— Они идут, мой принц. Идут...
Голос его, шорохом нагретой на солнце гальки, перекатывается и стучит-стучит тихо, почти со скорбью, застревая горечью под кадыком. В голосе том чудятся отполированные до стеклянного блеска камушки: жёлтые и серые, прозрачно-янтарные, как застывшая смола на коре вековых секвой; алые, как ягоды поцелованной морозом рябины. Цвета и созвучия переливаются, сменяя друг друга, наполняя рот слюной, воздух между ними — тяжестью, мысли — туманом сожалений.
Руки его — липнут раскалённым свинцом к покрытым парчой коленям сидящего на троне, тяжело и обжигающе. Вес их уже привычен, желанен, знаком. И эта белая-белая кожа, на массивных костяшках чуть розовата, горит рассветным румянцем на мёртвом льду горных вершин.
Похититель бледен и молчалив.
Очи его — солнечной яркой медью — смотрят и смотрят, в самую глубь. В пленную душу и ещё чуточку глубже, туда, где Бьернхельд прячет всё то сокровенное, чему и названия нет. Чему название без надобности. Они и так знают.
Знают ведь?
Знают?
Обречённость.
А его медноглазый Нидхёгг сидит перед троном на холодном мраморе плит, гладит колени Бьернхельда, заглядывает в бледное лицо, утончённо-прекрасное, объятое тревогой, как последняя заря перед битвой. Увидеть её — уже радость.
Алые волосы Нидхёгга тяжёлыми косами лежат на широких плечах поверх багрового, как пролитое вино, плаща. Принц сам заплетал эти косы с утра, пропуская между дрожащими пальцами триумфальный багрянец прядей, целовал украдкой, притаившись за обнажённой широкой спиной. Высокий лоб, склонённый к коленям Хельда, перехвачен обручем. И его золото щерится острыми пиками чернённых рун. Заклятое. Древнее. Помнящее траурное шествие других, ныне утонувших в северном море лун.
Сильны гальдраставы. Сильна древняя магия Нидхёгга. И стены его твердыни сильны.
Но у подножия их последнего убежища стоит армия, пылают костры, развеваются знамёна. И Бьернхельд цепляется за тяжёлые ладони на своих коленях почти в панике. Чего не было с ним ни-ког-да.
— Слишком много. Их слишком много, Нид! Ты один. Они одолеют тебя! Опять! Пожалуйста, не ходи!
— Пока ты хранишь моё сердце, ни один смертный не сможет меня одолеть. Главное — не отпускай.
Нидхёгг улыбается. Он всегда улыбается перед боем, предчувствуя кровь и огонь. Его багровые косы увенчаны медными кольцами, золотыми фибулами, чёрным жемчугом. Они звенят, когда Нидхёгг поворачивает голову.
— Главное — не снимай его, Хельд. Если ты отнимешь моё сердце от своей груди, они победят. Обещай мне, Бьернхельд, сын Сигурда. Обещай, что дождёшься меня здесь.
И принц обещает. Как он может ответить иначе? Обещает беречь и ждать. Обещает не снимать с высокой шеи тяжёлой чернённой цепи, на которой горит неогранённый крупный рубин, похожий на застывший огонь — изломанный и полупрозрачный. К его весу Хельд привык, его почти болезненный жар по ночам согревает так же пылко, как объятия хозяина заклятой твердыни. В его глубине ещё перекатывается волнами живое пламя. И скоро оно станет нестерпимым. Бьернхельд знает. Его господин говорил об этом не раз и не два, водил показывать усыпальницу, где в два ряда — скорбные статуи из золота, меди, стали и серебра с искажёнными агонией лицами.
Нидхёгг встаёт, и это значит — пора.
