ID работы: 11530737

Схватить и рвать

Слэш
NC-17
Завершён
94
yellow moon бета
Размер:
22 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
94 Нравится 15 Отзывы 19 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Навострённый слух торопливо сместился со стука ветки о крышу на перезвон стекла — чашка ударилась о юноми или юноми о чашку, а, возможно, это острый коготок поскрёбся по стеклу, вызывая звон. В чашке — остатки сабо, в юноми на самом дне росинки чая, а проворная мышь настолько голодна, что не побоялась высоких людей, домов — ещё выше, взобралась по ступенькам и наверняка оставила дыру в бумажной стене у самого пола. Заводятся ли мокумокурены в маленьких дырах на сёдзи, Тобирама не знал, он и в больших никогда их не видел, но если они есть, то наверняка оскалят зубы на маленькую дрянь, отвлёкшую от полусна: стук ветки о крышу монотонный, глухой, посуда же звенела. Знакомо неприятный звук, но не настолько, чтобы открыть глаза хотя бы, не так невыносимо, чтобы встать — даже не громкий, но отвлекающий чуткое сознание от дрёмы, а рокот наглой мыши, расшатывающий нервы. Тобирама бы приставил к её горлу меч, с ядом в голосе спросил: «Да как ты смеешь?!», но грузное топтание за дверью поубавило ненависти к мыши. Переступ с одной ноги на другую, занесённая к двери рука и нерешение, поворот на пятках, вскинутая голова вверх, поворот обратно — и всё по новой. Хаширама мялся, это раздражало больше рокота и звона. Робеющий перед дверью Бог сбил Тобираму с толку: зачем брату здесь быть, когда и суток не прошло с пожатия им мадариной руки? Союзы, подобные такому, празднуют если не месяцами, то неделям, если не неделями, то днями, хотя бы одним: много пьют, много едят, много говорят и всегда лишь по делу. Тобирама это так представлял — роскошные кимоно на подуставших войнах без накалившихся мечей, лишь с желанием обсуждать будущее и вспоминать прошлое под хорошее саке. Такие встречи обычно заканчивались пьянкой. В Хашираме по походке легко угадывался хмель, Тобирама прислушивался и знал, что в нём не было и рюмки — он не пьян, чем можно было бы объяснить робость, он даже не выпил, на что можно было бы списать нерешительность. Он трезвым стоял у порога и мялся, дёргался, хмурился, очень тяжело, обрывисто дышал. Даже когда Тобирама открыл дверь, он лишь нервно дёрнул губами в неслучившейся улыбке, это был испуганный оскал, Хашираму будто загнали в угол. Всё шло и так, и туда, как и было задумано, хотя бы до того момента, пока Тобирама был в толпе выжидающих кланов, а ждали одного — мира. Бог Хаширама и Почти-Бог (Полу-Бог, Недо-Бог, Тобирама так и не решил, что Учихе подходит больше) Мадара, некогда главы враждующих кланов, дарили им этот мир. Пара пожатых ладоней — это так мало, это просто руку протяни. Но раз Хаширама мялся, значит, рука не легла на руку, или легла, но не даровала мир. Тобирама вёл его за собой мимо сёдзи, за которой притаилась уже не такая гадкая мышь, доедающая остатки сабо с единственной чашки в доме, в спальню. Слова брата шёпотом на ухо — нелепица и стыд, ерунда ну точно. Пожатых рук всегда хватало, чтобы заключить союз, чтобы показать дружбу: физический контакт, невраждебная близость, доверие через мечи в ножнах. Всегда так было, так есть, так будет, а Хаширама невнятно говорил о смешении семени Богов в теле, касающегося их обоих. В тобирамином теле, уточнял Хаширама, но уже не шёпотом, а ещё тише, почти лишь губами, но Тобирама расслышал: Богам мало крепко пожатых рук в честь перемирия, им нужна задница. Руки — убийцы, им веры нет, как и языку, лжецу, как говорил отец, но он умалчивал о том, что правда в сперме. Хаширама перебивал и тихонько добавлял, что они начнут по очереди, что главное тут сам процесс, чувства, ритм, удовольствие, а Тобираме казалось, что он описывает игру на фуэ . Хаширамина игра на фуэ — это хуже рокота оборзевшей мыши в чашке, хуже робеющего Бога у плеча, хуже скользящего взгляда из-под надломленных у висков бровей. Тобираме куда ближе сёги и их отсутствие ритма, притупление чувств, отпускание удовольствий, в которых и замедление, и ускорение никак не влияло на результат. Тобирама сделал свой ход — категоричное «нет», полувзгляд, отступление на ничтожные полшага, которые Хаширама посчитал сомнением, раздумьем, от чего шагнул следом, но куда быстрее, будто боялся не догнать и упустить. Он торопился, а, когда догнал, тихонько выдохнул, точно гнался так долго, так настойчиво, что устал. Полшага — это короче вытянутой руки, это всё ещё близко, но Хаширама обогнул ладонью руку выше кисти и сжал её до скрипа в костях, едва не до боли. Тобирама — воин, и сделать ему почти больно непросто, но хват Хаширамы был настолько нервный и сильный, что вдавил кожу до кости. Ему этот ритуал тоже не в радость. Он в робость — главе, Хокаге, Богу не по статусу мяться у порога всего лишь Тобирамы. Тобирама был никем, а Хаширама боялся выпустить его руку из своей и упустить; стоял вполоборота, молчал и раздумывал, от чего ему отказаться легче — от брата или от мира. Тобирама наперёд знал ответ, у Хаширамы только один выбор, но он пришёл с бессовестной просьбой так, что обоим стыдно. Сжимался в плечах, смотрел искоса редко, и каждый раз сводил взгляд в сторону стены, за которой тихонько тарахтела посуда — продолжал играть на фуэ, а Тобирама сдал партию, сделав лишь один ход. Игра сердца и разума — игра не на равных, и если с этой грязной просьбой к нему пришёл брат, то Тобирама вправе отказаться. Брат — не Бог, он даже не Хокаге, он — глупый анидзя, не обыгравший Тобираму в сёги ещё ни разу, а раз так, то играть разумом он не умел. Его ходы пустые и сыграют лишь на том, кто играет сердцем. Ускользающий взгляд, пропитанный нахальной просьбой, упал под ноги, стоило Тобираме стукнуть по стене кулаком, напугав до визга маленькую мышь. Приглушенный треск стекла не скрыл разочарованного вдоха брата, уши узнали по звуку — разбилось юноми, перевернулась чашка, став клеткой для бесстрашной воровки: это Тобираму волновало больше, чем треснувший по швам из-за его отказа мир. Беда Хаширамы в том, что он намного чаще Хаширама, нежели Бог, когда у Богов нет закрытых дверей, нет запретов, нет правил, им не отказывают. Хаширама не выращен Богом, он стал им непосильным трудом, из-за чего и берёг этот статус так рьяно. Но Тобираму он знал, мог потребовать выполнения ритуала на правах Бога. Он знал, что Богу Тобирама не откажет оттого, что в нём сердца меньше, чем в брате, а разума больше, хоть и всё ещё недостаточно для того, чтобы обыграть в сёги. В доме осталось лишь двое: Тобирама и напуганная до издыхания мышь. Она в крепкой ладони даже не дёрнулась, покорно ждала, была готова заплатить любую плату за набитое брюхо и разбитое юноми, но совсем не ждала, что Тобирама погладит, едва докоснувшись до грязно-серой головки в опаске навредить. Заверещала во весь скудный голос и даже сомкнула на пальце зубы, один из которых надломан — ей хорошо досталось, а Тобирама не собирался делать хуже. Отпустил бедолагу, простил и шум, и разбитое юноми, пусть оно и было всего одно. В Конохе построены дома лишь для двух кланов, с мастером мокутона их строить недолго, но Учихи в своих домах отчего-то не жили. Тобирама спросил бы, в чём дело, но и так ясно — им нужна жертва, тот, кого возьмёт Мадара, кого-то из Сенджу, кто будет готов лишиться не только гордости, но и чести. Ритуал на грани безумия, в котором слишком много веса придали групповому сексу: его породили те, кто пытался воплотить желания, оправдать измены. Ведь толку, смысла от этого ни чуть не больше, чем от пожатых рук. Древний ритуал, изживший себя, должен был остаться в прошлом, но Учихи вынули его из пыльной ниши. Беда Тобирамы в том, что среди Сенджу не нашлось никого, кто был бы близок и Хашираме, и Мадаре достаточно, чтобы предложить ему секс втроём. С каждым днём Учихи отходили всё дальше, спали в тех же домах, построенных мокутоном, но ночью вели караул, днём не подпускали к домам Сенджу, а потом и вовсе из реки вытащили труп. Сейко Сенджу был задушен. Тобирама не говорил этого вслух, но знал, что парень заглядывался на молодых девушек из клана Учиха и за это поплатился. Одиноким мужчинам Учихам не всегда хватало молодых куноичи, а Сейко был красив, умён, силён и доверчив до опрометчивости. Войны и с меньшего начинались. Старая, чуть поостывшая, разгорелась бы большим пламенем, не играй Хаширама сердцем, не будь он другом для сестры Сейко, не будь племянником для его матери. Она могла вспыхнуть пожаром, но пока лишь потлевала, как торф. От Тобирамы не ждали согласия, но и отказа не простили: обида была тонким слоем в словах, в глазах, в руках, которые теперь касались чуть реже. Хаширама выбрал брата, но терял Коноху, по прищуру угадывалось, что он об этом пожалел. Тобирама всё ещё причина его смеха и улыбок, но они из последних сил — вместе с Конохой, с разломанными домами, построенными для Учих, мало-помалу разваливался Хаширама. Он так устал от войн, что грядущая душила его больше, чем обычно. Но брат не