***
И вечером Чайльд приносит ему шахматы. Не потому, что боится ослушаться указания старшего по званию и по сути — это волновало, пожалуй, в последнюю очередь. Стучится три раза глухо. Ждет минуту, кажущейся минимум в бесконечность раз длиннее. Уже думает, что стоит повторить махинацию заново, как дверь приоткрывается на небольшую щель, и в ней появляется взъерошенная мятная голова. Дотторе, не здороваясь, протягивает требовательно раскрытую ладонь явно не рукопожатия ради; Чайльд, смутившись коротко, поспешно подает ему закрытую доску, гремя фигурами. Мужчина принимает ее и почти захлопывает дверь перед его носом — почти, потому что юноша выставляет вперед ногу, за счёт страдающей конечности отвоевывая небольшой проем между комнатой и коридором. — Мальчишка? — вопросительно поднимает на него взгляд Третий, сощуриваясь. Пропускать гостя к себе не торопится, — В чем дело? — Мне с тобой поговорить надо. Можно войти? — выдает на одном дыхании скороговоркой заученное и отрепетированное заранее младший Предвестник, в надежде, что прозвучит это максимально формально и убедительно. Судя по тому, как легкое недопонимание в глазах напротив перерастает в ошарашенное возмущение, ставка не сыграла от слова совсем. Юноша первое, что думает, это как скрыться из виду подальше от назревающего второго акта их ругани с Третьим. Потому что уж очень живо и отчётливо представляется закономерная реакция Доктора на попытку вторжения в личные покои, тем более после сегодняшнего. — Исключено, — он жестом прерывает юношеский зарождающийся протест в виде «Но…», продолжая неумолимо, — Не трудись даже объяснять, зачем тебе это понадобилось — мой ответ нет. — Дотторе, послушай, мне… — Я повторяться не буду, Чайльд, — голос звучит грубее; Дотторе, теряя терпение, впивается пальцами в деревянную поверхность двери. Чайльд смотрит на него исподлобья в немой мольбе, растоптано и пусто смотрит. Дотторе нетерпимо отводит взгляд, а его губ слетает усталый выпотрошенный рык, — Оставь меня в покое, мальчик. Просто уходи. Юноша всем телом вздрагивает. В последний момент спохватывается перед роковой ошибкой и располагает свои пальцы не на чужих напряженных, а рядом, в сантиметре от них. Вот только ему не хватает сил утянуть внутреннюю лямку до конца, поддаваясь порыву безрассудства, а не сознательного. Напирая ладонью на дверь, он приближается и шепчет в отчаянии единственное вымученное слово. — …Пожалуйста. Дотторе смотрит на него, не мигая, и, кажется, мысленно рассчитывает, с какой силой ему нужно будет надавить на дверь, чтобы перемолоть в муку к чертовой матери все суставы и кости ноги Чайльда. Затем происходит нечто непредвиденное минимум одной стороной. — Только быстро. Мужчина, выругавшись, отворяет дверь шире и с пригласительным ироничным жестом предоставляет тому проход. Чайльд стопорится в проходе, топчется, не решаясь и шага вперед сделать. — Ну! — поторапливает с легким раздражением остолбеневшего на пороге юношу Дотторе, самостоятельно вталкивая ладонью под лопатки его в свои покои, — Стоишь, ворон считаешь… Чайльд вваливается в комнату, не сильно отличающуюся от предоставленной ему в Заполярном Дворце, отмечая разве, насколько здесь в сравнении с его уголком до приторности чисто. Все лежит в таком строгом и доведённом до абсурда порядке, что невольно хочется хихикнуть: гротескными кажутся расставленные в строгий рядок карандаши на рабочем столе; шторы, с точностью до миллиметра раскрытых на равное расстояние с каждой стороны. Повернувшись на озадаченного мужчину, сложившего руки на груди в ожидании начала обещанного диалога, тот взволнованно начал. — Как сейчас себя чувствуешь? Просто сегодня утром ты… — Я себя всю жизнь прекрасно чувствую, мой милый Аякс, — Дотторе пол маской явно выгнул бровь в усмешке над мальчишкой, — Я чертовски хороший врач, и безупречно, в отличии от некоторых, забочусь о своем здоровье. — Да, разумеется, — кивает Чайльд в растерянной веселости. Если Третий простодушно издевается над младшим, то это хороший знак — с ним все в порядке. Дотторе, видимо, несколько удивляется немногословности болтливого парня. Проходя к кровати и садясь на нее, закинув ногу на ногу, руки, сплетенные на груди, он не распускает. — Это все, что тебе требовалась? Узнать, как я себя чувствую? Прелесть, — судя по тону, мужчина как минимум милым это не считает, как максимум — откровенно