лица. Ему больше не нужно интегрироваться в социум — это теперь социуму придётся как-то взаимодействовать с ним. Манджиро приподнимает слабо светлую бровь, но Шуджи достаточно внимателен, чтобы заметить даже это в зыбком оконном отражении. — Нет, — он перебирает какие-то бумаги Коконоя на столе, пробегаясь взглядом по сведённой документации; и даже в этих, искромсанных нестройными заметками по полям, бумагах он ощущает больше жизни, — считай, мне наскучило. Не хочу досматривать до конца, — он играючи захлопывает толстенную папку; теперь из неё в паре мест торчат неровно бумажные уголочки, — бывай, Майки. Кисаки мёртв и я, в общем-то, сыт всем этим по горло. Гляну просто потом — чем закончилось, — он обшаривает взглядом пустое помещение, прикидывая цифру, — лет этак через пять. Шуджи достаточно внимателен — он также достаточно внимателен для того, чтобы заметить чёрное мазутное пятно, расползающееся вместо тени около ног Майки; чтобы заметить, как постоянно сбивается и барахлит его счётчик над головой. Как кругом него подёргивается пространство — он скрадывает собой материю, он настолько жаден и пуст. И его глаза, они и раньше светились тускловато для обычного человека — теперь же Ханма с восторгом отметил про себя две зияющих чёрных дырки. Зрачки были пусты и в принципе каждый, при желании, даже не будучи никаким богом, мог разглядеть сосущее отсутствующее ничего. — Значит кончится через пять лет? — И голос его тоже спокоен. Но это не тот медитативный покой, свойственный уравновешенным людям, и это не спокойствие обычного человека; это отсутствие вообще чего-либо в голосе или тоне, это механика — воздух колеблет связки, происходит определённое напряжение, язык прижимается в разных комбинациях к разным участкам полости рта, формируя звуки. Манджиро как робот — дышит, потому что программа, смотрит, потому что программа, говорит — потому что программа, и вся его жизнь — как будто автопилотируемая программа. И где, спрашивается, тогда сейчас пилот? — Ну, откуда мне знать, — Ханма как-то неопределённо жмёт плечами — ну, потому что он и вправду не знает, — вы, люди, конечно, предсказуемы — но я верю в вас: считаю, можете ещё чем-то удивить. Майки берёт паузу, будто бы совсем отключаясь и совершенно не слушая, но Шуджи всё равно ждёт — ему некуда спешить и он понимает, что Майки просто больше не считает нужным заполнять пустоты в эфире, пока подбирает нужные слова. Манджиро смотрит отстранённым взглядом куда-то вдаль, за стекло, и уголки его губ странно дёргаются: Ханма с исследовательским интересом предполагает, что это он так пытался воспроизвести человеческую улыбку. — Такемичи… удивил тебя? — Рот пытается изобразить улыбку именно на этом имени, и даже получается что-то похожее: Шуджи криво усмехается — он не может отделаться от навязчивого образа, он видит в нём Изану. И в то же время его там совершенно нет. У Изаны хотя бы был рядом кто-то живой. — Не больше чем тебя, Сано, — он проходится неспешно, покручивая на ходу лёгким толчком стул на колёсиках у стола Хаджиме, — давай, собирайся. А то куски кругом валяются — не солидно, — он кривится, вращая в воздухе левой кистью, и чуть прищуривается, когда оглядывает оценивающе фигуру Майки, сверху-вниз, — кстати, я забыл, кого в этом таймлайне косплеишь. А, погодь. Для этого же ещё рановато. Забавный ты парень, Майки. — Получается, тебя это всё просто забавляет? — Наверное, с таким выражением лица смотрят на цветение люди, думающие, что познали тайны мира. Но только они смотрят, проникая разумом в тайны. Деградация же Майки позволяла ему только смотреть и молча погружаться в себя; он тонул в черноте, как в масле, как в мазуте, она залепляла