Хельд смотрит, как широкая спина, укрытая красным плащом, удаляется к распахнутым вратам тронного зала. Они огромны. Такую громадину не сдвинуть руками человека. Но воле Нидхёгга всё в этом замке покорно, само приходит в движение. Всё. И Бьернхельд — в том числе. Встаёт со своего трона, чувствуя, как на плечи давят расшитые золотом одежды, как по полу волочится меховой плащ, пока он идёт вслед за своим повелителем. Чтобы успеть увидеть падающую с обрыва фигуру. Тяжёлая, как камень, она летит, трепеща багровым плащом, словно за ней тянется содранная живьём кожа. Сердце пропускает удар — и тут же пускается в пляс, перестукиваясь огненным рубином на груди. Даже точно зная, что там, внизу, Нидхёгг не погибнет в тени обрыва, уходящего тёмными отрогами к подножью скал, Бьернхельд испытывает ужас.
В его глазах фигура в красных одеждах, с красными волосами, с тяжёлым рунным венцом на голове — всё ещё падает, навечно замерев в этом падении. Словно бессмертный враг королей Севера может и правда расплескать свою кровь по острым камням внизу.
Там, в долине, притаились пришедшие разрушить их покой враги. Полчища. Тысячи. Пики и топоры. Заговорённые стрелы. Всё, чтобы сразить монстра, чьё сердце мерно пульсирует светом на груди добровольно отданного ему в жертву принца. Хельд останавливается над обрывом, глядя на то, как внизу беспокойным морем колышутся легионы его отца.
Враги.
Теперь они так именуются. Стали ими, вырвав Бьернхельда из девичьего дворца, выдав его в когти Нидхёгга, убедив — жертва оправдана, и он сам должен её принести на алтарь. Сгореть заживо, оставив после себя агонизирующую статую вместо пепла. Выдрать из груди подаренное сердце, сняв заговорённый рубин на рунной цепи. Выбрать взрастившую его кровь, кров и злую родню. А не себя самого и свою новорождённую любовь, увенчавшую Нидхёгга теснее, чем золотой венец на красногривой голове.
Все они, те, кого Бьернхельд знал ещё ребёнком: учителя, защитники, тюремщики и незнакомцы со всех подвластных земель — те, кого конунг призвал к оружию после — ждут его жертву. Все эти люди пришли сюда, веря в его праведный выбор. Веря, что он, как десятки прóклятых сыновей до него, примет «верное» решение. И все они тут умрут.
Смерть уже стоит у подножия скалы, сбросив человеческую кожу и алый плащ, сбросив путы бессилия смертной оболочки и явив незваным гостям истинного себя.
Бьернхельд смотрит вниз, дрожа на ветру, прижимает к груди крупный неогранённый камень, уже чувствуя, как он жалит до самых рёбер первыми поцелуями боли. Это древняя магия радостно откликается на оборот хозяина твердыни. Огромный змей там, внизу, ползёт по отрогам скал, волочит за собой червлёный хвост, вспарывая камень когтями, извивается и щерит серповидные зубы, обещая пылающим взглядом всем скорую гибель.
Тело Нидхёгга с такой высоты похоже на танцующую ящерку. А люди — просто сверкающая сталью рассыпанная крупа, хрустят и крошатся под когтистыми лапами. Бьернхельд не видит ни крови, ни ужаса. Там просто чёрная ящерка ползёт от подножия их дома к центру отцовской армии, прогрызая себе дорогу ядовитой клыкастой пастью.
Каждый шаг Нидхёгга — боль в разверстой настежь груди. Если бы Хельд не зажимал руками хрустящие от натиска магии рёбра, он бы подумал, что сердце дракона уже прожгло его до позвоночника, и вот-вот отпадёт голова, отломится, как тяжёлый бутон от ветки, улетит туда, вниз, навстречу к возлюбленному.
Он не умрёт.
Так сказал змей.
Кому осталось верить, если не Нидхёггу?
Боль рано или поздно закончится. Любая боль в конце концов заканчивается. Если он выдержит и не снимет рубин, сможет увидеть рассвет — и как дракон взбирается вверх по скале к их дому. А если снимет…
На глубине затопленных болью зрачков встаёт вереница мёртвых. Трупы-надгробья самим себе. Из камня, металла и стекла, драгоценные, твёрдые, хрупкие, стальные и деревянные. У всех искажённые агонией лица, выпученные глаза, скрюченные около груди пальцы. В тот момент, когда очередной принц снимал рубиновое сердце змея, его собственное обращалось в камень, в латунь или в ольховый узел. И эта зараза расползалась по телу, обращая живое в неживое. Превращая принца в поминальную скульптуру по себе же самому.