потешается, — Что ж, я польщен. — Я сяду, ладно? — выпалил юноша невпопад, хлопая глазами тускло освещёнными лунным лучом. Дотторе с секунду немигающе смотрит на него исподлобья, пытаясь определить, был ли этот вопрос возмутительным и неуместным настолько, чтобы закончить к чертям прямо тут ночную конференцию и отправить рыжего спать, выдворив вон. По истечению небольшого мозгового штурма, тот с издевательски-благосклонной улыбкой пожимает плечами. — Присаживайся, конечно, — «куда хочешь» Доктор не успевает добавить. Тарталья в три скачка преодолевает расстояние между ними и плюхается на кровать рядом. Мужчина продолжает смотреть в точку, где еще секунду назад стоял юноша, а после разительно медленно на того поворачивается. Поджимает губы, прикрывая глаза в усталом негодовании. Чайльд беспечно лыбится на него, сидя в опасной непростительной близости, а после догадывается отсесть чуть-чуть подальше — не настолько далеко, насколько надо было бы, чтобы беседа состоялась удачно. Все же Дотторе мысленно переводит дыхание с облегчением. Внедряться в его личное пространство без разрешения категорически воспрещено всем, исключая, разве что, пару-тройку избранных. Тарталья, разумеется, не являлся одним из них и не планировался как претендент на этот статус в ближайшем будущем. Тем не менее на сон грядущий скандалить с гостем, пусть и незваным от слова совсем, он искренне не хотел, особенно повторно. Мужчина попросту устал. И желал как можно быстрее разобраться с возникнувшим у Одиннадцатого неотложным делом, чтобы со спокойной душой выставить его за дверь и затем лечь спать. — Так о чем же ты хотел со мной поговорить, — сощуривается Третий, и при вечернем освещении это считывается практически как умиление, — Аякс Тарталья? — О Скарамуше, — Тарталья делает явное усилие над собой, произнося это имя, однако с ответом не тормозит, пусть и делая его односложным. Дотторе на секунду-другую замирает, после отворачивает механически голову вперед, смаргивая. — Ты хотел сказать о Куникудзучи. — И есть разница? — Огромная, мальчик. Скарамуш — позывной, соотвествующий Шестому номеру, который вскоре, надеюсь, обретет более достойного носителя, — раздражение умело прячется под вуалью якобы случайного вздоха, — Куникудзучи — имя недостойного прошлого носителя. Я… Мы все любим конкретику, не так ли? Тарталья подается корпусом вперед, словно стараясь заглянуть в маску собеседника. Глаза Дотторе — единственное, после половины рта, что тот предоставляет скупо внешнему миру на анализ. Помнится, Аякса жизнь учила раз из раза довольствоваться даже малой крупицей полученной информации, простраивать несколько веток дальнейших действий, опираясь на фактическое безрадостное «ничто». И слово это как нельзя точно описывало пролегающие за стеклом глаза алое и полыхающее, не изучающее Чайльда, ибо давно изучило от и до, но и не глядящее на него плоско, равнодушно. При виде чего-то настолько привычно выпотрошенного, словно юноша поймал отражение своей личины в зеркальной поверхности льда, становится до неправильного легче. — Ты ведь не простишь меня, если я его не смогу вернуть? Дотторе поворачивается на того слишком стремительно, чтобы жест оставался нейтральным, рыкает слишком запоздало, чтобы можно было подумать, что он был готов к такому вопросу, но и слишком резко, чтобы можно было засчитать это за его будничную желчь. — Какого черта ты несешь?! Тарталья выставляет руки в успокоительном жесте, но не напрягаясь и даже не зажмуриваясь, видимо, еще раз получить по лицу не страшится. И глядит так серьезно, так прямо, словно ответ на свой вопрос все еще не то, что надеется — ожидает сиюминутно получить. Доктор просто захлебывается от возмущения, но картина такой очаровательно-запущенной наглости перед ним предстает впервые. Он вкрадчиво добавляет, скривившись. — Не понимаю, о чем ты. И понимать не хочу. — Да иди ты, — усмехается горько-горько юноша, отмахиваясь и отворачиваясь. Вот и поговорили. Дотторе рассматривает избитые и искусанные ногти на вытянутых пальцах младшего коллеги, думая, что, в конце концов, не велика наука будет их вырвать с корнем, в случае, если тот совсем потеряет ощущение рамок. И еще думает, что, возможно, зря он его так. А Тарталья, безошибочно почувствовав чужой недобрый взгляд на своих конечностях, сжимает ладони, покоившиеся на коленях, в крепкие кулаки. В