напирал, не обмолвился об этом ни разу, не то чтобы предлагать вновь. Тобирама поставил у сёдзи чашку с лапшой и раздосадованно вздохнул, когда обнаружил, что бумага у пола обгрызана от края до края, и если всё же мокумокурен появляется в маленьких дырах, то он изрядно удивится, попав в тобирамин дом. Делить большой дом на двоих с маленькой мышкой непросто, но Тобирама старался: ставил юноми и чашку на комадо, убирал свитки в нишу под полом и прочно скручивал футон. Мышь обычно думала пузом и лишь иногда разумом, когда Тобирама в гневе сквозь зубы шипел на ненасытную тварь, грызущую бумагу на сёдзи. И ладно бы днём — жуй, сколько влезет, — так ведь и ночью, лишь в тот самый момент, когда совсем немного осталось, чтобы крепко уснуть. Ночами в голову лезли гадкие мысли, и каждая из них о том, что смерть Сейко — его вина, его ноша. Ночью игралось лишь сердцем, а им Тобирама плохо играл и проигрывал каждый раз самому себе, ведь его ношей будет каждый Учиха и Сенджу, убитый друг другом из-за его отказа. Ему гордость и честь важнее жизней и мира. Ему бы думать так днём, чистой головой и острым взглядом, а не замыленной неприязнью к главе враждебного клана. Сыграть если не сердцем, то пузом, и сделать уже для мокумокурена нормальную дыру в потрёпанных мышью сёдзи, а не выедать себя. От брата была лишь просьба, он дал право отказаться, и Тобирама им воспользовался — сыграно честно, обыграно чисто, но не отпускал горький привкус мухлежа: не будь они братьями, не будь они близки, не доверяй, не цени друг друга, от Хаширамы была бы не просьба, был бы приказ. Тобирама мухлевал не ловкостью рук, а нитями кровными, которые прочнее мокутона, и отказом их не порвать, с годами они становились всё крепче, и это не всегда к лучшему. Уходила ночь, просыпался разум, издёрганный бессонницей, он чище, чем обычный, он видел, что Тобираму хотели отдать в жертву ненасытным союзам: Учихе — зад. Узумаки — рот? Акимичи — глаз? Яманака — второй? Игра разума ему нравилась больше, хоть она суховата, чопорна и жестока, если вспомнить размякшую игру сердцем. Она отчётливо понимала, что хорошо, как хорошо, и то, что в мире Шиноби всё решалось силой или сексом — ненормально. Даже не близко. Вот какого Ками, скажите, всегда хватало пожатых рук, а как дошло дело до Учиха, понадобился третий? Узумаки не потребовалось даже рук, чтобы пойти на перемирие, лишь один гибкий поклон и ещё один — в ответ. Мир длился долго, прочно без смешения семени, и этот мир нравился Тобираме: на честном слове, на доверии, на соседстве, на дальнем родстве. Он подкреплён дружбой, общими врагами, долгими боями бок о бок. Эта дружба складывалось муторно и не всегда удачно, проверялась на прочность годами. У Учих нет долгих лет, им нужно довериться на глазок не только Хашираме, но и всем Сенджу, а они не такие, как Хаширама, в них жалости и доброты в разы меньше. Благо, что и силы тоже. Смешение семени могло ускорить процесс взращивания доверия — если Хокаге готов преподнести в дар главе клана Учиха самое ценное, что у него было, значит, союз ему нужен. И Тобирама счёл бы эту мысль трезвой, оправданной, не лишённой смысла, если Хашираме дороже всего были бы сестра, жена или мать, но они не дотягивали до его слепой любви, до его немого доверия. Хашираме лишь одно дороже всего, и это так очевидно, что Учихи отказались проводить ритуал с кем-то, кроме Тобирамы: нужна крепкая связь, нужны путы, нужно доверие. Хаширама всецело не доверится Токе (меньшей по силе), нужен тот, кто равен ему, Мадара не спутается с ней — у них нет связи, а Тобираму с ним прочно повязала смерть Изуны. У брата всё чаще понурый взгляд и зычный голос, он немного скрипел, когда Хаширама говорил слишком быстро. Что-то о том, что Учихи собрались уходить на край страны Огня, только пару дней переждут. Они и правда собирали скромные пожитки. Жили они под собранной на скорую руку завесой, спали на татами на голой земле, а караульных стало немного больше. Жили — как неразумное племя, когда Сенджу обитали в высоких, тёплых домах. Учихи бы не остались здесь дольше, чем на несколько дней, после отказа Тобирамы, не будь Хаширама убедителен и настойчив. Он попросил неделю, и она подходила к концу, отказ не стал согласием — и завтра с рассветом мечта об общей деревне развалится, не успев окрепнуть. У Хаширамы голос скрипучий, потому что он пил, — брат пил при любых раскладах: когда плохо и хорошо, после победы и поражения, но перебарщивал он очень редко, — Тобираму этот скрип раздражал не столько звуком, сколько напоминанием о том, что Хаширама раздавлен. Если Коноха сильна силой Хаширамы, а Хаширама — силой Тобирамы, то можно подумать, что в Тобираме не осталось сил. Ему не хватало даже на себя, не то чтобы полнить Хашираму. Согласие было вымученным, выстраданным, таким слабым, шатким, хлипким, что Тобирама с трудом донёс его до Хаширамы и бросил в лицо, как только увидел брата. Оно бы развалилась под тяжестью сомнений, нежеланий, неприязни, поэтому Тобирама и спешил: нашёл Хашираму в доме, опять же пьяным, казалось, немного пьянее, чем минувшим вечером. Может быть, даже пьянее, чем в любой другой прошлый раз. — Я говорю «да» не потому, что хочу этого мира или этой деревни, я соглашаюсь, потому что тебе это нужно, — Тобирама слышал в собственном голосе дрожь, но это нормально. Он не каждый день собирался отдаваться Богу и Недо-Богу (Тобирама подумал и всё-таки решил, что Мадара больше Недо-Бог, чем Полу-Бог). — Делай со мной всё, что хочешь, если это поможет тебе приблизиться к счастью. Хаширама выждал, когда Тобирама сделает полушаг вперёд, подступит с неозвученным вопросом, и как-то очень вдумчиво прижался губами к губам даже не поцелуем, а звенящей благодарностью, для которой мало обычного «спасибо». Тобирама в его выдохе ртом узнал и горечь саке, и соль рыбы, и ужимистую радость, совсем не похожую на обычную, возможно, поэтому губы коснулись губ с незнакомой до этого щемящей нежностью. Хаширама никогда не целовал его пьяным, был единственный случай распустившихся рук, обезумевших губ, закончившийся ссорой. Тобирама позволил себе об этом пожалеть, пусть и краткий миг. — Я уже не ждал. Мой милый, чудной... Чудный! Брат возьмёт на плечи такую ответственность, — язык плёлся, а голос неожиданно затих, будто брат потерял мысль, забыл, о чём говорил, и теперь пытался вспомнить. — Мадара настаивал на том, чтобы это был ты. Любой другой ему не нужен даром, хотя я и предлагал каждого и всех разом. Но они — не ты. «И Мадаре они неинтересны», мысленно закончил Тобирама его прервавшуюся фразу. Хаширама не позволит Мадаре убить, а вот надругаться, когда Тобирама сам согласился, не помешает. Даже больше — будет смотреть, а, может быть, и сам решит вторить Мадаре долго, жестоко и грязно: Тобирама не умел заглядывать в будущее, но хороший игрок разумом, точно прорицатель, угадывал его. Не будет поцелуев и ласк, будет проникновение. Мадара возьмёт со всех сторон и не позволит даже пискнуть, когда будет входить в смоченный плевком анус. Хаширама нужен там, чтобы уравновесить грубость, усмирить разгорячённый пыл, толкающий всё ближе к драке, — Хаширама будет нежен, немного скован, но это нестрашно. Тобирама хотел стоять к брату лицом весь ритуал, напряженное лицо Мадары полно углов, оно резалось морщинами, а возбужденное и того хуже. На удивление ждал вечера он в покое, может, потому что ритуал должен случиться в его полюбившемся уже доме, а, может, потому что знал — нечего опасаться. Это не первый его секс, даже с мужчиной, даже втроём, может, Тобирама и не знал хорошо искусство любви, но она его не пугала. Они пришли, когда Тобирама был полностью готов: вымыт и растянут. Мадара мог попытаться взять на сухую, чтобы порвать и причинить боль, ещё хуже — решил бы растянуть сам. Тобирама пытался ритуал упростить и ускорить. Они — это сомнения. После бессонной ночи игралось бестолковым разумом как-то отчаянно фрагментарно: вот тебе нежеланная связь, вот вымученное возбуждение, а тут перекосившееся напряжением лицо, сразу не понять чьё, лишь по углю на глазах угадывался он сам. На этом лице ни капли удовольствия, лишь терпение, молчание и ожидание — война закончилась, а у Тобирамы в жизни мало что изменилось. Кимоно на обнажённом теле и оби завязаны так, что если легонько потянуть, то спадут без сопротивления. Кимоно преподнёс в дар Хаширама, оби — Мадара, сам Тобирама бы не надел такой вызывающе-красный с вышитыми нераскрывшимися бутонами хиганбана у подола, не подвязал бы его шёлковым оби: они должны быть на нём и в нём ещё до начала ритуала. Это их кимоно и оби, они пахли ими, они пропитаны их сущностью и чакрой. Тобирама дышал полным носом: от Мадары несло табаком и мокрой травой — и пахло это хуже, чем звучало. Резко и стойко, не до тошноты, когда только от оби, но раздражало чуткое обоняние. Хаширама же пах мокрым пером и саке — и пахло это лучше, чем звучало. Этот запах знаком, привычен, поэтому нормален, он не вызывал чувств, лишь чёткое понимание, чьё это кимоно. Тобирама знал, что