***
У неё руки в звёздном свете серебристо-белые и словно бы полупрозрачные, как хрупкая речная раковина. И сама она такая же хрупкая и изящная со своими распущенными светлыми волосами и струящимися до земли одеждами Целительницы — конечно же, тоже белыми — но всё равно очень сильная и смелая, ему ли не знать. Говорят, что белый — цвет чистоты, красоты, совершенства, и эти слова кажутся придуманными именно для неё. Она смеётся, поднимая к небу серебрящиеся в звёздном и лунном свете руки, и он почти видит всё то, через что ей пришлось пройти, чтобы стать такой, как сейчас — смелой, но не отчаянной, печальной, но не отчаявшейся, доброй и мягкой, но не податливой, как воск. Они оба знают, что ей есть ещё куда меняться, становиться лучше и прекраснее, и оба же знают, что он будет рядом с ней, чтобы провести её через этими изменения так же, как она — его путеводная звезда — одним своим существованием провела его сквозь глухое отчаяние от потери семьи и от незнания своей цели в жизни. Он нашёл эту цель в ней, и должен точно знать, что она найдёт свою, какой бы она ни была. Но всё это будет позже, а пока она стоит прямо и гордо, и звёздный свет сияет у неё в светлых волосах и на белых руках. Ему очень нужно дотронуться до неё, чтобы убедиться, что она действительно здесь, рядом с ним — такой неземной она кажется. Эовин улыбается и протягивает руки к Фарамиру, касаясь его плеч и словно без слов говоря: «я с тобой».***
У него волосы отражают звёздный свет, сами словно из него и сотканы, светятся в ночном сумраке. Он их с плеча на спину перебрасывает, запрокидывая голову, и они сверкают всеми оттенками истинного серебра. А он смотрит вверх, со звезды на звезду взгляд переводит, название за названием говорит, только кто же будет вглядываться в далёкое небо, когда настоящая красота — здесь, совсем рядом, только руку протяни? Но он всё же смотрит наверх, даже старается что-то запомнить, но ещё — слушает чужой серебристый смех, бережно проводит рукой по чужим волосам, водопаду звёздного света, и смеётся сам, пусть вовсе не так красиво, услышав, что от друга все названия разбежались от одного только прикосновения. Но тот не унывает, только встряхивает головой и хохочет ещё громче, словно собираясь своим смехом осветить всю крошечную полянку с потухшим костерком — и ведь получается. А потом снова поднимает голову к небу и начинает тихо напевать на своём птичьем языке, и, конечно, тут же начинается ворчание, потому что неприятно не понимать чужую речь. Но ведь о чём он может петь такой ночью, под таким небом? Естественно, о звёздах, и о них он действительно поёт, о тех сотнях и тысячах, что сейчас рассыпаны над ними, но ещё — о той яркой звезде, о том единственном, что сидит сейчас рядом с ним, слушает его голос и ни слова не понимает, но, похоже, о чём-то догадывается. И ему так легко было бы провести большим пальцем по чужому заострённому уху и усмехнуться, когда пение прервётся внезапным неровным вдохом, и он непременно сделает это, а может, и не только… Но потом. Сейчас Леголас тихо поёт, прислонившись спиной к широкому стволу дерева, а Гимли слушает, довольно сощурившись, и никому из них не хочется прерывать этот момент.