мальчишке течет, бурля, кровь первоклассного воина, этого у него не отнять никак. — Ты ведь понимаешь, что значит «найти и нейтрализовать»? — юноша наклоняется ближе так, будто бы иначе тот не расслышит его горячий шепот, — Мне придется его убить, если он не согласится сдаться сам. Минута проходит в пусто звенящем молчании. Чайльд не двигается, но дышит ровно, будто неспешно зачитал вечерний псалом, а не озвучил смертный приговор для Куклы Эи. Может быть, ему бы пошел на пользу такой досуг, если бы тот целую вечность мог сидеть вот так, в ожидании сам не зная чего — да и в ожидании ли вообще? Только когда Дотторе начинает рыдать, заслонив свою маску руками, Одиннадцатого как накрывает леденистой волной. Мурашками по спине шустро метнулся первобытный ужас. Острая незримая игла, укалывающая под ребра, насильно возвращает его из состояния камня обратно в мальчика из горячей плоти. Чайльд понимает позже, чем стоило понять — Доктор не плачет, завывая осиротевшим ребенком, а заливается хохотом. Падает назад на кровать, раскинув руки крестом, пока грудь его дрожит от приступа. Юноша машинально следом поворачивается на него через плечо и молчит, пока Дотторе не начинает затихать там. Впрочем, тот не заставляет долго ждать; с легким скрипом матраса приподнимается деловито на локтях, наклоняет голову к левому плечу, словно готовясь лукавить на полную катушку. — Ну разумеется я знаю, что этот приказ значит, — тут он оскалился белозубо так, приторно сладко, словно игрок в карты, вытянувший из рукава убийственный для всех соперников козырь, — Ведь его решил отдать тебе именно я. Тарталья даже не отстраняется, когда мужчина, лихо вновь заняв прямо-сидящее положение, приближается и перехватывает ладонями его лицо. Проводя сухими подушечками пальцев по коже щек, словно бережно разглаживая складку на странице любимой книги, он шепчет надменно и отрывисто. — Мой милый наивный мальчик, вам ли не знать, что когда игрушка ломается, первый, к кому обращаются за советом — ее мастер, — глядя как расширяются возбужденно в синих глазах зрачки, Третий лаского цокает языком, продолжая елейно и певуче, — Когда Царица заподозрила мятеж, решать, что делать с беглецом она вызвала именно меня. И, представляешь, слушав мой монолог о его нестабильности, твоя ненаглядная Крио Архонт спросила напрямую мое представление о плане действий в подобных ситуациях. — И ты решил его убить? — О нет, нет, Чайльд, — Третий хрипло смеется, и от прежней звонкости и искренности не остаётся даже капли. Руку от лица чужого отнимая, он в полусознательном жесте соскальзывает кончиками пальцев другой по челюсти вниз, перехватывая и приподнимая на себя подбородок. После жмурится, силясь подкрепить эти прищуром невеселую улыбку, — Я решил, что его убьешь ты. Юноша смотрит прямо на него. Дотторе — мимо, куда-то сквозь. — Почему? Мужчина еще на полтона меркнет, отворачиваясь. А затем с обреченной легкостью пожимает плечами, отводит глаза в сторону потемневшего окна, за которым в плавном темпе опускались вниз пушистые снежинки. — Потому что я ошибся в своих расчётах, думая, что если сделаю из него человека, а не Бога, он всегда будет рядом. И еще сильнее ошибся, всерьез полагая, что так даже проще будет его контролировать. Но непростительнее всего ошибся, уверяя себя, что в случае… В случае провала нашего эксперимента, мне будет все равно. И что как и с прошлыми неудачами с этой я быстро смирюсь. Пойду дальше. Чайльд, не думая о возможных последствиях, придвигается ближе. Все так же не думая о них, кладет руку поверх чужого плеча. Проводит бережно до лопатки, мягко похлопывая там, и отстраняя опасливо, но нехотя. — Больно, да? — Чертовски, мой мальчик. Дотторе тихо посмеивается над тем, как беседа безвкусно испорчена сентиментальным мотивом человеческого, еще не потухшего в них обоих отчего-то. Качает головой, а после разворачивается на юношу, улыбаясь почти по-домашнему умиротворенно. Через маску определить степень искренности этой нежной эмоции невозможно, и даже если сорвешь ее сейчас не факт, что под ней не окажется другая. — Мальчишка, у меня есть просьба. — Конечно, — скомкано и спешно кивает Тарталья, — Проси чего угодно, я… — Прекрати путать понятия «убийца» и «самоубийца». И прекрати попытки найти того, кто поможет осуществить расправу над собой, — добавляет через коротку паузу, словно обращая против Чайльда