больше его не наденет: сожжёт вместе с оби в синем огне и больше о нём и не вспомнит, так же, как забудет этот вечер и эту ночь. Так же, как и то, что вместо Хаширамы и Мадары пришёл шаман из клана Учиха, он говорил, что быть выбранным сосудом для смешения семени Богов почётно, окропил водой, подозрительно пахнущей водкой, а потом запел на языке цветов. Или дураков. Тобираме вдруг подумалось, что это подзатянувшаяся шутка, и вошедший Хаширама улыбнётся, засмеётся и задорно скажет, что Тобирама повёлся. Но брат лишь коротко поклонился шаману, расшаркивая ногами. Не сказать точно, он пьян или взволнован (пил, потому что волновался, или волновался оттого, что пил). Его шаман тоже окропил водкой, но молча. Когда Хаширама сел рядом, запахи пера и саке сильнее не стали, хоть Тобирама и думал, что от их остроты голова пойдёт кругом, что скажется напряжение, но даже когда они остались одни, с Хаширамой было спокойно. Немного не так, как обычно, но всё ещё знакомо — у Тобирамы есть шанс получить от этой связи удовольствие, если он будет больше с Хаширамой, чем с Мадарой. Мадару он не станет целовать, не будет трогать, не захочет слушать и смотреть на него. Мадару он будет терпеть. — Как ты? — тон выдавал в Хашираме осторожность. — Я засовывал в себя пальцы, чтобы вам было удобно засовывать в меня члены. Тебе не нужно знать, как я. Татами под коленями скрипнуло, и брат поспешил сжаться плечами. Тобирама знал этот жест, Хаширама сжимался плечами перед отцом, когда провинился, перед матерью, когда лгал, а теперь перед Тобирамой, когда собирался заняться с ним любовью — он просил прощенья. Сидя так близко, в нём легко было угадать хмель: выдохи горчили, глаза рябили. Вот только пьян он необязательно от саке. Тобирама, замерев перед касанием, прижался ладонью к его руке, лежащей на колене, в жесте утешения: оно нужно обоим, почти одинаково сильно, поэтому брат перевернул руку и спутался с Тобирамой пальцами. Это жест понимания и, может быть, самую малость просьбы сидеть и молчать, когда рядом ощутилась чакра Мадары. Много молчать и долго терпеть — от Мадары пахло больше табаком, чем травой, этот запах Тобираме тоже знаком, возможно, больше, чем запах мокрого пера, ведь отец курил столько, сколько Тобирама его помнил. В табаке нет ничего неприятного, пока не думаешь о том, что этот запах останется на коже и в волосах, и смыть его будет очень непросто. Если забыть, что это запах Мадары, он не так уж и плох. — Безумно интересно, с кем тебе трахаться будет противнее: с кровным старшим братом или с убийцей твоих родных? — Мадара согнулся пополам, чтобы быть на одном уровне с лицом Тобирамы, но в глаза не посмотрел. Посмотрел на слабый запах кимоно на груди, не скрывающий тела, и тихонько цокнул, разгибаясь. Ему бы хватило наглости, дурости, чтобы сейчас же припустить штаны и поелозить членом по тобираминому лицу. На нём не было фундоши, у него уже стоял, от него ощущалась поволока пота — Мадара совсем недавно дрочил, возможно, на ходу и вытащил из штанов руку перед тем, как зайти к ним. Тобирама невольно скосил глаза на ладонь, она должна блестеть, она должна быть потной, но из-за опустившейся ночи и полутени не разглядеть его лица, не то что рук. Тобирама играл разумом — пропустил свой ход и сел ровнее, поднял голову прямее, не изменился в лице: ну брат и брат, ну враг и враг. Могло быть в разы хуже, как если был бы просто враг с полным позволением на что угодно. Хаширама играл сердцем — пусть и смеялся как-то уж совсем измучено, ходил вместо Тобирамы: говорил, что эту ночь нужно провести с пользой, выгрызть такой необходимый всем и каждому мир, но почему-то умалчивал, как к этому отнеслась Мито. Мадара же играл пузом — выхаживал вокруг Тобирамы, как змея, впрыснувшая в добычу яд, смотрел то на голые руки, то на открытую шею, вскользь поддакивал словам Хаширамы и выжидал момент, чтобы вцепиться в горло зубами, чтобы схватиться за тело руками. И рвать. Поцелуй Хаширамы в висок странен до рокота напряжённого горла, так быстр и скользок, что Тобирама его проморгал: не успел даже осознать, что на кожу легли тёплые горькие губы, как они отдалились. Нужно ли было повернуться, сорваться вдогонку, выстрадать клокочущий поцелуй, непонятно. Как и то, зачем Мадара присел по другое плечо. Лишил пути отступления. Назад — нельзя! Лишь вперёд, на одряхлевший голос ошалевшего Учихи, который с непонятно откуда взявшейся нежностью сказал: — Спусти кимоно с плеча, — просьба спокойная, просьба непринуждающая. Если это игра сёги и Тобирама откажется ходить, то вся партия насмарку. Нужно сыграть разумом, который подсказывал спустить кимоно с обоих плеч, и пусть с одной стороны омерзительный до глубины души Мадара, с другой — старший брат. С другой — нежность и понимание. Там его плоть и кровь, там осторожность и защита от загребущего мадариного рта, которым он голодно прижался к телу, стоило кимоно упасть на локти. Не было ни удовольствия, ни трепета, ни всполоха чувств, даже отвращения не было, лишь мысль о том, что Мадара здесь, он близко. Ближе, чем Тобирама был готов его подпустить. Он делал то, чего бы Тобирама ему никогда не позволил: продавил сильными зубами кожу, прокусил и дёрнул, разрывая плоть. Это не закончилось бы дрожью, удивлением и разинутым ртом, если бы Хаширама не целовал в щеку, обещая, что он это исправит. Губы не так сильны, как зубы, поэтому к ним брат добавил пару рук — одну на спине, другую на бедре между ног. Он не мял, а гладил. Казалось, брату хотелось позволить себе целовать тобирамину шею с такой же маслянистой дотошность, которая была в поцелуях Мадары: губы, зубы, язык — прижаться тесно, сомкнуться, оттягивая плоть, облизать в неискренней попытке извиниться за ободы зубов на белоснежной шее. Или это предупреждение, что дальше будет только хуже. Хашираму выдавал сузившийся прищур, в котором он хотел спрятать своё напряжение. Столь очевидное, что Тобирама сам прогнулся в шее, подставляясь под губы брата, чем случайно сместил поцелуй Мадары, который метил в место, где шея переходила в плечо, но пришёлся в ключицу, поскрёбся зубами по кости, выдёргивая из Тобирамы первый за сегодня стон. Стон боли. Отрезать бы всю правую сторону и выбросить, попросить брата заменить её клетками мокутона, но играть сердцем — нельзя. Слишком много поставлено на кон им, ещё больше поставлено Хаширамой, и если Мадаре хотелось проминать Тобираме бедро до зычного полустона, то Тобирама ему это позволит. Если мир с Учиха стоил разнузданного, опухшего, истерзанного тела, то Учиха его получат. Если мир с Учиха — это унижение и боль, то зря Хаширама пошёл на мировую. У губ Хаширамы привкус сырого риса. Тобирама всю жизнь об этом не знал, но когда брат прикоснулся в поцелуе, то не удивился. Это могло быть несколько удивительным, если бы было неожиданным, но оно не было. Мадара, когда вцепился зубами в сосок, вывалил из штанов член, затёрся им о тобирамины рёбра — произойди затем что угодно, Тобирама бы сделал вид, что так и задумано. То, чего он не ждал, произошло, теперь он готов ко всему. И к губам брата — в иной другой раз это было смущающе, стыдливо, с опаской, но в этот — с его языком у Тобирамы во рту и тугим мычанием сдавленной глоткой. С робеющей просьбой в смявшихся губах. Очевидной, понятной, она даже в Мадаре разбудила вдох одобрения: Хаширама развязал оби, запах кимоно разошёлся в стороны, Тобирама остался перед ними открытым. Смущения это не вызвало, лишь промелькнуло сомнение, стоило ли позволять Мадаре тяжело вести раскрытой ладонью по обнажённому телу от шеи до лобка, проминая кожу до кости, и гаденько улыбаться на скосившийся взгляд. Конечно, не стоило! И если это всё-таки сёги, где важен лишь разум, а не гадливое фуэ с претензией на верность и долг, то Тобирама решил, что Мадара смял в ладони бедро лишь с его одобрения. Смял, а потом продавил пальцами кожу — до мяса, до крови, до вскрика, утонувшего во рту Хаширамы, который украдкой нашёптывал просьбы терпеть и ждать. Мадара улыбался, ему нравилось. Может быть, даже чуточку больше, раз он рвано толкнулся бёдрами в рёбра: у него зудело в паху. Тобираме нужно было уже сделать свой ход, лишь второй за сегодня, когда даже у Хаширамы наберётся не меньше пяти. Чем быстрее они кончат, тем быстрее они отстанут — важен не процесс, лишь результат, может быть, если Тобирама будет чуть нежнее, Мадара охотнее пойдёт на мировую? Если так, то тобирамина рука, обхватившая его член, оправдана, хоть и удивительна для Хаширамы и Мадары. — Считаешь, что тебе это поможет? — Ты закончишь раньше, чем думаешь, если будешь так напирать, — Тобирама смутился — вышло уж каким-то слишком назидательным голосом, но это просочилось в червоточину возбуждения у Мадары, а Хашираме всё равно, раз не последовало ответа. Лишь мадарин приглушенный закрытым ртом полустон, стоило Тобираме повести рукой вверх до покрасневшей головки и надавить. Это приятно и больно в равной степени, но у Мадары закатились глаза. Его тело понятно, его желания угадывались интуитивно: довести его до