Нидхёгг огромен. Об его антрацитовую чешую ломаются копья и мечи. Об него ломается стройный порядок отцовской армии, и лучшие воины хрустят сброшенной шелухой своих жизней, как перезрелые семена ржи. Бьернхельд смотрит. Сквозь боль и разделяющую их пустоту холодного воздуха, полного криками ужаса. Долина широким щитом под конским топотом и колёсами обозных телег теряет свою травяную скатерть. Становится чёрной. Становится голой. Становится гробовой доской, и Нидхёгг вбивает в неё сотню за сотней тяжёлых латников, как гранёные кованые гвозди.
Больно.
Больно!
Больно-больно-больно!
Жар сквозь пальцы. Жар сквозь кожу по костям. Хельду кажется, он гладит ладонями пламя, жарит над очагом собственные руки до румяной корки, а потом и до обугленных язв.
Огонь бьётся в его грудь сердцебиением прóклятого зверя. Проникает внутрь, как клыки.
Кто из них проклят?
Нидхёгг?
Бьернхельд?
Вместе?
Пока древний змей давит и жрёт человеческих воинов, отданный ему на откуп принц дрожит на ветру над обрывом. Отступает на шаг. Глубже в свою же грудь вонзает пальцы, царапая плавящуюся парчу, вдавливая сочащийся жаром рубин в себя.
Не отпускать!
Нельзя прервать магию Нидхёгга!
Если он снимет камень, сила змея иссякнет, и перед полчищами отца останется человек. Сильный и ловкий, коронованный рунным золотом, сведущий в магии и смертоносный. Но что он один против воинства?
Его убьют. Растерзают на кровавые ошмётки. Не оставят и клочка узнаваемого, достойного захоронения. Да и кто оплачет чудовище? Кто по нему справит тризну?
Так было прежде. Десятки раз.
Каждое столетие в королевской семье рождался отмеченный змеем сын.
Каждый раз его взращивали как жертву. Обучали. Убеждали. Натаскивали. Всё, что нужно — просто снять прóклятое сердце со своей груди. И тогда Нидхёгг падёт, а король и его клика, опьянённые лёгкой победой, разграбят твердыню.
Чтобы спустя столетие родился новый прóклятый принц, и вместе с ним из руин восстал по-прежнему живой и жаждущий свою жертву змей.
Красный замок на вершине горы возрождался вместе с хозяином, прорастал из развалин в тот же день, когда Нидхёгг открывал золотые глаза. Багровая черепица крыш горбила спины ярус за ярусом, шпили щерили витые пики, словно замершее перед атакой воинство — копья. Стены толщиной в два человеческих роста тяжело вздымали несокрушимые валы, отряхивая с широких плеч пыль и крошку разрушенных предшественников.
Ободранные со стен сокровища вырастали из них снова, зажигались факелы, открывались перед хозяином высокие двери, а резные своды отражали эхо его шагов.
Обгоревшие до корней деревья во внутреннем саду собирали себя из пепла, раскрывая новорождённую нежную листву, как младенцы открывают почти незрячие глаза. Свет и тень — всё, что видели, и всё, в чём нуждались эти мягкие листья в глянцевой плёнке сока.
Бьернхельд ничего этого не видел. Долгими вечерами ему рассказывал о возрождении их дома Нидхёгг, уложив голову на колени принца и позволив запустить пальцы поглубже в кровавый багрянец своих волос. Змей был ласков и печален, с каждым днём ощущая, как истекает отведённое им время.
А отец всё слал и слал птиц, несущих полные гнева письма. Убористым почерком — о долге, жертве и обязательствах.
Каждый предшественник Бьернхельда совершал этот выбор. Между своим сердцем и своим долгом. Между змеем и воинами отчего дома. Все они рано или поздно снимали со своей шеи чёрную цепь, и вместо рубинового сердца дракона из их груди прорастало вызревшее проклятие, обращая предателей в статуи.