сказанное и сработавшее, — Пожалуйста. Аякс смаргивает нервно и чуть раздражённо, не то дивясь такому требованию, не то тому, из чьих уст оно поступило. В смятении бубнит: — С чего вдруг ты обо мне печешься? Дотторе лишь мягко разводит руками, словно недоумевая, насколько собеседник непробиваемый. — Если ты так жаждешь поражения от рук достойного соперника, то велик шанс, что с победой от Скарамуша ты не вернёшься. И за это я тебя никогда не смогу простить. Забавно, но Чайльду показалось, что условие с немилостью Доктора касалось возвращения гнозиса и их беглого коллеги лишь на половину. Возможно, секунду-другую, ему отчаянно хотелось верить, что ждет этот проклятый фонтейновец не благую весть об успешном завершении операции, а самого Чайльда. А еще впервые в жизни традиция прощаться заранее навсегда на пороге показалась отвратительно жестокой и глупой. Глупее нее была лишь еще недавно такая близкая юноше мысль, что ему не хватает этого. Глядя на то, как подрагивают светло-голубые ресницы Дотторе, он медленно начинал понимать, что не хочет получать никакого напутствия перед дорогой, если та по неозвученным ожиданиям может стать последней. Он хочет, чтобы даже если его путь был в один конец, был кто-то, кто бы верил в обратное и ждал маленького мальчика Аякса домой. …Покидая на заре Заполярный Дворец, Тарталья лишь единожды оглядывается. Там, высоко-высоко, за прозрачной панорамой, стоит одинокая фигура Третьего, против его воли гармонично вписывающаяся своей цветовой гаммой в общую картину. В общую картину самого главного, самого сокровенного. Он был чертовски не прав, сказав, что Родины у Аякса нет — что взять с человека, что всех вокруг судит исключительно по себе? Видимо, смешон для него, сменившего три региона и побывшего под крылом целых трех богинь из Семи, Чайльд, дитя и Бездны, и Снежной разом, выбравший для почитания последнюю. И юноша не злится на Дотторе за это. Он отчего-то решает поднять ладонь в меховой варежке и помахать, хотя знает прекрасно, что ответа ждать глупо. Может быть, точнее, скорее всего, ему показалось, как Дотторе медленно кивает ему, а после исчезает из поля зрения.…У уродин — ни черта
20 декабря 2021 г., 01:23
Примечания:
Кто не читал примечания, напоминаю, что желательно читать текст под «Беги, кролик, беги» Муждуса. Всем сердцем люблю это произведение, оно дало мне силы дописать работу.
Приятного чтения.
Безмолвная ледяная степь кажется обманчиво-декоративной через панораму Заполярного Дворца, словно землю покрыли тоннами конфетти из белой бумаги. И не с чем сравнить красу заснеженной пустыни; как и не родилось еще у животворящей людской молвы такого гибкого словца, емкостью которого можно было бы в полной мере описать синюю бесконечную даль. Не было в жизни Чайльда чего-то, вызывающего щемящих грудь изнутри чувств терпкой нежности и уверенности в слепой преданности до гробовой доски больше, чем необъятные просторы Снежной.
Родина его, верно, сбилась со счета сама, которое по счету столетие доказывает она буйный не поддающийся укрощению нрав каждому, кто осмеливается бросить ей вызов. Обманчив ее облик, якобы замерший в вечности без начала и конца. И всякий, кто запамятовал, как присуще ей самое откровенное звериное беспамятство, гибнет в мгновение ока. Быстрее обычных глупцов здесь пропадают лишь воинственные. Люди, легко пьянеющие от своего льющегося из ушей мужества — люди недалекие до крайности, они, поддавшись сумасбродной попытке приструнить гордую стихию, мрут как мухи в ее ледяных тисках. Мухи в Снежной не водятся, разумеется, и выражение это Тарталья услыхал и взял на вооружение во время своих извечных рабочих скитаний по внешнему Тейвату — так здесь называют мир за границами Снежной. Вспомнить, где конкретно, юноша даже не пробует. Палитры чужих краев одна краше и насыщенней другой. Но эффект от путешествий у Чайльда был сравним с тем, что происходит у любопытных художников, желающих проверить, какой цвет получится, если смешать все у тебя имеющиеся. Отвратный оттенок напоминающий нечто среднее между тухлой болотной тиной и чавкающей под ботинкам жадным невоспитанным дитем грязью.
Размышляя обо всем этом, юноша печально ухмыляется, понимая, насколько цвет этот ему к лицу. И в особенности гадко становится от того, что тот, неоспоримо, чертовски подходит его внутреннему «я», нередко обзывающемуся в народе душой.
