ID работы: 11548572

Хорошая жизнь

Джен
PG-13
Завершён
112
автор
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
112 Нравится 19 Отзывы 10 В сборник Скачать

Хорошая жизнь

Настройки текста
Примечания:
Рассвело, и пора уже вставать. Надо топить печь, ведь сегодня приедет Тоша и захватит по пути Аню с Андреем и Сашей. Андрей мог бы давно уже машину сам купить, но он всё отмахивается, что ему не нравится водить, а на поездах всю жизнь ездить, видимо, нравилось. Хорошо, теперь хотя бы Тоша может всех возить, Тоше нравится за рулём, молодец он. Жаль, что Света отказалась ехать, но оно и понятно, чего ей тут делать? Она и в деревне не была никогда, и что для неё семья? Всем им в городах это пустой звук, закроются каждый в своей норе и сидят. Юлия медленно садится. Ноги болят, спина как каменная, негнущаяся, тяжёлая, и голова такая же: ночью она спала разве что час. Или, может, два? То и дело вставала, растирала голени настоем из водки на каштане, который посоветовала в прошлом году Лена, куталась, лежала, думалось, легчало, она дремала вполглаза и ждала утра, когда с делами боль утихнет и чуть-чуть забудется. Она и забывается — прячется за треском огня в печи, тяжестью чугунов, за мягкостью намешанной для кур еды из помоев, отрубей и картошки, которую Юлия, как всегда, разминает рукой, за ведром воды, которое нужно вылить в умывальник, за писком тонометра — немного повышенное. За чаем, который она пьёт с хлебом — он свежий, вкусный, вчера специально купила три батона у Михалыча. За присмотром за печью, нежно-гладкими древками ухватов, за поиском убранных в шкаф старых зубных щёток с распушённой щетиной, оставленных Аней когда-то давно для каждого из семьи. Машина останавливается у ворот около полудня. Юлия видит её из окна, чутко уловив шум и движение. Она шаркает к двери — наконец! Наконец-то! Первой во двор входит Аня — улыбается, несёт объёмную дамскую сумку на локте. Она, кажется, немного располнела, и морщин больше стало. В прошлом месяце ей исполнилось пятьдесят шесть. А когда-то Юля её рожала. Когда-то Аня по утрам надевала платье и фартук и шла в школу за три километра в соседнее село. Когда-то собрала папин чемодан и уехала в Москву поступать в педагогический, жила в общежитии и возвращалась только на каникулах. Когда-то попала по распределению в школу в Московской области, перебралась уже в другое общежитие и подарила родителям сервиз с первой зарплаты. Когда-то отмахивалось от маминого «К коллегам присмотрись, неужели нет подходящих мужчин? Пора о детях подумать» своим «У меня целый класс детей». Когда-то получила наконец квартиру, и Юлия с Ильёй, конечно, поехали на новоселье, мебель ей достали — чехословацкую стенку, диван, два кресла, кухонный гарнитур — и, конечно, два хороших ковра. Когда-то они поехали во второй раз — на Анину свадьбу с Андреем. Когда-то уже сама Аня рожала сначала Тошу, а потом Сашу, и вот уже они надевали школьную форму — чёрный низ, белый верх; у Юлии в зале, на серванте, стоит фотография со школьной линейки, и букеты там больше них самих. Когда-то уже Тоша и Саша сдавали экзамены, поступали в институты, вот и Тоша окончил, работу нашёл, женился… Ох уж эта Света, мог бы найти девушку попроще. — Привет, мам! — восклицает Аня, и Юлия в дверях заключает в объятия её, пахнущую доро́гой и духами, утомлённую. — Дай на тебя посмотреть, — бормочет Юлия ей в плечо и вот уже смотрит в лицо — подмечает каждую чёрточку, которая изменилась за четыре месяца, что они не виделись. Какие это маленькие, но какие громадные, отмеряющие время черты — по морщинке, по песчинке. Сашу и Тошу, внуков, Юлия обнимает вместе; они, как раньше, обхватывают её с двух сторон, только уже давно не прячутся в складках её юбки, а