ему уши, нос, рот, и ему оставалось только смотреть откуда-то изнутри. Ханма соврал себе, когда подумал, что у Майки внутри только пустота и тьма — конечно, там, на самом дне, давно поселилась и так никуда и не уходила одинокая детская печаль. Рыба гниёт с головы, и вместе с этим Майки прогнил с сердца. — Ну, получается так, — Ханма усмехается, меряя неспешными гулкими шагами метраж полов, — ты уж прости, я не могу чувствовать- — А Кисаки? — Вклинивается на одном дыхании, легко. — Ладно, могу, — признаёт Ханма, склоняя голову то к одному плечу, то к другому, не отрывая взгляда от светового безумия за окном, внизу, — но всё равно — не тот уровень. Да я и среди своих… довольно чёрствый и жестокий, — он пожал плечами, криво усмехаясь, — и я не то что обесцениваю ваши чувства — всё познаётся в сравнении. Моя жизнь — несравнимо больше твоей. Дольше твоей. Так что для твоего… — он делает неопределённый жест рукой, как будто бы подбирая простые слова, — м, масштаба… то, что ты пережил — почти неподъёмная ноша. Я бы сказал даже, что где-то внутри мне жаль, — и он поспешил добавить, — ну там, где я могу откинуть живой интерес. Так что, знаешь, чёрствость другого существа — не повод сигать с крыши или стреляться. Подумай на досуге. А то не на что будет смотреть через пять лет. В ответ на это Майки, едва ли моргая и совершенно не меняясь в лице, выдал: — Я хочу твою жизнь. Ханма скривился. — Не хочешь, Майки, — он просто пожал плечами, становясь наконец на расстоянии вытянутой руки от Сано и отчуждённо прикасаясь кончиками пальцев к тёмному стеклу, — всё, чего ты хотел когда-либо — своя жизнь. Не моя вина, что у тебя её не было. Не твоя. Ничья. Так просто получилось. Жизнь не справедлива, все дела, — Ханма машет рукой, потирая меж собой слегка похолодевшие подушечки пальцев, — не забивай голову — у тебя там и так места почти не осталось. — Если я сейчас застрелюсь — тебя это удивит? — Нисколько, — сухо парировал Ханма, поворачивая голову на Майки и оценивая его осунувшийся профиль. — Посмешит? Позабавит? — Ничего из этого, — помотал головой Шуджи, крутанувшись на пятках и теперь стоя боком к окну и к Майки лицом, — скорее… раздосадует, скорее. Может, расстроит — с твоей смертью тут особо больше и не на что смотреть, — он погрузил руки в карманы, оттягивая их кулаками вниз, от скуки, — погоди немного — может, Такемичи ещё чего-нибудь и сообразит. Кто знает, может, ему ещё повезёт. А может, как раз ему и не повезёт. Пять лет, Майки. Дотяни хотя бы пять. — Ничего не обещаю, — он покачал головой, — я тебе ничего не обещаю. Они помолчали, пока Ханма снова развернулся к ночному мельтешению. Этот офис, чем-то он напоминал ему и родной мир, особенно теперь, когда рядом с ним стоял только Майки. Ну, или его оболочка. Шуджи с интересом размышлял — как же хрупка человеческая натура, и как в тот же момент изобретательна психика. Сам он повидал уже столько — и смерти собратьев, и странные жестокие вещи, и парадоксы: на его памяти, пожалуй, не было только вещей вроде смерти или любви. Никто не знал, куда исчезали или уходили боги смерти, и никто не знал, дозволено ли им постигнуть человеческую любовь. — Что такое жизнь, Ханма? — Внезапно разорвал тишину Майки, решивший видимо, что раз уж рядом с ним бог, то это ключ ко всем его вопросам. Но Шуджи, как и всегда, был на это иного мнения. — Не-не-не, с этим дерьмом ко мне даже не лезь, — и он отрицающе выставил вперёд ладони, привычно жестикулируя, — это уже исключительно твоё дело. — Моё дело, что такое жизнь? — Ну, да, — Ханма покусал губу, отвлекшись на какую-то свою мысль — о работе или вроде того. Чёрт, как удачно, что его до сих пор никто не пришёл