ID работы: 11485718

На баррикадах

Гет
PG-13
Завершён
3
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Как бы не морила судьба чернохлебным пайком с липкой солью и отчаянием лопающихся от мороза петроградских печей, издыхали светлые умы всегда по одной и той же причине– от бессильной бумажной работы.       В сухую корку стола вваливались выведенные чёрным печатником кричащие буквы. Они вонзались в него острыми, крючковатыми изголовьями и глядели молчаливо и с вызовом снизу вверх в ожидании, быть может, скорейшего ответа. Демиург политической сатиры едва оторвался от печатной машинки и выдрал из под стеллажа горячий, ещё чуть дымящийся лист. Этот механизм, крохотный, но тяжеловесный, как раскормленный телёнок, ручной станок, выплёвывающий из себя слова, как гильзы, был единственным дорогим предметом на целую квартиру, а, быть может, и на целый коридор. Его предусмотрительно выпросил в одной из секретарских Пятаков, а там уже и полюбезничал предложением со своей стороны. Так дьявольский механизм оказался в руках своего дьявольского машиниста.       Свежее письмо, не помеченное ещё ни подписями, ни печатями; чистое, как едва прожелотиненный живописный холст, дожидалось своего момента перед тем, как быть направленным за далекую границу– в край золотистой ржи и красных знамён. «Немецкая компартия переживает жесточайший внутренний кризис»,– предостерегало оно,– «если мы бы знали, что в партии ничего не подготовлено для восстания, то мы бы в сто раз лучше говорили о подготовке, чем о сроке. Мы теперь попытаемся взять в свои руки руководство отпора локаутам, ведение забастовок, пойдём на устройство демонстраций»,– и, наконец,– «спешите с определением вашего отношения к линии, которую мы заняли и уже проводим». Такие и похожие письма рвались через границу в Москву птичьими косяками. Однако ответные письменные свертки с алым ожогом коминтерновской печати возмутительно мелели. Под гнётом холодного месяца Москва угрюмо молчала. И пока не началась беспощадная демобилизация, необходимо было предостеречь Коминтерн о приближающимся крахе «немецкого Октября».       Счёт уже шёл на недели. На пятки наступали черносотенные части рейхсвера, по правую руку гнездились в голодном предвкушении готовящегося путча фашисты. Впереди же открывались горящие, зубчатые горизонты неизбежной кульминации. А аморфного вида пролетарская революция пугливо прятала лицо за нищетой обеденных столов и в надорванных жандармским штыком уличных прокламациях.       Письмо следовало завтрашним же днём отдать на руки Георгию Леонидовичу, чтобы уже затем под официальной его подписью донести до Московского Коминтерна.       Демиург поднялся из-за стола и на мгновение ему показалось, что комната пошла стремительно коситься влево. Там же, во флигеле закоптелого углового камелька с сытым, чугунным пузом зрели маслянисто-бархатные осколки отработанного угля, поднимался от пламени слабый пепел, и в самой тёмной части квартиры, в пушистой мгле дряблых обоев, перебрасывался через постель темно-коричневый зимний макинтош, которым в самые суровые осенние ночи приходилось накрывать слой пухового одеяла. Стены этой квартиры смердели дешевой голытьбой. Да и выхода иного не было с тех пор, как Исполком снял с себя обязанность расселения делегатов в иные места их временного проживания. Если завтра придёт молочник– день будет сытым, если же в течение недели придёт хоть одно вразумительное письмо из столицы– им разожрётся на радость весь немецкий пролетариат.       Она пришла ненадолго. Быть может, кавардак обнищалых переулков скоро вновь проглотит её, болящую каждым слабым метаморфозом рабочих настроений. Путешествие в пылающий огнём Гамбург не было премьерой её суверенитета. Она являлась тогда, когда хотела и уходила столь же стремительно, как выплеснутое в горячке, случайное наваждение.       Чуть только она переступила его порог, и под её присутствием шелохнулись стены, его кукольный мир конспиративных писем и угловато-хищных брошюр посыпался прахом. Пунцовый восторг, аллергическими пятнами впившийся ей в возбужденные морозцем щёки, переполнял её изнутри, когда она вдруг тревожно начинала мотать головой в попытке, быть может, что-то выискать, вспороть это «что-то» своими острым, зорким взглядом, изжевать, перемолоть и выплюнуть.       –Лариса Михайловна! Вашему вероломству изумятся даже матёрые чекисты. Вы здорово меня перепугали.       –Я перепахала весь Берлин и едва нашла вас. Простите уж мне эту спонтанность.       С её появлением сделалось душно и тесно. Перед глазами душисто вспыхнула короткая, ворсистая пелеринка, серым аксельбантом дымчатого, шиншиллового брюшка повисшая поперёк заштопанной наглухо груди. Едва замызганный желтоватой копотью, капроновый воротник, подвязанный на тонкую, как струйка крови, угольно-бархатистую ленту возвышался над такой же шиншилловой муфтой, которую она ревностно теребила в припухших пальцах с самого своего прихода. Она несколько нескладно возвышалась поперёк узкой комнаты, разбивая полумрак невозмутимо-царственным отпечатком снисходительной улыбки на отважных, сомкнутых губах.       –А вы, погляжу, неизменно хладнокровны. Вон, снова пожуриваете,– отметила она не без звучной иглы в глубоком, шёлковом голосе.       –Это вы зря. Пожуриваю я только евреев и негодяев, того, себе подобных.       –С порога, и гримасничаете, Карл Бернгардович. Как не стыдно! Пожуриваете вы только сионистов и банкиров. А негодяйка я и сама. Однако дюже я заметалась. Могу попросить воды?       Так или иначе, казалось, искала она совсем не его, а, напротив, намеренно, не касаясь даже случайным взглядом, очерчивала всю его фигуру по контуру, ни на мгновения ни ошибаясь в своей нечаянной пренебрежительности. Он же, без всякого противостояния этому её минутному исступлению, осторожно подцепил с неё меховую пелеринку и забрал перчатки. От дымчатого, слипшегося местами меха по-прежнему несло мягкой уличной свежестью и её сладковатой усталостью. Он осторожно поднёс ей полный стакан со вскипяченной водой. Внимательно оценил несколько строгую деликатность её мягко обрисованного лица.       –Поверьте, Лариса Михайловна, были бы мы одной породы негодяи, я бы с вами и словом не обмолвился.       То ручное и покорное чувство, которое возбудил её приход, чрезвычайно его позабавило, и он тотчас забыл о беспомощно кричащем письме, обнаженном и распоротым на его столе, как освежеванная накануне банкета дичь.       Жадно выполоскав горло и промокнув наскоро губы изгибом обескровленной кисти, она всё же выпустила из под нетерпеливых пальцев скользкий стакан и только лишь распоясав тугой ворот, висящий на ней каймой кружевного абажура, осела в ближайшее кресло. Алая россыпь посыпалась с её щёк, и сама она вдруг разом побледнела, омрачилась и оцепенела от пыхнущего в лицо жара натруженного домашнего камелька. Болезненно усыпляющий запах печного масла имел на него схожее, сравнимое с тифозной слабостью воздействие, оттого он и поспешил вернуться к столу, чтобы занять своё место в нескольких мгновениях от неё.       –Позвольте всё же проныре поинтересоваться, где же вы странствовали всё это время?– с неутолимым увлечением осведомился он, перекинувшись через спинку тонконогого стула.       –У меня всё хлопоты по Гамбургу. Только и делаю, что вгрызаюсь в события с голодной тоской по прежней борьбе. Рабочие Бамбэка начинают опасаться моих партизанских аппетитов. А отчего вы вдруг справляетесь?       Демиург лениво пожал плечами.       –Так, праздный интерес. Впрочем, я знал, что времени вы не теряете.       –А на вашей линии? В партии без перемен?       –А,– поморщился демиург, делая небрежный жест,– сижу, как содкомша– без любви, без судьбы. Дело нехитрое, вся Москва обросла сплошным междоусобным сорняком. Им уже не до курирования восстанием. Знал бы немецкий пролетариат, что их Мессия въезжает в город на хребте коминтерновсокго ишака, погнали бы обратно пуще всякого жандарма.       –Оставьте уже об товарище Зиновьеве, он от вас покою только и ищет.       –Помяни чёрта, а он тут как тут! Полно, будет ещё вам муштровать. Не станем о скверном. Вы ведь знаете, ваши визиты всегда имеют исцеляющее свойство.       –Карл Бернгардович,– начала она уже много тише,– в самом деле я к вам с просьбой. Даже не так, мне необходимо наставление. Заклинаю, не осмейте меня сейчас же. Сделайте это потом, остыв от момента. Это весьма важно. Ведь у меня для вас имеется свежий, живой материал. Вот.       Из под слипшейся шиншилловой муфты, в которую она вцепилась, как в уведённый бумажник, мелькнул завёрнутый в желтоватую газетку пухлый свёрток, утянутый, как рождественский подарок, в плотную, секущуюся нить. Демиург осторожно принял его, и из под свежепахнущей бумаги обнажился наружу сухой рукописный материал. Такие преподношения были ему ценнее всяких бумажников.       –Примечательно. И как прикажите называть данный литературный импульс?       –Это очерки о Гамбургских рабочих. Быт и борьба.       За одобрительным хмыканием последовало беглое оживление в листах, и коренастая, тонкая тень опустилась на стул близ рабочего стола, где под самым окном зернился уходящий в голубоватой сумрак полдень. В прозрачной тишине забеспокоился лишь только ровный зуд неизменно идущих часов. Демиург молча сидел за столом, лениво посасывая излом деревянной трубки, и раскалённые опилки постного табака мелкими горстками крошились по складкам его укорочённого жилета и на ту часть пола, которую обходила по рассеянности близорукая горничная. Молчание заняло с половину часа, и всё это время Лариса Михайловна внимательно следила за щепетильностью прочтения её давнишнего творческого итога. Томительная пауза ожидания оборвалась весьма своевременно, когда она уже растеряла былую бдительность и начала сладко вянуть телом и разумом от неги подбирающейся сонливости. Демиург выскреб плотно забитую трубку, оживленно обернулся к ней и, потряхивая сомкнутым в руке ворохом бумаг, встал из-за стола. Она, подавляя скоблящий поперёк горла зевотный кашель, молча и вопросительно обратилась к нему.       –Вы большевичка не только рассудком, но и сознанием, Лариса Михайловна,– вспылил он, часто моргая из под заношенных линз на неё и на страницы,– это бесподобное, болезненно живое воспоминание! И когда молодые люди, скользя тенями вдоль хлебных очередей, тихо насвистывают запретный «Интернационал»… в этих только строках заключена вся нагая суть революции. Поистине символическая деталь!       –Вы так думаете?– уверилась она спросонья.       –А разве не в этом была ваша задумка? Впрочем, тем даже краше. В этом бессознательном вы, сами того не умышляя, сплели весь ужас и торжество немецкого пролетариата в его судьбоносные дни. И слова раненого… ну что за фривольность на поле боя! Ведь этого нельзя выдумать, это нужно было только видеть. Я полагаю, этим изречением неизвестного и нужно закончить главу. А ваш товарищ Т. пускай растворится в гуще событий как одна из многочисленных человеческих вспышек отгремевшей схватки. Поймите меня правильно, ведь мы говорим не о романтическом герое.       Ни то он как-то по-особенному изощренно смеялся над нею, ни то так лукаво имел свойство восхищаться. Лариса Михайловна даже оторопела.       –Вы предлагаете исключить такую значительную часть? Ведь нельзя оставить товарища Т. в роли минутного явления. Нельзя же так цинично бросить его в поток бойни, чтобы водоворот событий перемял его. Всё же именно на нем я хотела бы заострить внимание в финале.       –Лариса Михайловна, не стоит опасаться этого забвения. Критик в любом случае не запомнит его имени, это даже похвально, что вы оставили своих сподвижников безимянными, однако именно как революционное явление он, поверьте мне на слово, найдёт отклик в сердце любого читателя.       –Читатель наверняка захочет знать о преображении своего героя. Нельзя завоёвывать этот интерес плутовством. Тем более, товарищ Т. как никто другой заслужил своей сольной роли.       –Индивид осознаёт свою роль лишь в контексте политического существования, Лариса Михайловна, лишь тогда он может научиться самостоятельности, осознать своё положение и здраво оценить потенциал, который носил годами прибитым к задворкам предрассудков. Если мы останемся в рамках субъективной «самоданности», то и политическая борьба как таковая для него перестанет иметь смысл. Вы очень зря говорите о рабочем, поднимающимся на баррикады, как о минутном явлении, ведь в этом случае он действует в солидарности с другими сознаниями. Эдак вы можете ненароком обругать весь исторический процесс «минутным явлением».       –Уж извините, однако мне кажется, вы ускользаете от сути! У рабочих Германии нет времени на разжевывание философских учений Гуссерля, Карл Бернгардович. Им необходим осязаемый, человеческий пример революционной преемственности.       –Ваша воля, Лариса Михайловна, позвольте формулировать иначе: у вас бойкий слог, но отчего-то вы не в первый раз отказываете себе во внимательности. Настоятельно советую закончить статью словами раненого и не совершить опрометчивого акцента на локальном характере всего рабочего движения в целом,– довершил он, запеленал свёрток и оставил его на столе,– да и недомолвка здорово возбудит читательский интерес.       –Так статья вас заинтересовала?– строго поинтересовалась она, сверкая глазами,– впрямь считаете её достойной?       Ну как в самом деле мог бы так пленить эту женщину какой-то мужчина, мелкий лакей своих ребяческих прихотей, когда она крепко болела стихией мятежа. Нельзя было недооценивать ее пылкости. А тот, что считал революцию одним из опасных девичьих увлечений, легкомысленных безрассудств, тотчас же оказывая в ледяной опале. Гумилёв, предлагавший ей одно время и руку, и сердце, и весь свой творческий запал взамен на то, что станет обладать ею всецело, был в самом деле тихим, но непреклонным ревнивцем её ко всякой политике. Он простил ей большевизм, простил дерзость авантюризма, но непримиримо проклял прелюбодейку-революцию, которая пленила и забрала её сердце от него навсегда. Ни Николай Гумилёв, ни Фёдор Раскольников, не имели успеха приручить её в попытке посягательства на амбицию непревзойдённой воительницы, которых не видели ни жирондисты, ни якобинцы.       Она ещё упрямилась. Необходимо было брать хитростью. Демиург приставил стул к ней ближе и осторожно опустился к самому её колену, утянутому в тугую ткань шерстяной юбки. Она была требовательна, была прямолинейна, но в такие мгновения в ней просыпалась часом постыдная робость, ласковый трепет, с которым она так добродушно заглядываясь в его клочковатую невзрачность. Признаться, он страшно прельщался таким взглядам, как, впрочем, и не любил их. Ведь и кто он такой– плут башмачкинской наружности, пигмей с лицом капуцина да редеющим, вздыбленным, как кривая пружина волосом. Ещё и ниже неё на пол головы, тщедушный и востроглазый до всякого курьёза. Не могла попросту так смотреть земная женщина.       –Да почему вы всё ещё об этом спрашиваете? Конечно, Лариса Михайловна, конечно,– в пол голоса поспешил заверить он, жадно притискиваясь своим вниманием к её беззастенчивому взгляду,– я вижу в вас огромный потенциал. Вы могли бы убить своим словом, если бы только соответствующе заточили его под убийство. Храните своё детище, не отказывайтесь от него. Только отчего же вы считаете меня таким твердолобым охальником, что ожидаете потехи в свою сторону? Ведь я, каким бы негодяем не был, никогда не позволял себе даже мягко ужалить вас своей усмешкой.       –Не знаю,– кисло нахмурилась она и даже проявила усилие к слабой улыбке,– я лишь только очень полагаюсь на вас. И вы, знаю, на меня тоже. Примите уж без издёвки это моё упрямство.       В её сахарно-заискивающем взгляде подрагивали ещё осколки прежней дерзости, однако сама она будто бы вдруг охладела и поскучнела. Она уже не слышала его, и некогда насмешливые губы, режущие шибким словом, крепко сцепились от странного и неуловимого волнения. Его давешнее слово, очевидно, впилось в неё, как заноза.       –Да не придавайте же такого значения моему нравоучительному брюзжанию! Можно подумать, вы совсем от него отвыкли,– смешливо начал он и тут же осекся, захлёбываясь знакомым, приятно кольнувшим волнением,– или же это Гамбург так распалил вас?       Он осторожно заключил её равнодушную, ещё холодную и липкую от беспокойства руку в свои цепкие и шершавые пальцы. Она даже не дрогнула, напротив, покорное выражение ледяного гранита крепко впилось ей в лицо, отчего при слепом, полуденном контражуре она стала ещё более напоминать вдруг мертвую статую с тяжёлыми, лоснящимися от влаги глазами.       –Лариса Михайловна,– сделал он тщетную попытку вдохнуть, бессознательно и неподвижно уцепляясь за её непростительно земной изгиб мягкого, чувственного рта,– Лара, ведь вы много думали обо мне?       И одно только рефлективное движение её губ, едкая судорога, когда та точно в первый раз расслышала своё имя, столь беспроигрышно и метко уязвило его, что и сам он едва не затрепетал на месте. И только сцепив её напрягшуюся руку едва плотнее, он ощутил вдруг, как пульсирует в ней напряжение его собственных, беспокойных и взбухших вен. В этих багровых, фиолетовых и синеватых хитросплетениях вспенивалось и стягивалось воедино всё его неприкрытое притязание к ней, единственное притязание, в котором он открыто сознавался ей, не требуя ничего более.       