прячут её всю целиком. — Как доехали? — спрашивает Юлия. — Хорошо, — улыбается Аня. — Устал, как собака, — жалуется Тоша. — Он всех задолбал. — Саша картинно закатывает глаза. Андрей проходит мимо них с сумками на веранду. Юлия смеётся — и собственный смех на миг кажется ей ненастоящим, как будто она немножечко разучилась смеяться. — Я уже печку истопила, — говорит она, теряя эту беспокойную мысль. — И молоко топлёное поставила? — спрашивает Саша. У неё новая причёска: волосы с одной стороны обрезаны по плечо, с другой же — едва прикрывают ухо, в носу поблёскивает серёжка, и чего ей неймётся, понавтыкает всякого, ещё и опять ходит в драных джинсах. Пора уже взрослеть, впереди последний курс института, а она всё как подросток. — Конечно. — Юлия кивает, специально взяла у Никитиных пять литров молока в последний раз, чтобы и так было, и топлёное сделать. — Тош, машину заведёшь во двор, что она там будет. — Хорошо. А у Тоши такие джинсы, что аж видно: ноги у него — тростинки, и отрастил тоже лохмы, длиннее, чем у Саши, по крайней мере с той, короткой стороны, уж точно. Совсем Света за ним не следит, что за мода пошла, хотя разве она понимает!.. Юлия была на свадьбе, костюм у Тоши и платье у Светы тоже были все какие-то в облипку, совсем не как надо, и каравай, и выкуп — всё Света запретила, вообще любую самодеятельность. Тосты были чуть не по минутам расписаны, на фотографиях всех вертели — руку туда, улыбку шире, к молодым ближе, что вы, бабушка, как деревянная, не стесняемся, не стесняемся! На Аниной было не так: скромная роспись в загсе и застолье дома, фотографии потом вышли бордово-бежевыми, и на каждой виднелась ёлка, потому что свадьба была в январе. На столе уже и свежие огурцы, и солёные, и помидоры, и хлеб, и яйца всмятку, и селёдка — специально купила у Михалыча, который на машине всем продукты развозит, — и бутылка. Юлия вытягивает из печи кувшин и чугун. Пока она размешивает картошку в чугуне, Саша подцепляет подгоревшую молочную плёнку и утаскивает себе в рот. — Обожжёшься! — Ы-ым, — качает она головой. — Мам, садись, небось, не присела ещё ни разу, — говорит Аня, доставая тарелки из серванта. Шумит умывальник, скрипит пол под шагами, звякают вилки — дом оживает звуками, людьми, семьёй. От развалистой, золотистой, блестящей от жира картошки исходит пар. — Бабушка, садись! Стоит сесть, в ногах расправляется боль, спина пригибается к столу. Андрей себе наливает щедро, а Тоше — на полпальца. Аня кипятит чайник для кофе. Саша уткнулась в свой телефон, ну конечно, вся жизнь у них теперь где-то там, далеко, за стекляшками экранов. Тоша чокается с отцом и накидывается на селёдку, молодец какой, для него покупала, за уши от неё не оттащишь. — Помню, купила я селёдку. — Бабушка. — Убрала в холодильник, думала, потом почищу. — Мам, да знаем мы! — Прихожу, а Тоша уже режет и ест. Саша смеётся, Андрей и Аня улыбаются, один Тоша с серьёзным видом продолжает жевать селёдку. — Забор Андрей починит. — Аня доедает первее всех и начинает планировать, пока остывает кофе. — Доски я у Андреича брала, — говорит Юлия; она почти не ест, желудок что-то шалит, ничего ему не нравится. — Они под навесом. — Разберётся, не волнуйся. Картошку послезавтра, мам, ты договорилась? — Да, Демиденко коня пригонит. — Вы меньше сажайте, Юлия Сергеевна. — Сил у меня, конечно, поменело, но жить-то надо. — Мам, и вправду поменьше бы ты... Что они знают? А вдруг не хватит? Тёть Шуре надо, Галка приедет заберёт, Тоша мешка два захватит, и курам надо, и ей самой на год, а им всё меньше и меньше, ужми, ужмись, у неё и так вместо двадцати соток под картошку осталось всего семь, может, вообще не сажать? И что тогда останется? — Ещё колбаска есть... — Не надо, бабушка, и