Пейзаж мертвецкой проклятой своим же Архонтом земли его утешает, подобно крепкому поцелую матери в лоб. В мире, лежащем за пределами Снежной, так провожают покойников, здесь же — в путь-дорогу. Маленькому мальчику Аяксу казалась раньше эта возникнувшая антитеза — он это слово узнал позже, конечно, — между родными и чужих традициями бессмысленной, оттого даже обидной. Сейчас маленький мальчик Аякс понимал, что никакого противопоставления в самом деле тут нет и никогда не было. В Снежной целуют в лоб на пороге все с той же целью, как и в остальном мире. Проститься с уходящим в свой последний путь. Просто суровые порядки родного края часто отбирают возможность делать это как положено с состоявшимися уже покойниками. Тех, кто не возвращается к положенному сроку, редко отправляются искать. Снежная, изъяв приглянувшегося человечка из отчего дома, тело его с потухшей жизнью внутри не принесет сердобольно обратно — запрячет под вечными снегами в безымянной могиле, след вылижет метелью. Поди отбери у псины ее кости.
А его, Чайльда, уже давно никто не целует на прощание в лоб. И юноше думается легко: то, что он чувствует — никакая не тоска по ощущению горячих губ на контрасте с холодной кожей лба, а желание быть целованным в напутствие на выход вперед ногами. Попрощайтесь кто-нибудь уже с ним, пожалуйста. Попрощайтесь с ним навсегда, позвольте ему уйти и залечь в снегах, нежась как на пуховой перине, в грубых объятиях матушки-родины.
Жить в последнее время как-то слишком весело. Смешливо.
Хочется кого-то удушить от счастья. От счастья рождённого, от счастья быть, от счастья быть рожденным в Снежной — проклятая триада, мозоль на языке, первая и последняя молитва воина. Удушить хочется вовсе метафорически. Хочется выдавить к чертовой матери кому-нибудь глаза, выбить собственными кулаками все зубы, превратить в кашу кровавую чье-нибудь лицо, сожрать ее, как жирную похлебку, разве что без ломтя хлеба. Хочется отнять жизнь, хочется вычленить ее из чужой плоти голыми руками. Хочется почувствовать, как своя тоже на грани, тоже наполовину покинула тело, в ужасе покидав манатки. Хочется реветь, смеяться, прыгать, лежать пластом одновременно. И хочется сражаться. Умирать, воскресать, снова сражаться, наматывать эти круги, пока ноги или остаток еще не до конца воспаленного сознания не откажут хозяину в исправной службе. Биться хочется, чтобы из раза в раз вопить во всю глотку, смотрите все, как бездонно бывший лейтенант Аякс и нынешний Одиннадцатый Предвестник Фатуи любит это чертово место и ненавидит себя. Боготворит родину, проклинает ее уродину-дитя. Восхваляет Царицу, властительницу холодных краев, и мечтает рыжего любимца ее главного со свету сжить.
Сильнее смерти, Тарталья вожделеет лишь соперника, который может ему ее преподнести. А желания порой исполняются быстрее, чем успеваешь их произнести. Тот случай.
Когда Дотторе проходит сзади, каждый шаг его сопровождается тупым перестуком фигур в чреве закрытой шахматной доски. Конечно. Ежели Третий и прельщает своим визитом общую залу, рассчитанную для отдыха Одиннадцати от рабочей кутерьмы, то только за этим — партия в шахматы.
Мужчина останавливается за спиной юноши безмолвной озадаченной тенью. Вслух о своем присутствии не заявляет, верно полагая, что с этой задачей уже безупречно справились деревянные внутренности игры. И, судя по всему, молча дивясь тому, что коллега в одиночестве стоит, не шевелясь, напротив панорамного резного окна, всматриваясь в неизменную белую даль. А Чайльд поворачивается к нему практически с немой благодарностью на устах. Тот своим появлением под аккомпанемент фальшивых нот бьющихся друг об друга форменных деревяшек дарует шанс порезвиться-протрезвиться. Сует в морду, лаского шепча: «Хватайся!»
— Вижу, тебе не терпится сразиться со мной… — еле сдерживаясь от того, чтобы жадно облизнуться, усмехается юноша. Хотелось бойни, до смерти хотелось, смерти тоже хотелось. И пусть она наступает у безличных фигур благодаря простому закономерному продвижению по доске — все равно. Он даже не помнил, умел ли играть, знал ли толком правила. Вроде на кислую троечку справлялся когда-то, этого не хватит, чтобы противостоять Дотторе хотя бы с десяток ходов, но разве до качества его мастерства сейчас есть дело?
— Сразиться? С тобой-то? Умоляю, мой дорогой мальчик, — Дотторе в ответ качает головой с легким шутливым укором, — Это как назвать кровопролитной битвой пинок слепого щенка в подворотне. Или тебе такое близко?