В отличие от юного отпрыска Андреевых его не будоражил горделивый восторг и не искушало тщеславие мелочного человечишки, когда она ангелом-наставником шла подле него вдоль занавешенной шумом улицы. Его не прельщала идея хвастаться ею как дорогой побрякушкой на зависть недоумевающим взглядам, и он не изводил её молчаливой гумилёвской ревностью. В этом необыкновенном человеческом явлении их искаженного, переменчивого века, во всём, где она оставляла свой едкий, пламенный отпечаток он находил всё то, чем была, есть и будет его– их мировая революция. Он желал лишь видеть её лицо– под жарким пеплом или под жемчужной шероховатостью пудры, под батистово-молочной мантилькой или в бесформенно подвязанной на мужской ремень шинели. Слышать всплески её требовательного слова, чувствовать с дрожью в коленях и ознобом в пальцах её подле, ноющим пульсом вожделеющего тела или вслепую, инстинктивно.       Она и сама это знала и скорее всего сознавалась в похожем ему самому. Ведь не будь на то её непоколебимая воля, эта отчаянная женщина, эта победоносная Нике, не благоговела бы так елейно перед его словом, не гнушалась бы далёких и ревнивых писем бессильного мужа, не посвящала бы демиургу свои секреты и чаяния, не ложилась бы с ним, с чудовищем и гадюкой, чуть только исповедовавшись тем же вечером в своей новой тревоге.       Впрочем, она не оставила ему времени заклеймить себя утешительно-льстящей догадкой и не позволила выбить себя из колеи.       –Много мыслей посещает меня, и в моей памяти вы имеете не последнее место. Это правда,– тихо отозвалась она, заминаясь на мгновение в своей лукаво-напускной сдержанности,– и тем не менее ваша проницательность уступает женской. На вашем месте я бы не гадала, а была уверена в неподкупности своего предчувствия.       Его победа и его поражение обрели свою телесность всего в одной фразе. Она мягко вытянула свою стеснённую прикосновением руку, встала и склонилась уже над столом, заглядывая со строгим увлечением искушённого стратега в буквенную россыпь своей гамбургской рукописи.       –Полагаю, вы как всегда правы. Что ж, я сокращу концовку. Недосказанность, быть может, действительно взбудоражит голод смятенного читателя.       –Я не совсем то говорил. Вы непростительно ошибаетесь, если действительно рассчитываете на читательское смятение,– объяснил он с убеждением, заговорщически улыбаясь из под тени своего триумфа,– читатель всегда внимателен и зачастую подмечает то, о чём не подозревает и сам автор.       Лариса Михайловна будто того и ждала. Она обернулась к нему, стискивая в аккуратных, уже согретых пальцах донельзя неженственную, затертую до чёрной копоти трубку и демонстративно зажала её промеж искрящихся в полумгле зубов. Жемчужной каёмкой они обожгли край старого мундштука, и сама она– её гибкий, изящный рот, излом тёмной брови и оценивающий прищур, которым она подражательски цедила узнаваемым повадкам– взволновали в нём разом совершенно необъяснимый испуг, осязание в жесте чего-то даже пикантного. Впрочем, нельзя было сказать, что этот наглядный памфлет хоть сколько то дурнил её, и странный ужас быстро сменился привычной, несколько болезненной смешливостью.       –В таком случае читатель рискует обмануться собственным коварством,– безразличная до перемен в чужом лице, объяснилась Лариса Михайловна, вертя в руках аляповатый предмет,– Зашейте письмо, товарищ Радек. Ведь на вашем столе документ государственной важности.       Ненавистное письмо! Впрочем, демиург ей нисколько на этот раз не смутился (к смущению он был отныне едва ли уязвим), а, напротив, загорелся вдруг пущим интересом. Он знал множество фривольных острот на французском, свободно трактовал на немецком хлёсткие большевистские статьи, с лёгкостью изобретательного сатирика эпатажничал перед публикой на самый разный лад, однако не знал ни одного языка, ни одного слова, которым можно было бы описать этот её плотоядный инстинкт.       –Ах, злы вы на язык, Лариса Михайловна!– театрально возмутился он,– А противник ещё злее. Уж не спровоцируйте его своей меткостью.       –Провокация– метод контрреволюции. Мы же вскрываем правду там, где она уже принимает свой неоспоримый вид. И не пугайтесь сильно, если я навещу вас сегодня запоздно.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.