так много всего. Кофе пахнет пряно и сильно. Лена раньше любила кофе — Юлия, бывало, придёт к ней, а та вовсю распивает. Когда-то Юлия тоже попробовала кофе любить, но ничего не получилось. А сейчас Лена пьёт цикорий. Сердце. Первым делом после еды Аня, разобрав сумку, отдаёт Юлии пакет с лекарствами. — Как сердце? — спрашивает она. Да, у всех у них сердца. Только в юности о них почти не думаешь, бьются себе и бьются, разве что, когда замрёт в груди или заскачет — от страха, от нежности, — понимаешь: вот оно — сердце. А теперь сердце — просто комок мышц и сосудов, который справляется со своим делом медленно и натужно, как и они сами. Всего семь соток картошки, а она даже вскопать их не сможет, будет дома на стол накрывать, пока остальные работают. — Да чего уж там... Вот живот прихватывает. — Я привезла омез, как ты просила. Да разве он помогает? А что вообще может помочь? Уже восемьдесят четыре. Спасибо, что она слышит, видит в очках и помнит, где оставляет эти самые очки. Помнит... Это ей всегда удавалось особенно хорошо. — С ним легче, — просто говорит Юлия. Тоша уходит спать в бывшую комнату Ильи — только его и видели. Устал с дороги, конечно, сколько он был за рулём? С ранья, часов восемь, пока все дремали. Андрей наливает себе ещё стопку. — Помню, папка твой, — Юлия кивает Ане, — как выходной, так сразу — дорвался. — И дядь Женя с ним. — Аня качает головой. — А как же не отдохнуть? Илья отдыхал, когда мог. Юля в свободные минуты сразу давай топить баню, стирать, убирать, пока он отдыхает. И Ленин Женя по вечерам тут как тут — они распивали бутылочку, о чём-то говорили, говорили, говорили, пока язык у Ильи не заплетался в совсем непонятные кренделя и он не уходил в свою комнату, где падал багровой мордой в подушку. Женя допивал бутылку, сидя на табурете, и смотрел в окно, пока за ним не приходила Лена, — он, в отличие от Ильи, только начинал с разговоров, а заканчивал молчанием. Стопки звякали друг о друга, когда Юля мыла их. Вода билась об эмаль рукомойника, холодная — недавно из колодца, — обжигала руки, всего-то стопки, к чему греть, расплывалась, хотелось спать. Посуду моет Аня, нагрев чайник воды. — Иди полежи, мам, — говорит она, — дела потом. Спина болит вроде бы меньше. Может, сейчас наконец уснёт... Иногда вода не расплывалась —Лена приходила раньше, отсылала Женю домой, направляла Илью в спальню, сама споласкивала стопки. «Развели тут», — ворчала, пока Юля заваривала чай с мятой, и пар грел руки, лицо, сердце. Юлия просыпается то ли от света в окно, то ли оттого, что ноют ноги. Тук! Тук! А, нет, из-за стука. Всё на свете проспала — Андрей уже забор сам начал делать, как же так! А вдруг он доски не те взял или гвозди? У неё новые есть, они неудачные, а другие старые — ржавые, только в одной банке в самый раз. Юлия поднимается, одну ногу спускает с кровати, затем другую, сидит. Тук! Сидит. Спина тяжёлая. Голова кренится к груди, будто шея её не держит. Тук! Сидит. Тук! Юлия отталкивается руками и встаёт, замирает, прежде чем пошаркать в кухню. Там Тоша и Саша за столом каждый уткнулся в свой телефон над остывающим чаем. — Колбаски возьмите в холодильнике, — советует Юлия. — Не хотим. — Да мы так. Юлия качает головой и сама тянется к холодильнику, вытаскивает полбатона — купила у Михалыча, он расхваливал и почти не соврал, лучше сейчас не найдёшь, не то что раньше, когда Аня приезжала летом в отпуск, нагруженная сумками и довольная: то достала, это ухватила, мама, попробуй! Взамен Юлия нагружала её своим, домашним, а зимой, после того как забивали свиней, собирала посылку с салом, мясом и самодельными колбасами. Саша выхватывает кругляш колбасы, совсем не домашней, но всё же вкусной иначе, чуть не из-под ножа — как же