взбалмошно распахнутых глаз и скрежещущих зубов просто. А вот угадать настроение Хаширамы, пусть он и ближе, прижимался со спины теснее, оказалось сложнее — поторопиться или помедлить? Хашираму легко спугнуть, ведь он играл сердцем. Так же, как и в сёги играл, разве что в сёги отвлекал от бездействия разговорами, здесь же — крепкими объятиями. У него и здесь, и там были мысли, как ходить дальше, но он боялся остаться в дураках. — Хаши, — Тобирама повернулся, но всё равно глазами нашёл лишь плечо брата, из-за чего не смог сдержать разочарованного вздоха, — я делаю это ради тебя, а ты не можешь отвлечь меня от рук Учихи. Тобирама надеялся, что говорил достаточно тихо, чтобы Мадара не услышал. Но чтобы услышал Хаширама. Брат прижался к позвонкам на шее губами, быстро улыбнулся в поцелуй, он не ответил, но и этого хватило, чтобы дать себе возможность чувствовать родные губы, а не чужие руки, знакомый запах, а не обжигающее тепло в сжимающейся ладони. У Мадары стон ниже, чем Тобирама ждал, глубже, объёмнее, чем мог подумать: он — едкое болото, которое не отличить от земли на первый взгляд, но стоило лишь наступить, легонько, на пробу, и оно жадно хваталось за голень, за колено, за пояс, за плечи и глотало с головой. Тобирама ощутил, как первый стон зажевал ноги до окостенения, до судороги следом, а потом до дрожи. Всего лишь стон лишил возможности ходить. А мадарина рука, лёгшая на руку, лишила всего остального — он сжал ладонь своей, под ними туго смялся член: Тобирама зарычал, Мадара застонал, а Хаширама тяжело выдохнул в шею. В выдохе брата напряжения больше, чем у Тобирамы в плечах, стоило загорелой руке прижаться к низу живота — без просьбы и осторожности. Без нежности во вздрогнувших у лобка пальцах. Ничего страшного же? Хаширама возбуждён и напуган, ему хотелось если не толкаться в тобирамины рёбра, то хотя бы погреться теплом горячего гибкого тела. Вот только кольнуло. Больно. Больнее пальцев Мадары, разрывающих плоть. Тобираме хватило бы робости в руке перед касанием, но Хаширамы не осталось и на это. Не было даже улыбки в поцелуй, когда брат покренился немного вниз, чтобы схватиться тяжёлой ладонью за бедро, затереться её тыльной стороной о член и мошонку. Нет, нет: у него сил ещё на две войны бы хватило, а терпения и на одного человека не набралось. Даже на Тобираму, которому своих мало, чтобы вторить желанию отползти назад, уйти от чужих тел: ноги увязли в болоте, руки запутались в мокутоне. И он с отчаянным спокойствием понял, что тела, которые его держали, — чужие. Не просто чужие, а нежеланные, ещё чуть-чуть и устрашающие. Хаширама — чужой. Их связь не оборвалась (Тобирама не слышал, как рвались связывающие их нити), она просто потеряла свой цвет, осязание. Стала похожа на воздух. Стала ничем. Она не так и важна, если Тобирама Хашираме не так уж и важен. Брату важнее сместить ладонь с бедра на лобок, задышать в шею урывисто, мокро, и поперхнуться слюной, лишь сомкнув на члене пальцы, — Хаширама будто спасся, когда задвигал рукой по стволу. Его тело ломило желанием, он был рад схватиться за Тобираму. И мять. Совсем не так, как думалось, не похоже на то, как хотелось: бьющейся в мелкой дрожи потной рукой по сухому члену так туго и быстро. И это даже не больно, это напряжённо до слепоты, и было бы приятно в иной другой раз, в ином другом месте, при других условиях, но в этот — омерзительно до тошноты, до скулежа, когда брат задел ногтем кожу, но даже не заметил. Хаширама не заметил, что причинил боль, ему собственное возбуждение застелило взгляд, забило уши, затмило разум. В нём не нашлось места для Тобирамы. Живой жилой билась мысль — ползи, они держать не станут. Ползи, пока ещё можешь. Ползи, пока ещё никто не перешёл грань. И Тобирама правда дёрнулся, перебрал коленями по полу, бездумной рукой волоча за собой кимоно. Писк застопорил лишь на чуть-чуть, испуганная мышь смотрела на испуганного Тобираму, прямо в глаза, со страхом смешивался стыд, и, кажется, совсем немного скользкой безнадёги, когда Мадара широко отвёл ладонь и ударил по ягодице. Ударил не как любовника, жену или шлюху, как врага, убившего младшего брата. Ударил так, что содрогнулось всё тело: до унизительной боли, до подкосившихся рук. Тобирама упал на лицо и провалился в болото с головой, когда Мадара надавил на анус. Не пальцами, не членом, а чем-то холодным, тяжёлым и плотным. — О, ты уже растянут? — голос севший, тугой и тяжёлый, такой же, как последний стон, который проглотил, не жуя, тяжелее, чем любой из тех, что Тобирама слышал. Неприятно низкий. Почти живой, царапнувший спину. — А я хотел тебя порвать. Он вытянулся ниже, опускаясь грудиной Тобираме на спину, и уцепился зубами за кромку волос — нужно было поддаться поведшему рту. Разогнуться, стерпеть, промолчать, переждать, пока Мадара насытится покорностью, пока рукоять Райджина неглубоко. Тобирама стыдливо смотрел на подёргивающийся нос маленькой мышки и знал, не ответь он, позволь смешивать себя с грязью — останется грязным до гроба, не смоет унизительную игривость в голосе водой. — Так же, как я порвал Изуне брюхо? Рукоять Райджина вошла по гарду почти без боли и вышла так же, загрохотала, отброшенная, по полу, а вот пальцы врезались в шею глубоко. Мадара сжимал горло сильно, а Тобирама был огорчён тем, что видел лишь его посиневшие пальцы, пока задыхался, пока трепыхался, пока едва держался в сознании. А оно всё ускользало, но лишь кусками, урывками: казалось, Хаширама кричал, казалось, Мадара бил, казалось, мышь была переполнена жалостью, как и мокумокурены в дыре на сёдзи, которые в потерянном сознании казались почти реальными — руку протяни, и они прыгнут в ладонь, доверчиво пойдут следом, потому что не боятся. А стоило. Бояться стоило, насторожиться стоило, сыграть разумом стоило. Стоило отказать, стоило выбрать себя, а не брата. Хотя бы раз выбрать себя — взявшаяся мысль на подходе к бессознательности. Когда Мадара отступил, жалость из мыши не исчезла, как и ёкаи из дырок. Он отпустил, но чувство сжавшихся на шее злых рук никуда не ушло. Погладившая по плечу ладонь брата — ещё злее. Тобирама бы заплакал, если на тело вернулись губы, если бы затрогали руки, если бы они сделали вид, что ничего не было. Чувствовал — разрыдается опухшей глоткой во весь голос в надежде, что это их отпугнёт. Слов Хаширамы не разобрать, а вот шаг по полу ощутился чётко — Мадара уходил на тяжёлых ногах, не торопился, но и не медлил, а когда вышел за дверь, Тобирама позволил себе протянуть болючий, царапающий стон. Если бы спросили сейчас, чего он боялся больше всего на свете, он бы ответил, что его пугало то, что Мадара вернётся. Выйдет за дверь, за ворота, за Коноху и передумает — резко повернётся на пятках и поспешит в тобирамин дом, к тобираминому телу. Но Мадара даже не обернулся. Мокумокурены не пропали из дырок на сёдзи и спустя день — мелькал то почерневший глаз, то зубастый рот, то вываливался на пол язык, похожий на верёвку: они не приходили, потому что хотели, их нужно было настойчиво звать. Тобирама молился Богам перед ритуалом, но Боги его не услышали, или услышали, но ответили «нет». В бреду, в боли, в унижении он молился ёкаям, тем, которые первыми пришли на ум: безобидным тварям в рваных сёдзи. Как работала техника призыва и сколько нужно мокумокуренов, чтобы победить Мадару, Тобирама узнал, а вот то, что этим же утром Учиха выхаживал по поместью Сенджу, знать не хотелось — ему здесь не место, его не должны принимать здесь как друга, хлопать по плечу, предлагать чаю, угощать болтовнёй. Но Хаширама дал ему это. У них и смех был, и говорили они о чём-то так громко, что Тобираме хотелось вырвать из головы уши, а изо рта зубы, которые скреблись друг о друга в попытке надломить трепещущее внутри разочарование. Клокочущее разочарование. Звенящее, яркое, объёмное, осязаемое — живое! Что плохо — живее мадариных сдавливающих рук, что ещё хуже — живее хашираминых грязных прикосновений. Ум опережал чувства, понимание того, что Учихи теперь друзья и соседи билось родником, и воспринимать обыденно их чакру в десятке метров от себя — раз плюнуть. Жаль, что Тобирама плохо плевал. Его дом точно не крепость, не из таких тонких палок они делались, не из таких скрипучих половиц, но Учихи в него не заходят, что уже хорошо. В него Хаширама без стука не заходил — что ещё лучше. Тобирамин дом не крепость, но в нём неплохо, хотя бы потому что мышь, живущая рядом, удивительно тиха, а мокумокурены боязливы, им выхода из дыры в сёдзи нет, они не бросятся под ноги, как цукумогами. Вот только после ночи ритуала Тобирама стал любить этот дом чуточку меньше: плохим воспоминаниям в нём не место, их не должно здесь быть, но они были. Давились, крутили, совсем свежие, поэтому особенно колючие. Тобирама забыл тогда, что прямо под ними в ту ночь была глубокая ниша с важнейшим из свёртков. Значимым не для людей, мира и дружбы, а для одного лишь Тобирамы. Это немного, но важность старого свёртка от этого не терялась. На бумаге ослабевшая печать, поставленная рукой