найти или остановить. Вообще-то им особо не следовало светиться перед смертными, только перед уже умершими, но Майки — Майки находился сейчас на границе: не редкий сам по себе, но исключительный в своём проявлении случай, когда тело ещё живёт, но душа, впавшая в анабиоз, находится на грани раскола или даже смерти. В анабиоз — потому что анабиоз это форма пережидания, в которую существа погружаются с расчётом на лучшее при пробуждении. Ханма, собственно, поэтому и пришёл к нему — если выберется, то спишет всё на причуды сознания, сродни тех пришествий или разговоров во сне с Богом; а если не выберется, ну, — тут уже и рассуждать-то было особо и нечего. — Почему ты не дал эту способность мне? Если я для тебя такой особенный? — Шуджи позабавлено хмыкнул — в голосе Манджиро проскользнула былая тень обиды. Как когда ему не доставалось всё. — Потому что ты бы стал спасать только тех кто тебе дорог, — ответ нашёлся быстро, и Ханма легко пожал плечами, — а об остальных ты предпочёл бы забыть. Ты бы не метался между долгом и отчаянием. Ты бы не стал спасать других. А за метаниями Ханагаки всегда было интересно смотреть. На последнем предложении Сано даже как-то почти улыбнулся и задумчиво хмыкнул. Но тут же всё вновь схлынуло — и лицо его снова стало непроницаемым и чистым. Как рябь иногда трогает поверхность воды — только чтобы та снова безжизненно застыла. — Скажи, Ханма, — он помедлил, будто размышляя, стоит ли того вопрос, — это ты сделал меня таким? И косвенно Шуджи этого вопроса, конечно, ждал. — Не-а. Таким я тебя нашёл, — и он не врал — Майки и без его вмешательства отлично справлялся с разрушением своей жизни (не без сторонней, разумеется, помощи — просто от богов смерти ничего особо не зависело, да и к чему, когда люди и сами прекрасно со всем справлялись). — Значит… всё опять из-за меня? — Сано спросил это так, будто интересовался, сколько ещё отчётов предстоит выполнить, чтобы закрыть текущий квартал — то есть так, будто тема была обыденной и его напрямую почти не касалась. — Опять? — Ханма вздёрнул бровь, разглядывая себя в отражении, — ладно, в любом случае — нет. В этот раз меня заинтересовал Кисаки. — А что он? Почему ты не спас его — продолжил бы развлекаться дальше. Шуджи покривился, но не стал говорить, что «спасать» уже умершего и тем более вытаскивать его — не в его интересах, да и это практически нереально без раскачки баланса. — Кисаки? Сам по себе он, конечно, был интересен, но более всего меня привлекало в нем то, сколько людей с ним я мог повидать, — Ханма говорил с толком и расстановкой — как говорят адвокаты в суде или бизнесмены в своих автобиографичных интервью и книгах, — он провёл меня прямо через события — и я смог посмотреть всё, как будто бы изнутри, — на этих словах тонкие губы украсила радостная улыбка — впечатления о былом разом вспыхнули в памяти, вновь подогревая затухший внутренний интерес, — как будто бы — потому что трудно прочувствовать всю истинность происходящего момента, когда ты в любой момент можешь выйти, — Ханма поджал губы, но затем расслабился и вздохнул, — даже жаль, что он теперь исчез. — Ты говорил с ним после смерти? — Нет. — И почему же? — Всё успеется, — он пожал плечами, — пока не время. — Значит он не мёртв? Ханма, раздумывая, как лучше это пояснить, покусал губу. — Трудно сказать, — наконец выдал он, — смотря что ты понимаешь под смертью. — Он где-то здесь, среди людей? Он ещё жив? Ходит по миру, из крови и плоти. — А, это, — спохватился Ханма, наконец вспоминая о более приземлённых и простых для человека вещах, — Нет. Нет. Он уже давно лежит в земле и больше никуда не сможет меня провести. Майки сжал кулаки. Его руки давно