не хотим! Не есть не хотим — в холодильник лезть. Ленивые дети. Любимые дети. — Шебе тшаю наыть? — спрашивает Саша с набитым ртом. — Конфеты достать? — Тоша, не дожидаясь ответа, лезет в сервант. — Не надо, я потом, пока во двор пойду, послежу, что там ваш папка наделал. Тоша фыркает и разворачивает, конечно, карамельку. Ему никакие дорогие и шоколадные не нужны, когда есть карамельки. Юлия их тоже любит, но зубы уже не те — даже вставные. На веранде жарко — солнце палит вовсю, лето вообще выдалось засушливое, знойное; пшеница созрела ещё в начале августа, уже успели смолотить. Огурцы рано посохли; помидоры, лук, перец и капусту Юлия спасла — просила соседку Машу, ещё молодую, всего сорок лет, за сто рублей поливать по вечерам. Тук! Тук! Ноги в шерстяных носках не с первого раза попадают в галоши. Тук! Ку-ку-ку-ку-кареку! Во дворе бродят куры, ещё не кормленные вечером. Сейчас Юлия посмотрит, что там Андрей наделал, и насыплет им пшеницы. Юлина рука ощупью хватает палку, стоящую около двери — с ней ходить легче. Тук! Аня сидит под навесом, на скамейке, тоже в своём телефоне — уже и она туда же. — Что там Андрей? — спрашивает Юлия, ковыляя к ней. Аня поднимает голову. — Делает. Тук! — Пойду посмотрю. Юлия бредёт на огород через скрипучую калитку. Перед глазами раскидывается золотое, коротко стриженное поле — только торчат пеньки смолоченной пшеницы, — дальше за ней поля. Левее, вдоль забора, восемь длинных борозд картошки. Андрей там, вдали, почти на краю огорода, где старый забор не выдержал времени и дождей с ветрами и обвалился. Галоши скользят по сухой земле, ноги подламываются, но Юлия крепко держит палку, сильно вдавливая её в землю перед каждым шагом. Опять земля такой стала неподатливой, какой была в Юлином детстве, когда приходилось помогать маме пахать, и ноги цеплялись за комья и борозды, пока сама Юля цеплялась за шею бодающейся коровы, ну давай же, Звёздочка, ещё немного, давай. Доски, слава богу, Андрей взял те, что надо, и уже даже почти всё доделал. — Инспектировать пришли, Юлия Сергеевна? — улыбается он, распрямившись, и стирает пот со лба. Лена всегда делала похоже — утирала лоб всей рукой от локтя до запястья, не заботясь, что сминает чёлку и она встаёт торчком, что на лбу может остаться серая полоса земли, делающая её чумазой и смешной. — Гвозди какие взял? — Из банки из-под кофе в чулане, Аня дала. Хорошо. Правильно Аня запомнила. С Андреем Ане вообще повезло. Он электрик, да и вообще мужик рукастый, пьёт, как и Илья, только к выходным, на помощь всегда приезжал к ним — и сажать картошку, и копать. Вот Ире Лениной не повезло — её Костя пил много, она с ним не сдюжила, прогнала через три года после свадьбы. Ксюню больше Лена воспитывала; Ира привезла внучку из Москвы и оставила, сама работала, только перед школой забрала, и то на все каникулы возвращала опять к бабушке. А Катя Ленина вообще так замуж не вышла, не родила. И за что это всё Лене? Можно уйти, осталось всего ничего, но вдруг Андрей всё же под конец расслабится. Юлия удобнее перехватывает палку и возвращается домой только вслед за Андреем, чуть не пропуская звонок телефона. Звонит, разумеется, Лена. — Юлька, привет! — говорит она в трубку бодро и звонко, как и всегда. В первый миг она и представляется почему-то совсем молодой, под стать своему почти не изменившемуся голосу, а уже потом такой, какой её видела Юлия пятнадцать лет назад, перед тем, как её забрала к себе в Москву Ира. Хотя Юлия встречалась с Леной и позже — они приезжали иногда на Радуницу обнять живых и помянуть мёртвых, за рулём всегда была Катя, деловая, в костюме и солнцезащитных очках, — её ещё больше постаревшее лицо распадается по линиям морщин, не собирается, не запоминается