Какой бы выбор ни был сделан, предать придётся. Свою любовь или свою кровь.
Себя самого?
Был ли кто-то ещё, кто пытался это вынести?
Хельд уже ничего не видел перед собой. Существовала только алая пелена, словно Нидхёгг накинул на голову жертвенного принца свой плащ, укрывая от солнечного света и бойни у подножия скалы. Но змея тут нет. Он внизу, вбивает когтями в землю латников и кавалерию, перемалывая их в кровавую кашу бронированным брюхом. На тролльем языке отрога — только Бьернхельд, наедине со своей агонией, прорастая в камень болью, ослепнув и оглохнув от бушующей в крови чужой магии. Больше не чувствуя ни собственного тела, ни земли под ногами. Только боль.
Он падал в это страдание, как буревестник в шторм, переломав все крылья о кинжальные ветра. Проваливался всё глубже и глубже.
Спасения нет.
Сколько из его предшественников сняли рубин не потому, что пеклись о воинствах родного царства, а просто не выдержав боли? Скольких из них Нидхёгг так же ласково целовал и баюкал в своих руках на царственных багряных простынях? Любил ли змей каждого? Или Бьернхельд выбивается из похоронной вереницы? Первый такой? Предавший кровь своего отца и память предков ради чудовища и его чудовищной нежности? Второй? Десятый?
Хельд никогда не спрашивал. Ни имён мёртвых статуй в склепе, ни того, что о них помнил змей. Что они для него значили? Хватало сокрушающего осознания: если он сейчас уступит боли, если оборвёт её, сняв рубин, приняв смерть как глоток избавления, — спустя ещё сотню лет Нидхёгга коснётся другой. С ненавистью, отвращением или любовью — не столь важно.
Им двоим отвели времени только от зимнего равноденствия до летнего солнцестояния. Слишком мало, чтобы Хельд был согласен принять это. На самом деле, даже столетия было бы мало.
А вот сейчас за один следующий восход приходилось платить так дорого. Так невыносимо много отдавать за шанс ещё раз прикоснуться к хозяину багровой твердыни, венчающей неприступные скалы, как рунный венец — его голову. Ещё раз назвать его по имени, заглянуть в глаза.
Если Бьернхельд не снимет пылающий рубин, если выдержит, если выживет — у них будет этот восход и шанс провести вместе более, чем отведённые проклятием полгода.
Вот только даже и Нидхёгг не знал досконально, что действительно произойдёт потом. Действительно ли выживет тот, кто совладает с рубиновым сердцем?
Объятый сжигающей заживо пыткой, укутанный слепящей тьмой, Хельд медленно провалился в забвение.
Смерть?
Или что-то очень на неё похожее.
Пока в долине, у подножия скал, чёрный дракон окрашивал землю алым.
ᚢᛏᛉ
Стук.
Клекот.
Бой или бойня.
Люди такие хрупкие. Как скорлупки — хрустят под лапами, как копошащиеся насекомые — влажно лопаются, растекаясь багровым и липким, если на них надавить. Их много. Бессмысленно много. В этот раз — тоже.
Но этот раз — особенный.
Отличается.
Он наконец-то нашёл.
Он наконец-то увидел.
Он впервые действительно хочет, чтобы эти суетливые толпы наконец-то закончились.
Поскорее бы.
Иль ждёт его на скале. Ждёт!
Бесконечная вереница смертных лиц с туманным отпечатком знакомого присутствия рассеялась, как морок, чтобы перед глазами осталось только одно-единственное. Настоящее, в предчувствии которого он безумствовал и грыз напитанные силой корни в поисках последнего оставшегося осколка того, кто был целым миром. Того, кто был важнее всего. Того, кто умер, чтобы дать новое начало всему.
Всё было бессмысленно.
Зазубренные лезвия, обломившиеся копья, стрелы и вопящие глотки.
Ещё немного.
Пока Иль держит осколок и ждёт его, Нидхёгг ворочается, смешивая землю и плоть, камни и сталь, чьи-то бессмысленные жизни и своё нетерпение — чтобы поскорее всё закончилось.