уже были безвольно опущены вдоль тела. — Кисаки… и даже у него была цель, — Майки опустил расфокусированный взгляд, разжимая снова пальцы, — получается что и он был больший человек, чем я. — Ага, — легко согласился Ханма, — и даже страшно представить, как ты презирал его — и ему же завидовал. Шуджи мысленно довольно похихикал. «Вы все друг другу так завидовали». Они постояли снова молча, слушая, как в здании как будто бы не было ни одной живой души. Хотя скорее всего, это и было так. Бархат неба переливался волнами — и ловил яркий городской свет. — Но с другой стороны ты знаешь… — Ханма поправил манжет левого рукава, запинаясь, — я не знаю, что есть человек. Биологические термины, социальные «объективные» определения, о которых договорились люди — всё это не даёт исчерпывающего истинного ответа. Все эти истины относительны. Для каждого человека быть человеком — это разная вещь. Для кого-то это значит жить согласно доброте и чести — но доброта и честь для всех не едины и что для одного промысел Христа для другого — посягательство на святое. Люди странные, и я никак не могу понять, что они представляют из себя, кроме суетного клубка переживаний и нервов, — Шуджи устало вздохнул, поправляя пальцами привычно круглые очки, — это трудно, и я всё ещё наблюдаю. Иногда мне даже кажется, что я уже и не то чтобы ищу ответ — скорее просто развлекаюсь. В конце концов, — он вдруг коротко посмеялся, улыбаясь легко, азартно и беззаботно, — я тысячелетний бог и какое мне дело — как провести следующую тысячу лет. Я могу обращаться со временем как хочу. — И ты тратишь его с нами, здесь, — отозвался мгновенно Майки, так и не отводя взгляда от стекла, — что ты здесь ищешь? Ханма помедлил с ответом, залипнув на маленькие машинки-точки внизу, рассекающие мост и скоростную магистраль. Он вздохнул. — Я никогда не общался с высшими инстанциями и может быть — что их просто нет. Я тоже не понимаю где заканчивается оболочка моего представления и начинается истина познания, — он наконец отвернулся от окна, делая шаг обратно вглубь офиса, — тот мир — я вижу его под одним углом, но никогда не исключаю, что в этот угол меня поставили или что я просто не умею обернуться, — он заложил руки за спину, бездумно скользя взглядом по немногочисленной мебели, — живу в пузыре из своего восприятия так же, как и ты — разве что мой пузырь значительно эфемернее и больше. Я хочу проверить — может быть, я привлеку внимание, если кто-то есть там, наверху, когда немного перетасую временные круги. Или, может быть, я так ничего и не получу, — он беззаботно хмыкнул, растягивая губы в ухмылке, — какая мне разница, когда браться за то, что мне вряд ли по силам — если я могу развлекаться, постигая посильное. И параллельно ища ответ на свой вопрос. — Но если тебе не ответят — то ты никогда не узнаешь истины, — отозвался Майки, с лёгкой тенью отчаяния и непонимания в голосе. — Получается, что так, — просто подтвердил Ханма, сжимая покрепче собственное запястье, — поэтому я и плещусь с вами, здесь. Я же должен как-то развлекаться. Майки тихо, почти невесомо, хмыкнул. — Я вспомнил. У тебя была эта ужасная кличка, Потрошитель. — Честно сказать, это моё рабочее имя, — слегка растерялся Ханма, потирая ладонью шею, — мы называем друг друга по-разному. — Я теперь понимаю, за что тебе такое имя. — Но ты же никогда не видел, как я работаю. — Мне и не надо, — Манджиро нахмурился, кривясь, — ты говоришь со мной — и я чувствую себя отвратительно, абсолютно пустым. Ты будто вытряхнул из меня всё. Ты и вправду потрошитель. Ханма не ответил на это. Ничего. Да и что бы ему было отвечать — он гордился собой и довольная ухмылка на лице это только