целиком, расколотое незнакомой из-за обвисших щёк улыбкой. — Здравствуй, Лена, — говорит Юлия, удобнее устраиваясь на стуле. — Ко мне мои приехали. — Картошку послезавтра? — Да, потом ещё полдня — и домой. Всё торопятся. — Но всё равно не успеют. — Лена смеётся. Из зала щебечут голоса, Тоша с Сашей что-то обсуждают; с веранды гремит ведро, Аня, небось, взялась мыть картошку. — Твои как? — спрашивает Юлия. — Ире лучше? Ира умудрилась летом подхватить ангину. — Да, температура спала наконец. Ксюня таблеток навезла, хватит нам и ещё всем соседям на пять лет вперёд! На Ксюню хоть можно не нарадоваться: выучилась, хорошую работу нашла, всегда маме, тёте и бабушке помогает, и жених есть. Только какой жених… Лена на него жаловалась, говорит, лежмя этот жених лежит, всё работу найти не может, а разве ж работы нет? Работа всегда есть, это он работать не хочет, ленивый. Повырастали сейчас ленивые, хотят, чтобы легко всё давалось. — Передавай приветы всем, обними за меня Аню, — просит Лена. — Хорошо, — кивает Юлия в трубку. — Счастливо, Леночка, будь здоровой. — И ты будь. В трубке тишина — в этих новых телефонах даже гудков нет, заканчивающих разговор резкими короткими трелями, тоскливо сжимающими сердце. Юлия сидит и думает, что это было бы просто — подойти к Ане и обнять, сказать, что это объятие от тёти Лены. И объятие было бы крепким, нахрапистым, как и все Ленины. Лена всегда была на них щедра — обнимала при встрече, даже если виделись они с час назад; обхватывала за плечи, пока они шли, утомлённые работой, по лугу; когда они зимой сидели при свете керосиновой лампы за тканьём и вышиванием, она прижималась ни с того, ни с сего, прежде чем опять вернуться к делу. — Мама. У Юлии так не получалось: время всегда было не подходящим, а расстояние — таким большим, что руки не поднимались. Да и кому нужны объятия? Это только неловкость, и жар, и запах другого человека, и волосы, лезущие в лицо. — Мама! Юлия поднимает голову: Аня стоит в дверях с веранды, нахмурившаяся, вот и как такую обнимешь? — На ужин опять картошка? — Я салат ещё с утра сделала, и селёдка осталась. — Думаешь, осталась? — Аня усмехается. — Тоша дома сидел. Они на пару посмеиваются. После ужина Юлия опускается в своё кресло в углу большой комнаты; из него видно и телевизор, и часы на стене, и Божью матерь, украшенную вышитым полотенцем, в красном углу. Андрей в другом кресле, Тоша и Саша на диване каждый в своём телефоне, Аня застилает раскладушку для Андрея, сама будет спать с Сашей. — Смотреть нечего, — ворчит Юлия, разминая левую ногу — она всегда болит будто чуть сильнее. — Давай мы тебе тарелку поставим, — предлагает Тоша, не поднимая головы. — Будет сотня каналов. — Да что там, — отмахивается Аня. — Вот у нас есть тарелка — смотреть всё равно нечего. — А я смотрю, — отзывается из своего угла Андрей. — Да хоть что-то, — вступает Саша, — а тут что — «Первый» и «Россия», одно пропути… — Ой, Саша. — Аня качает головой. — Давай не о политике. — Если мы все будем не о политике, то так и останемся жить. — А разве плохо живём? — спрашивает Юлия. — Хорошо, мам. Саша фыркает: — Почему должно быть достаточно — жить просто хорошо? — Ох, Саша-Саша. — Аня снова качает головой. Юлия тоже качает, но молчит. Все они, молодые, хотят лучшего. Как будто жизнь плохая. Все здоровы. Машину купили, приехать могут. Электричество есть, вода есть, газ у них давно у всех, даже к ней в деревню уже десять лет как провели. А они всё чего-то хотят и не боятся, что хуже будет. Только спокойно стало, а придут другие — и что начнётся? Заберут в лагеря, как Лениного отца в тридцатые, всех самых умных, кто для деревни всё делает; только и останутся потом пенсии детям реабилитированных мертвецов. Или война какая