— Я не обижаю братьев наших меньших, — елейно тянет юноша, голову на бок склоняя. Врет, врет и не краснеет, врет как последняя сука.
А Дотторе на это низко смеется, лязгая зубами, подобно ржавой стали своих ненаглядных Страж Руин. Так же бездушно, механически, словно кто куклу за веревочку из ее спины торчащую участливо потянул, принуждая его зайтись в приступе против воли.
— Ох, неужели? А я в простых радостях себе не могу отказать, увы, — он окидывает того взглядом с головы до ног. Оценка в ухмылке, коей одаривает тот выразительную деталь в виде ненавистного Глаза Бога, схожа с разочарованием и потерей интереса, — Просто мои собачки, что ждут своего пинка, любопытнее будут дворовых шавок.
— Это комплимент? — сузил глаза игриво Одиннацатый. Доктор на эту откровенно-дешевую попытку свойственному рыжему манипуляции, небрежно фыркнул, ухмыляясь. Словно находя ироничным, каким примитивным приемом пытаются взять бывалого дипломата Снежной, буквально выторговавшему в недалеком прошлом детей из чужих стран.
— Обойдешься. Ты мне не щеночек для битья, — он отходит к стеклянному круглому столику, присаживаясь на единственный стул возле него, — Ни кнута, ни пряника от меня не жди.
Чайльд ненадолго теряется, этой паузы хватает на полную расстановку
Дотторе фигур по клетчатой плоскости и первого хода. И после того как мужчина, секундно окинув открывшийся черно-белый простор, делает ход за противоположного цвета фигуру, Чайльд понимает, о чём-то тот толковал. Понимает, и, кажется, молочный его лунный лик становится эдак на четверть тона бледнее.
— Вот в чем дело, — юноша с глянцево-свинцовой тоской в пустых глазах смотрит, как тот приступает к одиночной партии. После добавляет негромко, практически не задумываясь, что слетает у него с языка, — Что, один щенок скоропостижно сдох, а второй оказался хитрее и сбежал из под твоего ботинка?
Выстрел наугад проходит насквозь. Лук Одиннадцатого не при нем, однако дело далеко не в лихой стреле, умело выпущенной под ребра противнику.
Невооруженному глазу не углядеть, в каком надорванном движении дергается чужое запястье, по-хозяйски тянущееся к очередной фигуре. Мило. У Чайльда око набито к таким мелочам безупречно. И то, как, Дотторе коротко замирает, словно позабыв первоначально продуманный ход, тут же спохватываясь и продвигая гладкую черную пешку, не скрывается от него. Юноша вдруг понимает, как сильна жажда неумолимо давить на собеседника из извращенного азарта с помесью любопытства. Из предчувствия, что канат чужого терпения лопнет от усиленного трения, а за ним сорвется в пропасть бешенства и Дотторе. И, если откровенно, он хватается за эту возможность раздраконить потенциального соперника, как утопающий за тростинку.
— Вот уж неприятность — сначала оплакивать Госпожу Восьмую, а теперь и Шестого, — начинает ядовито-лаского Чайльд и вскидывает брови в лукавой озадаченности, — Помнится, единственные твои соперники в шахматах! Они ведь тебе свои настоящие имена поведали даже? Как трогательно, — он сладко с деланным непринуждением потягивается, безучастно глядя в сторону, — Да уж, проще же как полный идиот играть против себя, чем признать, что у тебя сердце разбилось с их уходом, — парниша хихикает, понимая, что Дотторе может сейчас разломать в щепки бедного черного коня от напряжения в пальцах. Быть может, ему повезет и тот не будет калечить ничем неповинную фигурку, взявшись за Тарталью. Он инстинктивно облизывает пересохшие губы. Перспектива поставить шах и мат этому человеку ни на игральном поле, а в жизни дурманит.
— Я ведь не ошибся с формулировкой диагноза, дорогой Доктор? Ты знаешь, анатом я никакой, но разбираюсь, где сердце у людей — убийце целиться надо с пониманием! — Чайльд, рассмеявшись, подходит ближе, оперевшись рукой картинно на стол и склоняясь на сидящим. Свободную руку тянет возмутительно бестактно к его груди, мурлыча под нос, — Можно потрогать твое?..
Ах, эта скорость восхищает. Мужчина разжимает пальцы, роняя фигуру, она задевает пару рядом стоящих собратьев, и те с глухими ударами деревянной плотью по доске падают. Какое-то время кажется, что все обошлось, и реакция Дотторе ограничится только этим движением по неосторожности. Но Чайльд знает, нельзя уповать на длительное затишье, ибо после него всегда грядет буря; не ошибается и здесь. Дух захватывает, с какой силой его запястье в сантиметре от себя ловят, сжав практически до опасного хруста, и отшвыривают.