доказывала. Манджиро было не надо добивать или вообще как-либо влиять на него — этот справится сам. Да и если что — всегда есть кому подсобить. Сано истаивал, утончался день ото дня и если так и дальше пойдёт, то вскоре на ветер полетит и последняя страница его странной угловатой жизни. Полетит и развеется — как будто не было. Шуджи теперь точно видел и знал — это миндальное дерево, скорее всего, больше никогда не зацветёт; но Ханма просто не мог не поделиться с Сано своим последним наблюдением. Он уже направлялся к выходу, не задерживаемый никем и ничем, но в дверном проёме вдруг остановился, ухватившись рукой за дверной косяк. Ханма прикрыл глаза, усмехаясь, и, чуть помедлив, наконец напоследок сказал. — Знаешь, я склонен теперь предполагать, проведя среди людей и над ними немалое время, что истинная ценность жизни открывается им в момент смерти. Кто-то понимает, что хочет остаться — и жизнь для него это ценность. Кто-то понимает, что его время пришло — и он ценит такую жизнь, которую с трудом уже прошёл, — Майки не шелохнулся и не проронил ни слова — но Ханма знал, что и так Сано его внимательно слушал, — даже самоубийцы — они ценят жизнь: но только за то, что она имеет свойство заканчиваться.— Просто скажи это, скажи, чтобы я тебя спас! «Истинная ценность жизни открывается им в момент смерти». Я хочу прожить свою жизнь. — Спаси меня, Такемичи Ханагаки.
exception
Ветер неспешно раздувал какие-то сухие листья, трепля макушки деревьев на фоне отгоревшего закатного неба. Мягкая синева уже сползала к горизонту, просачиваясь сквозь крыши домов, и первые звёзды булавками дырявили небо. Было не тепло и не холодно, но Ханма всё равно накинул капюшон — должно быть, его всё ещё искали здесь. Он неторопливо шёл между рядами грязновато-белых блоков, скользя взглядом по высеченным кандзи. Где-то они уже выцвели и площадочки перед надгробьями заросли зеленоватой травой, а где-то всё ещё стояли свежие букеты и кандзи мерцали даже в сумраке. Откуда Шуджи знал нужный маршрут? Как знать. Остановившись напротив нужного места, он огляделся ещё раз — две высоких ветки с относительно свежими цветками, их листья, перебираемые от скуки мягким ветром. Ах, если здесь его путешествие окончится — он нисколько не будет сожалеть. Может, ему стоит сделать перерыв. Аккуратно отряхнув место, он изящно опустился на плиты, скрещивая длинные ноги и опираясь о них локтями. Чуть ссутулившись, Ханма начал раскуриваться, прикрыв сигарету свободной ладонью. Ветер едва-едва проникал за кладбищенскую стену, но он сделал это, скорее, по привычке. Капюшон приятной тяжестью обволакивал затылок, а осветлённые пряди обрамляли ничуть не изменившееся за годы лицо. Он с негромким стуком поставил жестянку с пивом рядом. Живучий мерный огонёк заалел на табачном кончике. Косы, плащи, трупные пятна. Боги смерти нынче не выглядят так — и не выглядят так уже давно. Боги смерти теперь напяливают растянутые футболки и мешковатые толстовки, примеряют формы преступных группировок и банд и зачёсывают наверх крашеные местами волосы. И только в самых исключительных случаях — берут в руки длинные арматуры. Но это так — по старой памяти. — А пиво ты нарочно принёс, чтобы меня подразнить? — Голос раздался где-то сверху, но Ханма бы и так узнал его. Это было бы нетрудно, даже после стольких лет. Тонкая ухмылка расчертила рот Шуджи. — Ну конечно, — Ханма с удовольствием прикрыл глаза, затягиваясь и поднимая наконец лицо к чернильному мерцающему небу, — дразнить тебя было моим любимым занятием. Кисаки фыркнул, сидя на верхнем краю собственного надгробия, скрестив руки на груди и закинув ногу на ногу. Он поправил очки привычным жестом, и Шуджи