начнётся. Они войны не видели, вот и хотят какого-то лучшего, не ведая, что лучшее уже есть. Лучшее — когда семья в сборе, когда тепло и дремлешь, почти забыв, что болит и как болит. — Мам, — плеча касается рука, — спать пойдёшь? Юлия приоткрывает глаза. — Пойду, — говорит она — и идёт, чтобы померить давление, выпить таблетки, снять вставную челюсть, лечь, переодевшись в ночнушку, проснуться через полчаса, снова стараться заснуть и опять проснуться, чтобы растирать ноги, писать в специальное ведро, бродить по дому, снова ложиться, и опять, и ещё раз, и встать с рассветом, сделать большую миску теста на блины и жарить под умиротворяющее потрескивание жира. Хотя блины у неё получаются нормальные, у Лены всегда выходили вкуснее — легко и, казалось, из ничего, без усилий. Зато выпечку она без надобности не любила и толком не умела, это Юле нравилось: налепила хлеба, лепёшек, пирогов, поставила в печь, и вкуснота готова; лучше всего были пирожки с черникой. И Лена потом тут как тут, с мятой для чая, обжигается пирожком, улыбка у неё тёмная от черники, почему-то совсем не нелепая. — Мама, ну чего ты с утра уже хлопочешь, — ворчит Аня, проходя через кухню к веранде. Значит, в туалет. — Там холодно, ветровку накинь. Да всё равно не спится. Аня зевает; за ней захлопывается дверь. Юлия ставит для неё чайник. Дети тоже скоро выходят, не спят до полудня, не то что раньше, когда проводили тут лето; к полудню их еле поднимешь, а потом, как убегут, не дозовёшься, всё у них игры, бесполезные, весёлые детские дела. Юлия их не нагружала. К чему? Она уже вышла на пенсию, времени было много, сама справлялась со скотиной. Разве что сено сушили вместе, пололи, тогда и Аня брала отпуск, приезжала помогать. Аня-то здесь выросла, она с малых лет к труду приучена; мама на работу — она дома хлопочет. У Юлии работы было много, работа была важная: дояркой в колхозе. И Лена там же; они с Леной постоянно были вместе: в соседних домах жили, за одной партой в школе сидели, вместе пахали, вместе сажали, вместе копали, пололи, мололи, сушили, вместе работали. Всегда она была рядом — с вилами, нагруженными сеном, прижимающаяся в телеге в нежданном, сильном объятии, смеющаяся откуда-то из-за лоснящихся, чёрных коровьих спин. — Что-нибудь ещё нужно сделать, Юлия Сергеевна? — спрашивает Андрей, доедая блины: он встал последний из всех. Конечно, нужно, в деревне всегда есть дела, это только в городе можно бока пролёживать. Ещё один забор вот-вот завалится, с готовностью вспоминает Юлия. И засек в погребе надо сделать, а то старые доски подгнили, надо пилить новые. Андрей зовёт на помощь Тошу. Ане и Саше тоже находятся дела: готовка на завтра, мытьё окон, воду надо налить в баню и принести дрова. Юлия за всеми приглядывает и застаёт всех попеременно то за работой, то уткнувшимися в телефоны. И что они там видят? Здесь же всё: семья, дом, погреб и окна, старые, больные яблони, по привычке обильно плодоносящие, но уже почти без листьев, поля, встречающиеся на горизонте с небом, его бесконечная голубизна… В раннем детстве, том, что было до войны, когда всех мужчин и лошадей ещё не забрали, когда не нужно было пахать на коровах, они с Леной всё тёплое лето с утра до вечера пасли гусей у озера. — Бабушка. Гуси галдели, хлопали своими мощными белыми крыльями на бережку; они же вдвоём ложились под каким-нибудь деревцем, чтоб не напекало, руки под голову подкладывали и смотрели в небо, рассказывали друг другу истории из книжек и придумывали свои о зверях, что лепились из пуха, о людях, какие могли бы жить на подсвеченных солнцем облаках, в вышине, которую не видно с земли. — Бабушка! — А? — Юлия моргает, она сидит на крыльце, перед ней Тошины ноги — наконец не в этих его джинсиках, а