Хаширамы по робкой просьбе, совсем истрепалась, но всё же держалась. Тобирама повертел свёрток в пальцах, раздумывая открыть, но не решился — не сейчас, когда Хаширама вызвал страх и отвращение. Нужно было привести чувства в порядок, а потом разбираться в них. Поэтому положил свёрток сбоку от себя, согнулся в спине, раздумывая, стоило ли снести этот дом к чёрту, потому что сомневался, что теперь сможет в нём мирно жить. Маленькая мышь подкралась заметно, а вот то, что она упрямо вцепилась зубами в свёрток, удивило, и понеслась со всех ног в коридор, выскочила из дыры в сёдзи, не споткнувшись через бросившихся врассыпную ёкаев, а оттуда — шустро по ступенькам вниз, и нырнула в солому под домом, которую собаки растащили по двору поместья. Тобирама бы успел ещё в доме за гадкой воровкой, вот только ему не хотелось нестись сломя голову. Мышь скоро выдохнется, остановится, а на свёртке печать с остатками чакры брата, Тобирама её чувствовал хорошо. Но она не остановилась — нырнула в щель между крепких досок забора, а следом в кусты. Вот тогда уже спешить стоило, ведь залезит в нору, испортит хрупкую бумагу. Тобирама догнал её быстро, без усилий, она сама пошла к нему в руки, потому что знала, уже не боялась, и только это остановило от жгучего желания свернуть её шею, когда ни в зубах, ни рядом не нашлось свёртка. Печати на нём больше нет, а, значит, и чакры. Встретить Мадару на пути домой — невезение, плохая примета, возможно, как чёрная кошка, только вместо кошки человек. Тобираме хотелось, чтобы Мадара прошёл мимо, сделал вид, что не узнал, когда они поравнялись, но он вцепился ладонью в руку. Выбраться из неё можно, лишь кисть оторвав. Тобирама попробовал дёрнуться раз — не вышло: крепко, ещё небольно, но уже неприятно. — Что тебе нужно? — Приземистый понурый взгляд отпугивал других людей, а Мадара шёл на него, как на свет, чтобы колоть, задевать, дразнить, изводить, но в этот раз ответил лишь быстрой грустной улыбкой. — То же самое, что и тебе. Тобирама стоял на пустой улице меж забора и густого пролеска, было жарко, у него болела голова, а ещё немного — сердце. Ему хотелось домой. Вряд ли Мадара хотел того же. Рука вокруг ладони крепка, словно сомкнута на тобираминой шее, чтобы снова душить, чтобы мстить и, может быть, ненавидеть. Странно это, ощущать жестокость в руках, которые не так давно ласкали, слышать яд в голосе, которым говорили если не о любви, то о привязанности, о ценности. Тобираме и то, и другое крепко врезалось в память, а он бы предпочёл что-то одно: запомнить Мадару жестоким и тучным главой враждебного клана, жаждущего мести, либо вечно хранить память о приглушенных шумом водопада словах о желании, о верности, о взаимности, которыми так изнывали оба. И это, и то — всего лишь Мадара, вот только Тобираме он по душе лишь в одной своей крайности, очевидности, простоте, которых с каждой встречей всё меньше. — Ты тоже хочешь, чтобы Учихи канули в бездну? Если начистоту, то Тобираме хватило бы одного Учихи, которого в жизни стало так много, что не убежать — догонит, не спрятаться — найдёт. Прочнее уз брака узы убийства. Тобирама проверил их на прочность — не рвутся, сколько не тяни, сколько не режь, сколько не жги. Если бы Тобираме предложили вернуть к жизни убитого им человека, это бы был Изуна. Изуна — клятва Мадары быть желчью в тобираминой жизни. Клятва исполняемая, живая. — Вообще-то, — на этом Мадара закончил. Он замельтешил перед лицом свободной рукой, поднятой кверху, в которой скомкан потасканный свёрток, всё с той же печатью, но чакры Хаширамы там совсем не осталось. Спёртый выдох выдал волнение, раз Мадара засомневался, когда протянул бумагу. Схватиться бы за её край и вернуть себе, но это разбудит интерес: Мадара развернёт и узнает грязную тайну, которую Тобирама прятал уже несколько лет, научился скрывать искусно, умело, как бы не хотелось выкинуть её из себя, чтобы перестала давить. Мадара опустил руку, вложил в неё бумагу спокойно и мягко, теми руками, которыми недавно душил. Тобирама не знал, как на это стоило ответить, поэтому просто ушёл. Сменить бумагу на сёдзи, чтобы выгнать ёкаев или проучить мелкую дрянь? А, может, Тобирама не привык к обгрызанным дверям, которые теперь раздражали? Бумагу он всё же сменил, вот только раздражение осталось. Хаширама позвал к себе в кабинет через несколько дней, спросил, как дела, как тело, а они никак: синяки быстро сошли, а вот обида никуда не делась. Нет, не так. «Обида» —  неправильное слово, оно не о том, что почувствовал Тобирама, когда увидел брата, когда заговорил с ним. Правильное — «ожидание». Заминка перед каждым словом, перед взглядом, шагом, выдохом и вдохом, как просьба на разрешение. Тобирама знал, ещё одних безвольных, оголтелых братских рук он не стерпит, поэтому перестраховался, замер у порога в резиденцию. Хаширама предложил войти — только поэтому Тобирама согласился. Жестокость Мадары сделала осторожнее, самоволие Хаширамы — намного злей, выжидающей в скошенной почти улыбке просьбу о прошении. Тобирама в карих глазах отражался так тускло, словно внутри Хаширамы не было ничего, чего не видно снаружи. В нём не было сожаления, или было, но терялось в мириадах сорванных слов, которые все, от конца до начала, только о мире. Именно в таком порядке: к чему нужно прийти — первым словом, последним — то, где они были сейчас. Одним глазом брат смотрел в будущее, другим — следил за прошлым, а для настоящего у него не осталось глаз. Ему нечем увидеть заминку Тобирамы, не узнать о том сомнении, которое не отразилось в потемневшем, приглашающем взгляде. Хаширама посмотрел, как всегда, пожелал доброго вечера, как обычно, похлопал по плечу той самой рукой, которую смыкал на члене в порыве голода. Ночь с ним была страшной, поэтому вечер не мог быть добрым. Любой вечер после нежеланного возбуждения, вынужденной близости (после неприятной ночи, ночи унижения) — это злой вечер. Тобирама бы огрызнулся на улыбку в голосе, схватился бы за неё пастью и грыз, пока она не стала болезненным рычанием, но Хаширама после того, как похлопал, руку с плеча не убрал, не сдвинулся даже. — Ты холоден больше, чем обычно. Обычно, он играл разумом, который списал бы дрожащие руки на слабую волю, низведшею Тобираму всего лишь до тела. До страсти, которой там самое место. Ей быть в руках, ласкающих размашисто, неумело, в губах, целующих шею с остервенелой жадностью и напором, и в голосе, ставшим рычанием, шепчущим едва различимо о мире. Хаширама нашёптывал о своём мире в момент, когда мир Тобирамы трещал по швам. — Обычно?.. — Слово вышло каким-то колючим, но это не плохо. Это то, как Тобираме сейчас. Это он сам. — Старший брат не целует меня в губы, он не трогает моё тело, чтобы распалить своё. Обычно. Сейчас же Тобирама отыгрывал сердцем. Чувствами. Ощущениями. И все они, как одно: бесполезность. Кристально-чистая, зеркально-острая бесполезность рядом с Хаширамой. Блёклость мечт (надави и сломаешь), слабость тела (потяни и порвёшь). Тех, кто значим, не низводили до тела, у тех, кого любили, замечали сомневающийся шаг, дёрнувшееся под рукой плечо. Потому что это важно. Для Тобирамы настолько, чтобы вздрогнуть от задыхающегося кашля брата в кулак после того, как он рассказал, что всем Учихам домов не хватило и теперь у него много забот и право проглядеть одну неважную и мелькнувшую деталь — Тобирама так и не стал сосудом. Он — сдавшийся воин, склонившийся перед Богами. Он — не брат и не враг, он — взявшая сдуру мысль, что всё могло быть хоть немного лучше. Не у них троих, но у Учих и Сенджу. Не сейчас, но рано или поздно. Тобирама ждал, что Мадара следом проглядит эту деталь, ведь уходил он впопыхах, может, вылетело из головы по чистой случайности, что Богам нужно было кончить. Пройдёт день, потом два, следом месяц, за ним год — время куда вернее семени. Руки — убийцы, язык — лжец, а договоры на сперме — как на воде, ведь Мадара встревожен до дрожи в ободранных до костей пальцах. Тобирама знал, что играл он сердцем, когда входил в кабинет Хаширамы, хоть до резиденции буквально бежал, этого не проглядеть в окно. Мадара шёл с чем-то важным, но Тобирама сбил его с толку: он осторожничал больше, чем обычно, выжидал так, словно Тобирама собирался бить. Тобираме хотелось уйти до медленной дрожи в шатких коленях, не оставаться с ними наедине, не ощущать на себе неосторожный взгляд брата. Тобирама выжидал, когда Хаширама скажет ему идти, чтобы бежать сломя голову туда, где нет медлящего Мадары на подступах к захламлённому бумагами столу для того, чтобы склониться над Хаширамой и прошептать: — Обрадуем твоего братца? — он не собирался говорить тихо, чтобы только брат услышал: повернул голову вбок, задел взглядом, поскрежетал по лицу улыбкой. Мадара не забыл, не просыпал ни слова, сказанного одряхлевшими устами шамана, обращённого к Тобираме, и вернулся он за обещанным. Только не знал, что Тобирама больше не согласится. Если тобирамин мир для Хаширамы ничего не весил, то и хаширамин мир для Тобирамы не так уж и весом. В дрожь кинуло. Кинуло