И когда люди, обезумев от своего отчаяния и запаха свежей смерти, бросаются бежать, потеряв надежду дождаться, пока монстр потеряет свои силы и даст себя растерзать в человеческом теле, хозяин возвращается в прóклятый замок, рисуя своим брюхом по отвесной скале темно-багровый росчерк.
Ритуал завершён!
Они наконец-то встретятся по-настоящему!
ᚢᛏᛉ
Встретятся?
Ужас парализует.
С первым шагом, который Нидхёгг делает на плоский уступ скалы. Там, где стоял его принц — нет человека. Золото драгоценных одежд растерзано. Звенья чёрной цепи, на которой крепился рубин, разбросаны, как осыпающаяся с плеч дракона чешуя.
— Нет!
Он не верит. Он не хочет видеть этого своими глазами, которые видели мир в момент рождения из Гиннунгагапа и видели смерть обожаемого Имира, ставшего этим миром. Ставшего древом. Ставшего корнями, в которых Нидхёгг копался, как жалкий червь, пытаясь выискать хоть один уцелевший осколок.
— Нет! Только не снова!
Вместо Бьернхельда, вместо последнего осколка Имира, в скалу вонзается корнями дерево. С белой, как кожа Иля, корой. С мягкой, как шёлк, листвой. Синей. Синее северного неба, которое отражалось в глазах принца.
— Пожалуйста, только не это!
Слёзы дракона — золото. Замкнутая в человеческом теле сила выжигает на коже борозды, струясь к уголкам губ. Знакомый вкус. Нидхёгг ими пресытился, давился ими с того самого мгновения, когда Иггдрасиль пророс на костях Имира.
И вот опять всё повторяется.
Смерть любимого.
Дерево.
Отчаяние.
Согнувшись пополам под весом собственного горя, Нидхёгг начинает рыть. Точно так же, как делал это тысячелетиями. Когти крошат камень. Кожа сползает с пальцев и нарастает вновь, оставляя на корнях белого древа золотые росчерки.
— Хельд. Бьернхельд. Иль. Пожалуйста.
Помешательство — как непрошеная помощь. Нидхёгг в исступлении роет и роет.
Когда пальцы наталкиваются на тёплое, на живое и гладкое, на припорошенный каменной крошкой локоть — змей дёргается, как от пронзающего сердце меча. Дёргается, но цепко хватает добычу. Как и в тот первый раз — в глубине лабиринта корней Иггдрасиля, наконец-то найдя единственный живой осколок Имира. Не думая и не осознавая. Это глубже разума и мыслей. Это стремление внутри него, как вогнанный под сердце клык. Только шелохнись — откликнется пронзающей яркой болью и узнаванием.
Нашёл!
Нашёл!
Нашёл!
Он старается действовать бережно, хотя на самом деле слишком спешит. Раздирает оплетающие тело корни, вытаскивает из каменной утробы совершенно обнажённого, белого, как кора вросшего в скалу дерева, словно это жемчуг, отнятый у гигантской устрицы. И стоит отнять у земли добычу — как синяя листва над их головами осыпается, превращаясь в золу на ветру. А ветви и ствол тают, в последнюю очередь утаскивая за собой в небытие корни.
— Иль?
Голова безвольно откидывается на подставленный изгиб локтя. Волосы цвета ясеневой коры перепачканы. Длинные локоны — в каменной пыли и мелкой бурой крошке. Вдоль шеи под кожей — бледно-голубые прожилки прячут в себе спящую жизнь. А в центре груди — вплавившийся в плоть светящийся красный камень. Нидхёгг накрывает его ладонью и вслушивается в стучащуюся сквозь неогранённый кристалл пульсацию.
Он отдал осколку все свои силы, всё, что ещё оставалось, раз за разом пытаясь вплавить его в тело того, кто мог оказаться недостающей частью. Последний осколок Имира.
Как хорошо, что поиск наконец-то окончен.
Как хорошо, что он наконец-то нашёл.
И когда в центр дрожащей от нетерпения ладони Нидхёгга ударяется десятая вспышка тепла —
Бьернхельд открывает глаза.