нормальных трениках. Юлия поднимается взглядом выше: и треники, и рубашка принадлежали Илье, Тоше они по размеру; Илья всегда был худым, хотя ел, казалось, за троих. Вот в такой одежде Тоше хорошо, а то придумал тоже: все эти розовые футболки, джинсы, в которых суставы коленок видно лучше, чем без них. Слишком открыто он смотрится. Почему они все этого хотят — открыться вырезами, короткими топами, тонкими бретелями маек, шортами, обнажающими нижнюю половину ягодиц? Или вон на телевизор ходят, всё о себе рассказывают, о семье, ругаются — тоже нараспашку, наголо. Если всё показать, то что останется тебе и твоим близким? — Чай пойдём пить? — спрашивает Тоша, улыбаясь. — Пойдём. Тошину руку она не принимает, встаёт сама. Да, старая, но не беспомощная. От беспомощных никакого проку. Ленина мама после инсульта пять лет лежала, ничего не могла. Юлия тогда не хотела к ним в дом ходить — это было всегда страшно и тяжко, — но всё равно ходила, так отчаянно и ласково она жалела Лену, оставшуюся без помощи, со свалившимися новыми заботами. Сейчас, вспоминая, она больше жалеет Марию Карповну, но уже не отчаянно и ласково — глухо и зло. Случись с Юлией такое, она бы не выдюжила, жить так, лишь в тягость духу бы не хватило — лучше удавилась бы. Уйти лучше до того, как станешь всем мешать. Юлия готова, она и на похороны денег отложила, и пакет с лучшей одеждой собрала. Пока закипает чайник, Юлия режет бутерброды, Тоша достаёт вазочку с конфетами, разворачивает карамельку. Волосы на макушке всклокоченные, пальцы шуршат обёрткой. — Как Света? — Хорошо. — Работает? — Да, повысили недавно, зарплату больше дали. Деньги — это, конечно, нужно. Но есть ведь и другое. Семья. К Антонине с соседней улицы каждую неделю приезжают родные, а к ней — как придётся. О детях вообще не думают, не хотят, всё потом, потом. Все в Аню, она вон Тошу родила только в двадцать девять, Сашу — ещё через три года. Тянула, всё не до того ей было. Юлия как-то пыталась с Тошей поговорить об этом; он только взъелся: бабушка, для себя хотим пожить. Будто мы можем для себя жить. А если бы и могли, что это была бы за жизнь, где все сплошные эгоисты? Но Юлия не глупая: спорить не стала и больше в лоб не спрашивает. Не нравится ей ершистый Тоша, незнакомый, грозный. Илья иногда тоже таким был, однажды даже ударил; Лена тогда их с Женей пропесочила, и он при ней молчал, а она ушла — обозлился, чего лезет в их жизнь эта баба. Илья потом протрезвел и забыл, Юлия тоже, казалось, забыла — только иногда это всплывало, незваное, липкое, как коровья лепёшка, в которую непременно наступишь, стоит задуматься на лугу. — Тебе полную? — спрашивает Тоша. — Сам остынет. Тоша разбавляет кипячёной водой из банки. — Раньше ты из ведра пил, — улыбается Юлия. — А сейчас, боюсь, мой желудок не оценит. — Тоша смеётся. — Помню, как вы с Сашей на спор ели солёные огурцы с молоком. — Ну, бабушка, — говорит Тоша, но всё равно ещё смеётся. — И нам даже плохо не было, в детстве всё иначе. — И в молодости. Тоша кивает, будто понимает. — Воды, кстати, принести? — Потом. Тут же близко-то, от колонки, не то что раньше мы ходили к колодцу, к роднику. — Это к тому, что в лесу? — Тоша разворачивает вторую конфету. — Да. Мы с Леной вдвоём по коромыслу на плечи — и давай. Раза три и летом, и зимой. Мама твоя совсем маленькой была — мы ещё ходили. В середине шестидесятых воду провели. — А электричество? — Тогда же примерно. — Странно так. — Тоша пожимает плечами и заворачивает конфету обратно вместо того, чтобы достать. — Сейчас как вообще без света? У нас тут как-то на час отрубили, мы со Светой чуть не чокнулись. И не посмотришь ничего, работа тоже в компьютере. У нас даже плита электрическая. А вам скучно было без