в зуд на ладони, в которую вдавились пальцы второй руки. Казалось, до крови, может до мяса, до кости, но точно — до боли, точно — до холодного пота и ряби в глазах от маркой улыбки на мадарином оскалистом лице. Пятиться к двери, но не бежать, если пуститься на бег, то побегут следом, а так выпустят с глаз и, может, не заметят, что ускользнул от них. Вот только Мадара не смотрел на Хашираму, он смотрел куда-то в расшаркивающие в ожидании ноги Тобирамы, знал, что нужно будет бить именно по ним — с перебитыми коленями далеко не убежишь. Если бы ветер не был так прохладен, дрожь бы была очевидной, крупной, сильной, ощутимой, особенно в момент, когда Хаширама прошагал от окна до двери лишь для того, чтобы приобнять Тобираму за плечи. Приобнять и поцеловать незатейливо в губы, после чего улыбнуться. — Ты ведь знаешь, что ритуал состоит из нескольких частей? — заговорить и погладить сильной ладонью по онемевшей щеке. — Тебе нужно было время, чтобы привыкнуть, понимаешь? Никто из нас так и не вошёл в тебя. Хаширама не прав — он глубже, ощутимее, значительнее в Тобираме, чем мог думать. Только близость эта истрепалась под настойчивой рукой, которая сжала между пальцев тобирамино лицо, чтобы дёрнуть на себя, теснее упереться губами в губы в поцелуе сухом, в поцелуе вынужденном. Тобирама дёрнулся назад, уходя из-под руки, которая не потянулась следом (он не должен быть благодарен за это, но он был), не вздрогнул, когда брат смутился, а вот удержать спину ровно не вышло — тело согнулось под осторожным, ожидающим взглядом. — Моё «да» было одноразовым, — хотелось говорить ровно и мягко, а выходило рвано и низко, будто Тобирама напуган. Это не так, это что-то другое, но он так и не выяснил, что. — Я отдал тебе, Хаширама, свои тело и душу в обмен на заботу и нежность, но до меня тебе дела нет. Я хочу так же... — Тобирама перевёл дыхание, так и не подняв глаза на замершего совсем рядом брата, который потянулся следом, но так и не коснулся. — Я собираюсь так же. Хаширама качнулся вперёд и всё же дотронулся: обогнул ладонями руки, вцепился в них так, словно собирался оставить возле себя надолго. Насовсем. Хоть лицом он спокоен, голос выдавал лихорадку: — Нет, мой милый младший брат, ты не можешь отказаться лишь потому что не хочешь. — Он выдавал напряжение, пусть и «брат» Хаширама произнёс со всегдашней нежностью, скорее по привычке, чем по надобности, вот только Тобираму от неё бросило в холод. — Это значительнее настоящего, это важнее прошлого. Это будущее всего Мира Шиноби. Тобирама попытался дёрнуться снова, но Хаширама не отпустил, сам толкнулся вперёд, вдавливая тяжёлым телом в скрипнувшую под спиной дверь. Тесно сведя зубы, Тобирама отвернулся от подсунувшихся под рот губ, от ещё одного поцелуя, который брату был нужен настолько, что он разочарованно ахнул, наткнувшись на отказ. Было похоже на то, что это ему ребро переломило пополам или сломало пальцы — ему будто стало больно, когда губы не легли на губы. Тобирама, которому больше не страшно, а грустно от рук Хаширамы на своём теле, загребущих ладоней на бёдрах и вздрогнувших у самого уха губ перед глухим шёпотом брата: — Этот мир будет нашим с тобой, мы разделим его вместе, но сначала мы с Мадарой разделим тебя. Так должно быть и так будет, просто не сопротивляйся. Он погладил по боку, в иной другой раз Тобирама бы пропустил сквозь внимание отяжелевшую руку, дольше обычного замершую на теле, но в этот — кожа под прикосновением жгла, тянула, колола. Неприятно. Может быть, даже немного противно до слабого раздражения, которое пришло вслед за губами, лёгшими на шею в томительно долгом поцелуе. Он лишил Тобираму крепкой мысли и руки, которые могли отвадить Хашираму. Он был неожиданным и обезоружил дрожью, которая совсем не от удовольствия, она от той самой печали, которая так упорно рвалась наружу и перелилась через край. Тобирама Хашираму не хотел, но тот и не ждал согласия — это не брат, это Бог, который нетерпеливо сполз на колени, утаскивая за собой пояс штанов Тобирамы. У Богов помыслы высокие, а цели великие. Расскажи кому, с каким восторгом они могли хвататься сухими губами за член, не поверили бы. Своим глазам верилось с трудом, руками путалось в волосах Бога урывисто, слабо. Хоть и стон вырвался на слух сладкий, он горький на ощущения: колючий во рту, на ушах болючий. Хаширама не дал даже шанса уйти, не позволил даже ответить, просто взял, что ему было нужно — тобирамин член в горячий рот. Тобирама бы восхитился теснотой его глотки, теплотой его рта, неторопливому перебору пальцев по коже на бёдрах, не будь он загнан в угол. Если бы близость эта была ему не в печаль, он бы захлебнулся чувствами, когда брат сдавил губами головку, проводя языком по концу. Вышло лишь вжаться в стену теснее, плотно сжать рот в пустой попытке не уронить больше ни одного стона и не поддаться высвободившейся из-под руки голове. Хаширама лишь иногда отвлекался, но каждый раз на мелочи: то захотелось ему подползти ближе, то сморгнуть с глаз тяжесть, то поцеловать Тобираме ладонь, которая сжимала край рубашки, пройти по обрывисто вздрагивающим сжитым в кулак пальцам. На дрожь брат едва отзывался, будто здесь ей самое место — единожды потёрся щекой по вздрогнувшему животу в прикосновении выжидающем, может быть даже осторожном, отвлекающем. Он думал, что Тобираме не хотелось Мадару, но он ошибался: Тобираме не хотелось никого. Из двух зол не выбрать зло наименьшее, потому что оба Бога перед ним одинаково нетерпеливы и жестоки. Тобирама бы не выбрал Хашираму снова, но брат не спросил: он поднялся на ноги, вцепившись в член мозольной рукой, которая оказалась непривычно грубой, а рот вновь прижал к шее — он по глазам, по выдохам, по вдохам знал, что не выйдет коснуться тобираминых губ. Брат мог вынудить на этот поцелуй, но не стал, вот только не сделалось легче. Стало теснее, чувствительнее, невыносимее от своего напряжение, оно не только в руке Хаширамы, но и в собственном голосе, который урывисто просил разрешения уйти. Будто Тобираме хорошо, будто Тобираме приятно, а вот слова бред, голова замылена возбуждением. Но чувства и ощущения слишком разнились — тело горело под ласками, голова ныла от безнадёги. Тобирама смотрел на Хашираму и видел перед собой любимого старшего брата, вот только это не он. Брат бы не стал вести сухой ладонью по горячему члену и дышать тяжело в шею, когда Тобирама кончил в его ладонь, будто спустил следом. — Видишь, — хриплый голос Хаширамы неожиданно низок, почти шёпот, который едва удалось расслышать, — это так просто. — Он отпустил Тобираму и отшатнулся на полшага, знал, что если отойдёт дальше, то Тобираму потеряет: упустит и не поймает, поэтому и отшагивал с откровенной опаской, которая, правда, стала ничем под закрытыми веками, когда хотелось сползти по стене вниз и закончить на этом. — Но это не то, что вам от меня нужно, верно? — сломанный тон, пустой, измученный, вялый, как и Тобирама под чужими руками. Под чужими и иначе никак — то, как пах брат, как говорил, как смотрел, как прикасался, не было похоже на то, к чему Тобирама привык. В них не было Хаширамы, остался только Бог. Богов нужно бояться, а в Тобираме лишь печаль, с которой он смотрел на знакомое лицо, и хоть оно было всё тем же, Хашираму в нём не узнать. Вопрос должен был остаться без ответа, но брат кивнул, отвлёк от подступившего к плечу Мадары, а тот погладил по лицу ладонью, пользуясь тем, что Хаширама держал крепко. Получится лишь отвернуться, но это не поможет, не сделает ту терпимее этой близости, этой нежности, этими руками, что спустились к шее, стоило Тобираме отвернуться. — Верно, это будет рот. Мадара врал — это будет стыд, это будет боль, это будет отвращение. Это будут она. Она, игра сердцем, которая вновь сделает руки Хаширамы невыносимо тяжёлыми, а поцелуи — грязными. И, может быть, в них грязи нет, в них лишь надобность, но тело шатнулось под сильной рукой, подтолкнувшей книзу, ноги не подкосились, вот только и рука, давящая на плечо, никуда не ушла, она сделалась теснее, легко проминая кожу. Тобирама по прикосновению узнал, это рука Мадары. В Хашираме много обрывистости, резкости, неровности, когда он волновался, когда он сомневался, с ними не выйдет смять плечо, никуда не спеша. Они делали Хашираму голодным, жадным и злым — он не дал Мадаре пристроиться у второго плеча Тобирамы, сам занял место напротив, тянулся, хватался, прижимался, будто боялся, что если Мадара окажется ближе, то отберёт, заберёт себе, утащит в тёмное логово, где будет... Брать? Бить? Но забыл о том, что Мадара не дотягивал до Бога, перед ним Тобирама не склонится. На весь мир Шиноби лишь один Бог, он смял под рукой бедро Тобирамы, взял в ладонь его лицо, чтобы не дать отвернуться, и поцеловал в губы, немягко, но и негрубо. Скорее всего Бог так свою жену целовал, а потом отзывался на её нежное «Хаши», только от Тобирамы лишь выдох и вдох, от него нет согласия, но и отказа тоже нет. Тобираме от его поцелуя никак: не приятно и не противно. Дольше, чем брат целовал в