Затем Третий переводит разительно медленно взгляд от шахмат, и, уф, он действительно выглядит теперь органично и узнаваемо. Извращенно по-родному. В горящих нечеловечески кровожадных тусклых огнях читается концентрация абсолютной ярости и ненависти.
— Значит так, мальчик, — Доктор откидывается на стул, смаргивая в попытке перестроиться в режим щадящего холодного презрения из кипящего бешенства; но только слепой не заметит, скольких сил ему сейчас стоит сдерживаться, — Я играл и играю в шахматы с теми, чей интеллект хотя бы не вызывает желание вздернуться от отчаяния. И я не вижу здесь, — он переходит практически на шипение, глядя прямо в глаза напротив, — Никого, кто бы соответствовал моему маленькому требованию.
— Никого? Как ты к себе, однако, строг.
— Не ищи пробоины в моих изречениях, дитя, — Дотторе, не глядя, возвращается фигуры на законное их место, а после передвигает: сначала за белых, потом за черных, — Если бы тут было зеркало, я бы мог с облегчением отметить себя в отражении. Но, к сожалению, картина, что я обязан лицезреть, включает только твою деревенскую рожу. И, кстати, она преступно близко, — добавляя, выплевывает с кислотой, — Скройся.
— Преступно, — эхом вторит ему, Тарталья, вновь усмехается, нарочно приближаясь сильнее, — А ты точно эпитеты не перепутал? Такая близость называется интимной.
— Нахватался же ты умных слов, — Дотторе ведет плечом в качестве жеста пренебрежения, но выходит настолько нервно, что проще, желаннее поверить, что он собирался его ударить. Тщетно старается отвлечься от юноши на игру, — Но когда они вылетают из твоего рта поганого, вся их ценность сводится к круглому нулю. Просто потрясающая в своей уникальности способность, я в восхищении, коллега.
— А ты сегодня щедрый на похва…
— Чайльд, ты не понял. Еще хоть звук из твоей глотки, — Дотторе немигающе смотрит на него исподлобья, скрипя зубами от самовоспламеняющегося гнева, — И я тебя самолично метну из окна. Планер твой не при тебе, но можешь попробовать активно махать руками…
Рыжий смотрит на него молча, даже не улыбаясь — кривит некую ломанную, в надежде изобразить убедительно из нее свой победный оскал. Ему так хорошо. Так хорошо, что вот-вот и свершится бойня, дух захватывает, сердце колотится в сладкой истоме, хочется кинуться спасителю на шею, хочется разворотить ему голову чем-нибудь тяжелым, хочется его руками быть скинутым с большой высоты, а своими махать, как он завещал, в надежде зацепиться за воздух. Когда он все же разжимает линию губ, сладко вздыхая «Так сделай, сделай это, Док…» чтобы добиться окончательно желаемого, во взгляде Дотторе вдруг мелькает легкое удивление. И то, во что оно перерастает, словно перекрывает пыльной беспощадной театральной кулисой слепую ярость, что властвовала в его алых глазах до. Мужчина смотрит на него, не двигаясь, не моргая и, как выясняется, какое-то время не дыша.
— О Господи…
Это впервые, когда Дотторе говорит такое при нем, очень вероятно, что впервые вообще. Впервые, когда упоминает богов, не обругивая и не глумясь над их честью. Впервые, когда обращается к ним, с чувством взывая.
Когда щеку обжигает хлесткая пощечина, Тарталья теряет равновесие, снося своим весом стол вместе с доской. Горячая пульсация на правой стороне лица распаляется, принося почти физически ощутимое чувство удовлетворения, а после как горькая микстура сбивает жар. Чайльд очухивается от бреда, лежа в окружении пешек. Со стороны себя не видит, но композицию эту этой находит почти трогательной. Долговязый двадцатилетний самоубийца, что мечется с пеной у рта зверем с выколотыми глазами между черным и белым, теперь возлег с деревянным трупиками, чья судьба тоже бездумно шататься по черно-белому полю. Пелена блеклая спадает с глаз как подвенечное платье с плеч невесты в первую брачную. Взору открывается на возвышающаяся над юношей фигура. Дотторе загнанно дышит, сжимая кулаки. Смотрит с отвращением, с жалостью и… С ужасом.
— Паршивец, почти добился желаемого… — скрипит зубами мужчина, склоняясь к Чайльду, и рывком поднимает его на ноги за шиворот. Тот равнодушно подчиняется, коротко шипя лишь от того, как придушивает жесткая ткань воротника горло.
