***
Его запястье — особое место, куда прикасаться разрешено строго никому, кроме него. Но множество рук липких, потных, холодных за него хватаются, боль причиняют одним прикосновением по цветам багровым, на коже белоснежной распустившимся поломанным узором. Кейл сам их нарисовал, притворяясь художником, и у него вышел шедевр мирового искусства, но его никому ни за что показывать нельзя — не поймут, упекут за холодные белые стены, сочувствие противное не выражающие. И Кейл готов согласится, лишь бы не видеть презренных взглядов, холодных от беспричинной ненависти за одно лишь существование, на него направленных, но аловолосая девушка вскакивает, стоит ему позволить себе мысль об этом, и говорит, что уйдёт, если он посмеет, а ему бы ни за что не хотелось бы её потерять, потому мириться с чувством отчаяния, внутри разросшимся красивым кустом роз с острыми шипами, его сердце пронзающими, когда он в объятья стеблей бежит, а стебли вокруг шеи его приветственно обвиваются. «Знаки ангелов, — говорит маленькая девочка-оборванка из приюта, куда он носил еду каждый день, чтобы разбавить серые дни и привязать к себе живых людей, чтобы верить, что нужен в этом мире хоть кому-то, раз не себе. — Я видела их у мамы. Когда я спросила, она лишь на меня закричала, хотя в тот день я и принесла ей деньги, данные мне добрыми дядями и тётями. А мне ведь повезло, целых пятнадцать тысяч галлонов, понимаешь? Папа бросил в меня бутылкой, тогда я спросила у бабушки, и та все-все мне рассказала.» «Что же она тебе рассказала?» — мягко спрашивает Кейл, присев на корточки рядом с грязной нищенкой, сидящей на холодном каменном полу и с видом задумчивым смотрящей куда-то вдаль, вспоминая. «Это знаки ангелов, что упали на землю и хотели бы вернуться обратно в лучший мир, — девочка смотрит прямо ему в безжизненные глаза, не боясь всепожирающей пустоты, поселившейся там, и чуть прищуривается. — Дядя, Вы ангел?» Кейл не говорит, смеется и гладит девчонку по голове рукой, в белоснежную перчатку облаченной, грязь в неё въедается, в тюрьме роскошной о жизни напоминая. Нет, он отнюдь им не был. Его матушка — да, пожалуй, лучшей из них, но он лишь уродливый монстр, дитя-полукровка, вынужденный подделывать знаки на запястьях, чтобы его не узнали.***
Кейл духи распыляет на шею, не на руки, где покоятся тяжестью золотые часы, мучительно медленно отсчитывающие секунды его бесполезного бытия, и голос шепчет, что иначе будет больно. А он не слушает и ночью, когда никто не видит, в тишине ночной, с рассветом стирающей все следы преступлений, дню не открывая, шипит раздражённо сквозь безумную улыбку, а она смеётся, говоря, что знала. Те существа, нелюди, но созданные по их подобию, он по началу не отличал их от настоящих. Фальшивки были странными, непонятными, по-старинному и смертно роскошно одеты. Осознание закрадывается с сожалением — они не дышат. Их груди не вздымаются, чтобы насытить обжигающим воздухом сухие лёгкие, а глаза стеклянные, нет в них эмоций плещущихся, не прочитать по ним души — её нет. Их много. Кейл знал, что в книжках зовут их благородно призраками, душами умерших, но как их, безумных, слепых, с ума сводящих намеренно, к себе завлекающих, можно звать иначе, чем тварями? Твари — истинные души людей, от оков и запретов общества освободившиеся. Они корявые, поломанные, неказистые, угловатые, острые, не прикрыв золотым да шелковыми блеском одежд, и запах гнили духами не перекрыт. Они говорили, смеясь и переглядываясь между друг другом, улыбки пряча за веерами роскошными, разрисованными, когда он был ребёнком, что он им нравится, что любят. Любить. «А что это?» — спрашивал мальчик невинно, и холодная рука, его волосы всполошившая, замирает, а твари взволнованно смотрят друг на друга, не зная, что ответить. Все говорят, но никто не знает. И тогда они растворяются в воздухе, оставив его одного в недоумении моргать глазами, дав понять, что с ними что-то не так. Он спрашивал многих — никто не отвечал, ни твари, ни люди.***
Кейл молча смотрит, как мужчина, которого все его отцом называют, слезами кристальными, на щеках блестящими заливается, молчит, надрывается, что любит. Опять. Плачут, когда больно. Значит, любовь — это больно? Кейл слушает, как Дерус — теперь он знает имя этого странного человека — рвёт его подол, прижимает к себе, лицо у него от горя покрасневшее, распухшее, некрасивое, и убеждает, что любит. Любить больно. Они улыбаются, в танце кружатся, венки, цветочные, аккуратно плетенные, отбрасывает на землю ветром. Кейл подбирает один из них, рассматривает пристально, пытаясь отщепить и себе кусочек счастья, но не находит. Определённо. Голос смеётся, спрашивает, неужто он думал, что любовь — это легко, как в книгах в кожаных переплётах с изящными текстами пишут? Кейл поворачивается к ней, смотрит в глаза насмешливо пустые и улыбается в ответ. «Нет.» Ее глаза загораются безумством и жадно сверкают, она вскакивает с кровати, где валяться обыкновенно любит, подбегает в нетерпении, просит. И он соглашается, со смирением прикрыв глаза. «Нет, не думал.»