Жди меня, мы когда-нибудь встретимся, заново Жди меня, обречённо и, может быть, радостно Земфира — жди меня
Детская игра, нелепая, впрочем, как и все детские забавы, но почему-то увлекающая. Один игрок протягивает ладонь с чуть растопыренными пальцами, будто бы намереваясь вцепиться другу в глотку и начать душить, а второй ставит два пальца ему на сгиб локтя, по тихой, сказанной настороженно-шепчущим тоном команде «Хвостик» начиная медленно, щекотливым движениями, продвигаться выше, к запястью, к пальцам, к ладони… Если второй игрок будет не бдительным, то первый, тихо шепнув такое опасное, резкое «Лисичка!», успеет схватить его за пальцы или запястье, одержав безоговорочную победу. В детстве это был триумф, а если хватали за ладонь — то жалкое ощущение проигрыша, но, вместе с тем, и азарта — хочу ещё, мне повезет, в следующий раз я буду ловче, буду мнить. Эдвард, выдохнув быстрое «Лисичка…», обычно сжимал пальцы Роберта не сильно, но ощутимо крепко, мол, всё, ты проиграл. И Роберт заливисто хохотал, вырывался, вынуждая Эдварда сжать пальцы крепче. Роберт тянул, а Эдвард просто дёргал его на себя, тут же падая спиной на траву (или пол, или постель, или диван), начинал щекотать. Смех Роберта был не таким, как у всех детей: Роберт смеялся ярко и тихо, но так весело, так счастливо и легко, что Эдвард и сам улыбался, проходясь пальцами по его детским, хрупким рёбрам, вырывая из него новые и новые приступы смеха и вынуждая его пользоваться своими слабыми руками для того, чтобы попытаться встать со старшего брата, оттолкнуть, вывернуться. По итогу Роберт, задохнувшийся от смеха, лежал на Эдварде, выравнивая дыхание, а Эдвард просто обнимал его за пояс, слушая, ощущая всем своим телом биение сердца Роберта, которое билось так же, как и обезумевшая канарейка в тесной клетке. — Вставай. — Эдвард шипел, но, скорее, из-за того, что он старший брат. Закон. — Ты тяжёлый как кабан. — Почему как кабан? «Почему?.. Зачем?.. Как?.. Где?.. Когда?..» Из этого состоял детский разум, мыслящий копиями, отражениями и любопытством столь неожиданным, что невольно диву даешься. — Кабаны тяжёлые и неповоротливые. — Вслух — отвечает, покорно. А в детском разуме почему-то что-то странное. Мысли у Эдварда в конкретно этот момент какие-то взрослые, непонятные, явно не детские, тревожные. Эдвард обнимает Роберта крепче, бормочет: — Ты детёныш кабана, так что не очень тяжёлый, но всё равно. Противоречие — только что едва не приказывал встать, а теперь прижимает к себе. Так они и лежат, делясь взрослыми чувствами, тревожными. Братскими.*
Роберт запускает свои детские, тонкие пальцы в длинные, распущенные волосы брата, оттягивает, с присущим лишь маленькому ребёнку восторгом наблюдая за тем, как они переливаются при теплом свете свечей. В них словно солнечные лучи, золотые, серебряные, медные нити. Волосы у Эдварда красивые, длинные, лежат на шее и плечах тяжкими кольцами, рассыпаются по его ночной рубашке. Роберту кажется, что эти пряди каждый раз должны его обжечь, или вовсе — подняться, зазмеиться и зашипеть, точно дикие, ядовитые змеи. Взгляд Эдварда не шипящий, а звонкий, и Роберт обнимает его, смотрит в ответ, упорно, по-детски настырно. Закрывает глаза и кладёт щеку на грудь брата тогда, когда Эдвард коротко целует его в кончик носа — приятно, мягко, без слов ласково приказывая — «спи». И Роберт покорно повиновался своему брату, потому что взгляд у него звонкий, а волосы шипящие, как золотые-серебряные-медные змеи.*
Эдвард поморщился, ощутив, как горькая жидкость разлилась по телу. Янтарные капли, оставшиеся на рюмке, он слизывать не стал — гадость редкая. Открытое окно манило к себе, и Эдвард, бросив последний взгляд на исписанные листы, наполненные своими отчаянными криками, послушно подошел. Ледяной ветер, несущий в комнату мелкий, острый дождь, забирался под рубаху, и в этом было что-то успокаивающее и почти ласковое. Эдвард залез на подоконник, посмотрел вниз, на серое полотно. Чернильное небо, стена ливня, сверкающая вдалеке молния, мгновениями освещающая сверкающие капли, где-то видны яркие огни, и это выглядело так уродливо, что принц скривился. Ветер играл с золотыми кудрями, нежно оглаживал ключицы. Холодно и тревожно. На этом подоконнике самой высокой дворцовой башни Роберт обнимал его, целовал в шею по-детски тепло и ласково. А Эдвард рассказывал наизусть сказку про великана, который плачет, и от этого идет этот ливень, и великан плачет так громко и больно, что от этого сверкает молния, и рёбра великана от боли ломаются, и этот грохот — это громкий гром, и что боятся этого не надо. Тогда было тепло и спокойно, тихо. Воспоминания душили, обвивались вокруг шеи тонкой нитью, вскрывая нежную кожу. Каждое письмо, посвященное Роберту, становилось пеплом, смешивалось с грязью или летело вместе с ветром, будучи разодранным в клочья. Эдвард обещал, Эдвард писал, Эдвард рыдал. — Хвостик… — Эдвард встал на скользкий подоконник, вцепился непослушными пальцами в резную, мокрую каменную раму, высунулся из окна, глянул коротко вниз. Громкий ливень, оглушительный грохот ломающихся рёбер великана. Громко, как же громко, как крик, как визг, как зверский ужас. Эдвард вдохнул холодный ветер, закрыл глаза. Никак не надышится. — Жди меня, Роб. С коротким «лисичка» Эдвард разжал пальцы.