Мужчина отводит глаза, мельком оглядывая рассыпавшиеся хаотично шахматы через плечо напротив стоящего. Затем ломанным движением приглаживает волосы, отворачивается в сторону и сочно со вкусом чертыхается.
— Я соберу, — хлопает глазами юноша, глядя куда-то сквозь напряженное туловище Предвестника. Где-то внутри живота завязывается тугой лоскут рвущегося наружу хохота, но младший проглатывает его, брезгливо морщась. На кончике языка — терпкая горечь, какая бывает у пыльцы диких трав.
Дотторе стремительно сокращает расстояние из двух шагов и хватает его за худые плечи. Сжимая их сильнее в своих руках и доводя суставы практически до хруста, принимается лихорадочно трясти юношу тряпичной куклой.
— Себя, себя собери для начала, бестолочь малолетняя! Как тебе вообще ума хватило пойти с этой чушью ко мне, выродок несчастный?!
Он в какой-то момент срывается на крик, не заботясь уже более, что вопли скандала могут привлечь других обитателей Заполярного, весьма охотных до громких массовых представлений с участием Дотторе. И пусть слова вылетают из его рта вполне членораздельно, у Чайльда в ушах тугой звон перекрывается поступающие из вне ругательства старшего. Кажется, тряпичной кукле в чрево вшили звонкий колокольчик зачем-то. Он практически полоумно лыбится своей мысли, утыкаясь взглядом куда-то в переносицу маски.
Истерика у Доктора сходит на нет так же внезапно, как начинается. Он замолкает, все еще оттягивая кулаками ткань рукавов на плечах. Возможно, задерживается в такой позиции из предположений, что после подобного концерта тот попросту ломанется в окно напролом. Но Тарталья стоит на своих тощих двух, даже не покачиваясь, хотя голова, чего доброго, неприятно кружит. Руки чужие от себя он не отбивает, протеста ни словом, ни делом не выражает — шелковистым сделался, как после отцовского ремня в детстве. И мужчина будто считывает это в его глазах. Шумно выдыхает через нос, все же решая отцепиться.
— Твоя жизнь, мальчик, тебе не принадлежала и никогда, — он переходит на шипение, отдергивая руки словно в приступе омерезения, — Повторяю, никогда не будет принадлежать. Заруби себе на носу, что ты не вправе решать за нее. Ясно?
Чайльд отсутствующе кивает, медленно смаргивает в пустоту. Левит уголком рта. Дотторе не сдерживается и рявкает.
— Голос, мать твою, не слышу!
— Ясно, — Тарталья совершает подвиг, находя силы кивнуть пущей уверенности ради.
Мужчина разворачивается. Собираясь уже уйти прочь, вдруг останавливается и через плечо цедит обманчиво спокойно.
— Тебя притащил Пульчинелла еще вот таким детёнышем лягушки, — рукой небрежно взмахивает, демонстрируя на пальцах небольшой отрезок наглядности ради, — Ты тогда еще горланил на весь Дворец, мол, жизнь отдашь за Родину и Царицу. Не помню, как мне удалось сдержаться и тебя не прирезать еще в день просвещения, ох…
Отчего-то медлит, прежде чем, наконец, добавить.
— Неважно. Значит, ты соврал тогда?
— Нет, не соврал, — просто отвечает юноша, не заботясь уже о том, что может следовать за его чистосердечными признаниями, хило улыбаясь, — Я ничего не хочу знать, кроме Отечества и Ее Величества. И только за них я готов пасть в бою.
Дотторе неопределенно хмыкает, складывает руки за спиной в замок, осанисто выпрямляется.
— Мой мальчик, я смутно разбираюсь в человеческих взаимодействиях, это непередаваемо скучно для меня, — он поворачивается через плечо на него, сощуриваясь в невесомой уничижительности, — Но тебе-то должно быть известно, что люди самому дорогому всегда отдают самое дорогое. Так если жизнь для тебя — ничто, то и дар твой ледяной дуре просто смешон. Он же ни черта не стоит.
Тарталья распахивает глаза, чуть оступаясь назад. Открывает и закрывает рот выброшенной рыбиной на сухой лед из проруби. Дотторе, не дожидаясь, пока собеседник найдется, расплывается в издевательском плотоядном оскале.
— Да и нет у тебя Родины, мальчик, хватит ею кичиться. Когда их две и больше — ее нет ни одной, Чайльд, смирись уже, — и уже в дверях с усталой резкостью кидает приказным тоном на прощание, — Шахматы занесешь.
Примечания:
Спасибо, что дочитали.
Коллекция моих работ с Дотторе пополнилась еще на один пейринг. Доттоскары, Доттолюми, Доттолизы… Дотточи. Что дальше? Хуй его знает, друзья)