прошлый раз, теснее, чем было ночью, и теперь без дрожи в губах при первым прикосновении, которую Тобирама тогда нашёл прелестной. Только руки Мадары ощутились крадущимся ужасом над позвонками, цепкие пальцы давили под рёбра, заставляя шатнуться, а хаширамина ладонь, вошедшая под гущу загривка, подтолкнула вниз. Тобирама без труда мог удержался на ногах, отказался бы ещё легче, вот только смотрел на него ошалелыми глазами неудержимый Бог, а Богам не отказывают. Тобирама хотел бы рискнуть: уйти от навязчивого прикосновения, не дать случиться нежеланным поцелуям — и посмотреть, что будет. Будет ли злость, может быть, ярость, навеянная желанием? И чего не будет: понимания, осторожности, нежности, ободрения, ведь Тобираму Хаширама с такой лёгкостью поставил на колени (плевать, что совсем недавно брат здесь был. Разница в том, что он сам этого захотел, а Тобираму — заставил). Не поднять почерневших от напряжения и тревоги глаз на их лица, которые затылком ощущаются так высоко, что вскинь голову — она пойдёт кругом. Тобирама перед ними слабый, глупый, неумелый, хрупкий, хлипкий, тонкий, чувствительный — они будили в нём того, кем Тобирама не был. Они перед Тобирамой высокие, тучные, тяжёлые скалы, достающие до облаков. Их крепкостью, стойкостью, величию в пору восхититься сейчас, ведь такие они не всегда, но только Мадара толкнулся головкой возбужденного члена в крепко-накрепко сведённые губы (из скалы в момент обратился человеком). Его член вонял землёй. Это неплохой запах, если не думать о том, что это запах Мадары, Тобирама ещё не открыл рот, но его уже затошнило, его уже отвратило видеть мадарино голое тело так близко перед собой. Но тот толкнулся ещё раз. Бог (самый настоящий, самый божественный) погладил по щеке ладонью, призывая и пока не принуждая. Было похоже на то, что Хаширама просил: «Давай, милый Тора, давай же! Тебе не уйти, пока мы не закончим». Голос почти настоящий — он достиг Тобирамы не словом, а прикосновением, и обернулся дрожью. Он спал сомнением и разочарованием, стоило брату большим пальцем надавить на сомкнутые губы и пробраться им до зубов. — Обратно нельзя, там погибель. — У Хаширамы сломанный голос, вот только руки крепки. Они спутались с серебристым загривком, чтобы потянуть на себя, и согнуться в спине самому: брату хотелось поцеловать Тобираму, а когда он это сделал, его взгляд будто растуманился. — Я люблю тебя больше своей жизни, но не больше всеобщего мира, я не могу иначе, как бы не хотел. Его голова растуманилась, вот только и в здравом уме, и в больном он хотел одного-единственного: мирной жизни, любви, искоренения вражды и ненависти. Хашираме их не достичь, но он мог даровать что-то похожее на спокойствие другим людям. Тобирама — дурак, раз согласился отдать себя им, этим людям, дважды. Он — дурак, потому что первый раз должен был заставить, просто вынудить играть лишь разумом, сердцем, пузом, а не долгом, ответственностью, грузом, которые тяжело упали на нижнюю челюсть, заставляя открыть рот, крадущейся мыслью понимая, что если сейчас не схватиться за Хашираму, то он упадёт. И придётся падать не с высоты собственного роста, а с унижения и скорби по тщедушным временам войны, где не нужно было пробовать на вкус воняющий землёй конец Мадары и ярко чувствовать на нём солёный привкус пота. Тобирама слишком многого просил, он слишком многого хотел — целую возможность решать, с кем спать, когда у других не было выбора, где жить, что есть, и его переломило пополам, когда отняли эту возможность. Мадара не ждал, не давал привыкнуть, привести дыхание в порядок, растуманить взгляд, толкнулся так глубоко, что голова в момент пошла кругом, горло сдавило желанием проблеваться, а руки бросило в дрожь. Только когда совсем худо стало, Тобирама нашёл Хашираму на ощупь, схватился за него так, словно от этого зависела жизнь. Если уж начистоту, то так и было, с одним допущением: в Тобираме сейчас нет человека. Осталась лишь испуганная тварь, склонившаяся перед Богом, и ей хаширамин кивок одобрения даже приятен, а вот участившиеся толчки Мадары — нет. У Мадары привкус пота и нетерпения, на удивление пот Тобираме нравился куда больше, а вот нетерпение раздражало, оно тесное, маркое, тяжёлое, как грязь, ощущать его в себе и на себе неприятно, пусть Мадара и не так жесток, как в прошлый раз. Он думал, что Тобирама уйдёт, не стерпит больше боли и унижения, но Тобирама бы не ушёл, не посмел бы пойти против воли Хаширамы: на колени бы встал, в рот бы взял, стал бы подвывать тихонько натуженным горлом от тяжести, полноты. Ничего бы не поменялось, разве что общее настроение, где было важнее, как бы не стошнило от чужого напора, а не с какой силой бить, чтобы сломать Хашираме череп, например. Если бы Тобирама не дал сам, у него бы забрали. Хотел ли брат того или нет, он бы на это пошёл, ведь ему в пору спутаться рукой со взмокшими, потемневшими до цвета металла волосам, чтобы подталкивать на член Мадары и едва слышно вздыхать в отчаявшемся желании, глушить этим тихий вой Тобирамы и смотреть куда-то перед собой, будто посмотрит вниз, и разобьётся с высоты отчаявшихся красно-карих глаз. Долго падать, погибнуть можно. Хаширама спустился бы со своей высоты ещё раз за поцелуем, когда Мадара вытащил член и вытер конец о поалевшую щеку, если бы Тобирама не сплюнул на пол сразу, как опустошился рот, если бы не закашлял в припадке, готовый выхаркать всё, что Мадара оставил. Хаширама не поцеловал, Тобирама не расстроился, а вот то, что брат дал прокашляться и продышаться, упав на руки, не торопил, даже не коснулся, было неожиданно приятно. Тобирама бы воспылал братской любовью, если бы, подняв взгляд, не увидел перед собой его член. — Передохни, если устал, — мягко предложил Хаширама и повёл по бескостной плоти рукой. Его слова были осторожными, но действия сделали их тошнотворными. Тобирама сглотнул, прикрыл глаза, за тонкой щелью взгляда остались видны лишь подол кимоно, разошедшийся в стороны, и крепкие ноги, такие же загорелые, как лицо и руки, и было бы проще, не знай Тобирама что там, наверху, но он знал: там сдерживание из последних сил, там желание в каждой напряжённой мышце, там сжатые плотно губы в попытке не проронить просьбу. Там Хаширама, такой незнакомый, такой чужой. Тобирама боялся посмотреть вверх и узнать в человеке рядом своего старшего брата. — Думаешь, это поможет? — Тобирама не хотел коротко засмеяться хрипящим голосом, просто удачно вышло. Он шатнулся вперёд, чтобы схватиться руками за пол, и совсем немного подполз к крепким ногам, подобно мыши с оторванной лапой. — Мне не нужна твоя жалость, оставь её тем, кто будет осуждать ваш с Учихой построенный на моих костях мир. — В груде костей твоей ни одной. — Так убей меня, брат, сколько можно терзать и мучить? Брат не убил. Он наклонился, прижался губами к затылку, замер, затих, притаился, точно обдумывал, что ему делать дальше: терзать или мучить? Но разумом Хаширама и с чистой головой не игрок, поэтому когда разогнулся, то просто ещё раз провёл по члену рукой, чтобы Тобирама точно понял, что стоило делать дальше. У него запах металла, Тобирама понял сразу, возможно, из-за рук, которые продолжение вакидзаси, а, может, подводил нос, но противно не стало, стало странно. Член брата перед лицом, старшего брата, который защитник, наставник, поддержка. Того, кто обещал беречь, но сам оказался готов ранить. Тобираме сделалось до отвращения грустно, обидно до слёз, которые лишь сверкнули в глазах, но не упали: мимолётная слабость, оплошность перед тем, как Хаширама упёрся членом в губы. Попросить бы перестать, но Мадара за плечом брата смотрел и бдил — ритуал должен быть исполнен. Хаширама вошёл несмело, шатнувшись в ногах, а Тобирама почувствовал металл острее: виной всему всё-таки руки. Да, руки, которые так и не легли на руки Мадары в пожатии перемирия, те самые руки-убийцы, о которых рассказывал отец. Жалко, что у Тобирамы они такие же, разве что воняли рогозом, из которого сплетена рукоятка Райджина. Хаширамино тело голодное — не поверишь, точно не зная, что у него молодая жена, — когда пришло его время, хватка в волосах стала туже, выдохи горячее и толчки чаще, взбалмошнее, рванее: он был на грани сразу, как запихнул член в тобирамин рот. Он долго ждал и больше долго ждать не намерен, это легко угадать по дрожащим рукам, которые тянули голову ближе, чтобы войти глубже, чтобы Тобирама цепко схватился за его бёдра, изнывая одним лишь желанием не захлебнуться наполнявшей рот спермой, которую проглотишь — стошнит, а выплюнешь — мимо глаз Хаширамы не пройдёт. Если выплёвывать, то с тем же отвращением, как от спермы Мадары, а это разозлит Бога, поэтому Тобирама остался на месте, даже когда брат поправил запах кимоно, заново завязал оби. Сидел и перебирал в голове, от чего в хашираминой сперме горечь — от табака или от саке, ведь любил он и то, и другое одинаково сильно. Тобирама всегда думал, что мог побороться с ними за любовь Хаширамы, но это не то, за что стоило начинать войну, пускай даже брат стерпел звонкий