усмехнулся. Рассматривая его теперь, Ханма думал, что, может быть, не зря выбрал именно этого человека. Тетта по-прежнему был в форме Томана — чёрт знает, почему именно в ней, Ханма не особо разбирался, как там это у смертных происходит. Да и в плаще Поднебесья видеть его бы всё равно не особо хотелось — не те воспоминания. «Что за великолепная смерть». Не то чтобы Ханма не видел цифр над чужой головой — но он просто гадал, как именно это случится. И это случилось… нелепо. Нелепо, но по-своему эффектно. Учитывая, как именно в будущем Кисаки расправлялся со своими врагами. Шуджи усмехнулся, его глаза мерцали в сумеречной дымке, пока они с Кисаки играли в переглядки. — Представляешь, меня развернули прямо на полпути, — издалека начал Тетта, расцепляя руки и снимая ногу с ноги: теперь он чуть склонился к Шуджи, опираясь локтями о колени и протягивая одну руку вперёд в требовательном жесте; Ханма протянул ему неспешно банку с пивом, — сказали, что почему-то не могут туда пустить. — Да ты что? — Шуджи затянулся с усилием, выпуская сизый дым в тёплый ночной воздух. Всё кругом остывало, но прохлада, мягко подкрадывающаяся кругом, только приятно бодрила. — Ага, представляешь, — Кисаки сощурился, делая очередной глоток: они оба знали, к чему всё идёт, но вместе с тем тянули до последнего — ну а что, было в принципе уже и некуда спешить, — слушай, раз уж ты, как оказалось, ебаный бог ебучей смерти, то, может, у тебя есть какие-то предположения, по какой причине меня развернули на землю со словами «ждите Потрошителя», м? Тетта смешно дёргал в воздухе ступнёй — наверное, будь под ней поверхность, то он бы недовольно стучал по ней подошвой от раздражения и нетерпения. Конечно, Ханма понимал — это ему ещё повезло: за столько лет ожидания Кисаки успел подостыть и смириться. Ну и славно — Ханма не очень любил истерики и слабость. Скорее можно сказать, что даже их и презирал. Он негромко рассмеялся, прижмуриваясь, и смех его рассыпался в бархатной тишине, смешавшись с поблёскивающими иголочками на небосводе. Тетта не сводил с Ханмы цепкого взгляда. — Возможно дело в том, что я кое-что тебе сказал, а ты оказался таким памятливым, что всё это время не мог отойти в мир иной — так тебе было интересно, — наконец произнёс Шуджи, затягиваясь ещё раз и с наслаждением выпуская дым, прямо в сторону Кисаки. Тот по привычке отмахнулся, хотя теперь, конечно, ему было бы и не за чем. — Что заняло у тебя так долго? — Тетта недовольно отпил пиво. Удивительно, но даже зная теперь об истинной сущности Ханмы, Кисаки всё равно не сменил своей с ним манеры общения: как будто бы он всё ещё имел над ним какую-то власть. Что ж, за это он Шуджи и нравился. — Ну, я как-то думал, что это не так уж и долго… — Это было дохуя долго, — отозвался с нажимом Тетта, покачивая в руке банку: пиво было почти безвкусным и это не могло не разочаровывать, — ты знаешь, сколько раз я наблюдал здесь дорогих друзей дорогого Баджи-сана? А той девчонки, сестры Сано? Ханма прыснул, скрывая смешок за ладонью с тлеющей сигаретой. — Должно быть, ты им страшно завидовал? — Лёгкая насмешка проскользнула в его голосе, вместе с порывом ветра в длинных волосах. — Ой, заткнись, — Кисаки закатил глаза, делая ещё один хороший глоток, — ну конечно, я им завидовал. Они, блять, остались живы, а я нет. Ты бы знал, как первое время меня это злило — аж до трясучки. Шуджи неопределённо промычал в ответ, покрутив запястьем с «наказанием». — А теперь? Всё ещё жалеешь? Всё ещё хотел бы вернуться жить? — Ханма с интересом склонил голову набок, скользя взглядом по задумчивому лицу Кисаки, — Не то чтобы я мог это устроить — как и всегда, ты знаешь: просто говорю. — Да уж точно — ты всегда «просто говоришь», — покривил губами Тетта, обращая взгляд куда-то на звёздное небо, — знаешь… я не знаю, — внезапно вздохнул он, — что мне теперь там делать? Я побывал в совершенно других местах — какой теперь у всего этого мельтешения смысл? Я просто особо и не вижу никакого. Тем более, что я не смогу начать всё сначала и я не то чтобы теперь очень этого хочу. Кисаки потёр лицо свободной ладонью, отрешённо скользя взглядом по надгробиям, их верхушкам, а затем и выше — по мерцающим рассыпанным звёздам. — Я очень устал — и я понял это только тогда. Ну, уже после того как смирился или вроде того. Мне нечего больше делать на земле, — а затем его резко заострившийся взгляд метнулся к Ханме, — но я всё равно почему-то торчу здесь, из-за кое-чьих несвязных бредней. Шуджи рассмеялся — что-то в Кисаки не менялось никогда: в какое бы будущее они не приходили или где бы он не находился. — Ты знал, что мы спали в одном из будущих? — Ханма, ухмыляясь, приподнял аккуратную бровь, кидая хитрый взгляд на Кисаки: тот ожидаемо скривился. — Не может быть, я бы не опустился до такого, — отрезал он, качая головой. — Ты был боссом мафии, а я твоей правой рукой. Я могу тебе потом показать — у меня есть все варианты: могу устроить тебе вечер-кинопоказ. — Ужас. Просто ужас, — Тетта произнёс это серьёзно, но затем тонкая улыбка пробежала по его губам, — ладно. Может, всё к этому и шло. В конце концов иногда мне даже нравилось с тобой работать. — Иногда? — Затягиваясь, Ханма притворился оскорблённым, — Между прочим, тебе благоволил и помогал целый бог смерти, а ты? — А не было богов покомпетентнее? — Кисаки со смешком скосил взгляд на явно позабавленного Шуджи. Тот искренне рассмеялся, слегка откинув голову назад. — А ты не изменяешь себе, Тетта. Хотя, о чём это я, ты так хотел знать правду о том, почему я везде таскался за тобой, что даже застрял здесь, — он хмыкнул, откидывая в сторону зашипевший окурок. Кисаки закатил глаза, но ничего не сказал. Всё равно мусор приземлился на соседнюю могилу. Шуджи извлёк ещё одну палочку из пачки, щёлкая споро колёсиком зажигалки. Звёзды неторопливо поблёскивали — таких не бывает над городским небом Токио: но сегодня они были и сегодня было тихо. Чернильно-синий брахат укрыл их ото всех. — Ладно, у нас с тобой впереди — целая ночь, — Ханма затянулся на пробу пару раз, сверяясь с заинтересованным взглядом Кисаки. Сероватая сталь выжидающе поблёскивала из-за стёкол очков, — будем говорить до утра. Итак, слушай, — тонкая улыбка пробежала по его губам, когда он прикрыл глаза, — сказку о боге смерти и клоуне. Рассвет поднимался неспешно, и ночь отступала, покидая сонную землю. С первой полосой рассвета её покинули и ещё двое.Он сидел на краю утёса, практически посреди серо-красного нигде, и меж его средним и безымянным тлела агонически дешёвая сигарета. Кругом завывали ничейные ветра и мысли его были легки и пусты. Он был отстойным богом смерти на самом-то деле — далеко не одним из самых высоких. Наверное, прошло уже больше пяти лет — наверное, всё уже истлело и прошли и все пятьдесят. Это была скука — в самом печальном её понимании. — А ты совсем себе не изменяешь — так и продолжаешь прохолаживаться вместо нормальной работы. О, этот голос он узнал бы из тысячи. Это было бы нетрудно, даже после стольких лет. Кривая улыбка истинного удовольствия поползла по его сухим пепельным губам, а кандзи на ладонях забыто зажгло: каким-то предвкушением или же саднящим азартом на кончике языка. — Долго же ты — признаться, я думал, что уже и ошибся. Знаешь, не то чтобы я очень ожидал, что ты придёшь, — тишина позади него выжидающе застыла, — но я рад, что ты всё же пришёл.