плевок к ногам, пускай даже никак не отреагировал на смешанное со слюной семя на сандалиях и пальцах ног. Тобирама не был уверен, что сделал это не для того, чтобы разозлить Хашираму. Выплюнул, но вкус брата никуда не ушёл, Тобираму напугала взбрыкнувшаяся мысль, что он мог остаться насовсем, быть в воздухе, еде и жизни порывом ветра, сквозняком, от которого не уйти, если не отгородиться. Подумать только, как он уязвим, когда над ним возвышались Боги. Хаширама хотел приласкать, Тобирама чувствовал его опускающуюся руку, её желание тяжело коснуться головы, смять волосы в утешении, только ему не успеть за согнувшимся в спине телом, которое переломило в момент, когда стало понятно, что это всё, ритуал подошёл к концу, в Тобираму кончили Боги. Но смотрели они так, будто дружбу, доверие, близость придётся ещё проверять, по тому, что они молчали, угадывалось — это снова будут делать Тобирамой. Хаширама бы рванулся в тщедушной помощи подняться на ноги, но выставленная перед собой неожиданно крепкая рука — как просьба не приближаться. Тобираме не нужна помощь Хаширамы, это Хаширама без помощи Тобирамы загнётся на второй день. Он встал, ноги на робкую радость крепко держали, хоть и шатнулись при первом шаге в попытке упасть. Ноги крепко держали, а вот глаза боязливо сомкнулись, стоило столкнуться с выжидающим взглядом Хаширамы. Неожиданно, немного больно, но терпеть можно. Тобираме была неприятна мысль, что брат потянется следом, обнимет, возможно, в попытке утешить, а когда развернулся, все ещё помня, что дверь за спиной, что свобода всегда была так близка, признался себе нелепой унизительной мыслью, что ему этого так же сильно хотелось: пригреться в руках, которые так похожи на родные, рассказать, как он унижен, раздавлен и усомниться в правильных решениях своего Бога. Своего брата, если начистоту. Своего Хокаге и главы клана. Хаширамы, в конце концов. Разочароваться в нём и разрыдаться на правах первого, кто пал от его руки, не умирая. Хаширама не потянулся, когда Тобирама открыл дверь, когда качнулся вперёд перед первым шагом прочь из кабинета, когда вышел за порог — зря ждал его утешения. Мысли — насмешники, они все о том, чтобы свёрток бумаги достать из глубокой ниши и сжечь, забыв о том, что внутри. Забыть того, кто на нём оставлен углём, списан украдкой. Тобираме больно вспоминать, что он есть, когда ноги повернулись сами, когда глаза посмотрели на отвернувшегося брата. Тобирама чувствовал — у него взгляд оголтелого отчаяния, которому не хватало места внутри, и оно всё рвалось наружу перекосившимся лицом, подкосившимися ногами. — Я был готов отдать тебе всего себя, своё сердце и душу, а ты так со мной, брат? — Но голос спокоен, совсем не как вздрогнувшие руки оттого, Хаширама повернулся на пятках. Мадаре здесь было не место, ему не нужно было слышать тобираминых слов, но если не сейчас их кинуть брату под ноги, то уже никогда. — Я люблю тебя... Или всё же любил? Я хотел целовать тебя и наслаждаться твоей лаской так долго, и я думал, что получу то, что хотел, когда согласился на всю эту грязь. Я был с Мадарой, но видел перед собой лишь тебя, а теперь меня тошнит от твоего лица. Хаширама даже не попытался подойти ближе, хоть Тобирама чувствовал — брат обнимет и станет легче, немного понятнее, остались ли чувства и как эти чувства назвать: любви не было, вот только и отвращения не было. Не было ничего, Тобирама пустой, и от этого особенно важно, какое из чувств тронет его первым. Хаширама не обнял, но сейчас этого хотелось, хотелось хоть немного тепла после холода, который прожёг изнутри. Он даже не подошёл, чтобы утешить, не возразил, не оборвал, он просто смотрел потухающим взглядом куда-то за плечо Тобирамы, будто тоже очень хотел сбежать из этого места. Гадкого места. Тобирама с мелькнувшей досадой подумал о том, что все места в Конохе, которые он любил, теперь измазаны горьким воспоминаниями. Но самое гадкое из них — это жестокий Бог, так сильно похожий на Хашираму, поставивший на колени не только перед собой. Это мог бы быть любой из людей, но стал Хаширама. Уходить на тяжёлых ногах загнанной в угол униженной тварью на удивление благодарно. Тобирама был рад уйти и удивлён тем, что ему не кинули слова в спину, а ещё он был грязным до костей, хоть нос упорно ощущал лишь собственный запах: Мадара остался на губах, Хаширама на языке. Первый делом, вернувшись домой, Тобирама запихнул в рот мыло и тёр предательскую пасть, пока все чувства не притулись запахом и вкусом жира. Легче не стало, стало страшней оттого, что дело не в губах и языке, а в голове, в которой Мадар и Хаширам так много, что не выскоблить мылом. Они везде — в снова обгрызенных под полом сёдзи, в ковше с мутной водой и в земле, на которую Тобираму вырвало, когда он вспомнил о том, как попросил Хашираму запечатать свою самую большую тайну на такой маленькой бумажке. Они — везде и прямо тут, внутри. Свёрток под полом, а когда-то был в кармане штанов, чтоб никто случайно не узнал, что там спрятано нарисованное углём лицо Хаширамы неумелой испуганной рукой влюблённого подростка. Тобирама был готов поклясться, что слышал, как рвались связывающие его с Хаширамой нити, когда бумага разошлась пополам вместе со смазанным лицом брата, и, кажется, видел это, отчего тогда взяться тихому всхлипу, предвестнику слёз. Отвратительный звук напугал сначала, а потом заполнил рот, спотыкаясь на выдохе, замирая на вдохе. Тобирама не умел плакать, поэтому задыхался и думал, что умрёт, и наверняка бы умер, если бы в дырку в сёдзи не влезла проклятая мышь, пискнув выше всхлипов. Рыдать перед кем-то Тобирама не станет, пусть это даже мерзкая мышь. Хаширама больше не расшаркивал ногами у порога, мокумокурены разбежались по тёмным углам, когда брат вошёл, оставили их один на один. Бросили, почуяв опасность. Тобирама бы поступил так же с тем, кем не дорожил (с собой, например, когда соглашался на сомнительную авантюру). Вышло не вздрогнуть, не измениться в лице, когда брат подошёл близко, на расстояние вытянутой руки — у Тобирамы открыты сёдзи, уходящие во двор, стены тонкие и пустые, но он чувствовал, что был загнан. Он не мог уйти, но ему очень хотелось хотя бы отшагнуть от опалившего теплом тела, которое больше нежности не вызвало. — Что тебе нужно? — в голос просочилась тревога, это не ускользнет от внимания Хаширамы, но это не страшно. Страшно то, что он взялся ладонью за плечо Тобирамы, после чего улыбнулся, как это обычно бывало, когда они были счастливы. Редкая улыбка. Болючая. Колючая. Тяжёлая. Тобирама от неё задыхался. — Ты правда любишь меня? О какой любви он говорил тревожным сбивчивым голосом ясно сразу, вот только Тобирама о ней уже сказал всё, что хотел. Хаширама ждал иное, раз неотрывно смотрел, как Тобираму изводила рука на плече. Ждал ещё слов любви? Вот только их совсем не осталось. Тобираме нечего ему предложить. — Я любил тебя, Хаши. Брат шагнул вперёд, ближе, чем Тобирама был готов его подпустить. От этого зашатало, если бы не рука на плече, он бы осел. — Я и помыслить не мог, что мои чувства взаимны. Ты груб со всеми, ты со всеми говоришь так, будто мы тебя недостойны. — Хаширама замолчал, притих, согнулся, роняя голову на плечо Тобирамы. Неуместная нежность вызвала злость, раздражение, поэтому Тобирама и дёрнулся, спихивая его с себя, а он растерялся, захлопал глазами в недоумении. Ему не найти слов, которые бы задели сильнее, чем его жестокость и безразличие. — И я верил в это. Я смотрел на тебя, а ты никогда не смотрел в ответ. Мне хотелось хоть немного тебя, я посчитал, что этот ритуал нас сблизит. Прекрасная взаимность, которая потеряла свою ценность, от этого ненужная взаимность. Тобираме приятно от его слов не стало, стало лишь больше мысленных просьб и Ками, и ёкаям о том, чтобы Хаширама не вздумал тянуться, хватать, обнимать. Каждому через одну, может, кто-то услышит и отвадит самовольные руки от прикосновений, что жгли кожу, прожигали насквозь. Нужно лишь подождать и Хаширама отступит, если не увидит ответа, он не станет долго вести руками по натянутым плечами без причин, он не станет делать это без согласия Тобирамы, так ведь? И поцелуй в искривлённый рот не так уж и страшен, если забыть, что случился он только потому что Хаширама этого захотел. Богам можно всё и, кажется, целовать своих младших братьев в губы тоже. — Я любил тебя, Хаши, но уже не люблю, ты убил эти чувства, когда вместо заботы и нежности даровал унижение. — Дёрнуться бы в неистовом рывке из-под его рук, но, наоборот, туда тянуло, влекло, ближе к лицу, чтобы выдохнуть в губы разящую правду: — Я ждал, что ты станешь спасением в моем согласии, но от тебя было только больно, тошно и отвратительно. Я не люблю тебя, я не хочу тебя, я не хочу с тобой. И гори Коноха синем пламенем, в котором горит Тобирама и будет гореть, пока кости не станут пеплом, пока рядом с ним Бог, дарующий мир каждому через одного. У этого Бога для Тобирамы нет мира. Если всё так, то Тобираме этот мир и не нужен.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.