света? Скучно. Вот что бывает, если всегда торопиться и бежать: только остановился — и скучно. — Нормально было. И для колхоза работать надо на полях, и дома успеть. Всегда находились дела: жать, ткать, пахать, стирать. Сено ночами воровали для коров, Лена сторожа отвлекала, она болтушка была в детстве пуще, чем сейчас, у неё хорошо получалось. — Прям воровали? — Глаза у Тоши — блюдца. И чего такого? Всем тогда не хватало: и людям, и скотине. — Да, с мамами. А то жалко было бы корову, и без неё никак потом. — И после этого ещё кто-то говорит, что в СССР нормально было, — доносится из-за спины Сашин голос, и Юлия вздрагивает. Когда пришла? Юлия совсем не слышала. — Как-то жили, — говорит она. — Саша, — говорит Тоша и всё же, развернув, кладёт конфету в рот. Тоша всегда был спокойнее, в бутылку не лез, надо делать — делал, не говорили — не спрашивал. А у Саши чуть что — вопросы, как, почему и зачем. Юлия всё думала, что это пройдёт, что жизнь все Сашины углы обтешет, но их разве что становилось меньше, зато те, что оставались, заострялись. Тяжело ей будет, ох, тяжело. Они стараются лечь пораньше, чтобы и подняться легко не слишком поздно. Хотя это давно, когда Илья был жив, уборка картошки растягивалась на весь день, сейчас всего восемь борозд — до полудня управятся, дальше останется только перебрать и снести в погреб. Юлия мерит давление, пьёт таблетки. К десяти свет в доме гаснет. В половине одиннадцатого Юлия включает лампу, чтобы растереть ноги. В одиннадцать ловит Андрея, Аню и даже Сашу за просмотром телевизора, в полночь — уже Тошу, читающего что-то с экрана телефона. Как всё завтра пройдёт? Хоть бы Демиденко не пришёл уже поддатым… Юлия капает себе корвалола, сидит и дышит резким мятным запахом минуту, две, прежде чем выпить. Все затихают только к часу, и Юлия почти засыпает, убаюканная этой тишиной — не пустой, а прячущей сон близких, — когда Андрей начинает храпеть. С утра, впрочем, Саша утверждает, что можно проводить чемпионат по храпу, потому что храпел и он, и мама, и бабушка. Тоша смеётся так, что роняет полбутерброда в свой кофе. — Так тебе и надо, — смеётся уже Саша над его несчастным лицом и взглядом, уткнутым в чашку, — легко тебе ржать, спишь без задних ног всегда. Андрей встаёт позже всех, он и завтракает не со всеми кофе и бутербродами, а с плугарём Демиденко самогоном и картофельным супом, который Юлия сварила по утру первым делом, чтобы никто не остался голодным. Тоше тоже наливают, и он, выпив залпом, закусывает огурцом в два укуса. Андрей и Демиденко посмеиваются. Солнечно и тепло, пусть дожди на неделе были; то, что надо, чтобы копать. Чуть дует ветерок, такой лёгкий, что облака в вышине застыли на месте и не плывут. Кобыла у Демиденко грязно-белая, уже старая, она всё время отвлекается и замирает. — Но! — слышно даже со двора. За Юлией хлопает дверь, она заправляет оливье майонезом, режет лук для селёдки, следит за картошкой с курицей в печи. Звонит Лена и выспрашивает, как Демиденко, как погода, спорится ли работа, но Юлия быстро заканчивает разговор: и правда нужно посмотреть уже, как они справляются. — Я ещё позвоню, — говорит она. — Счастливо, Леночка, будь здоровой. — И ты будь. Юлия выходит на огород и, тяжко, всем весом опершись о палку, полная горечи оттого, что может только смотреть, но нет никаких сил помочь, смотрит на строптивую кобылу, на согнутые спины родных, на курящего вдали Демиденко. Ветер доносит Сашин смех. Громкая она, и какому мужчине такая понравится? Серёжка ещё эта в носу и разговоры... Юность — это одно, а что потом? Заканчивают несчастные восемь борозд всего за три часа, и, хотя потом ещё перевозят картошку ближе к погребу, все долго моют руки и лица, Демиденко и Андрей перекуривают, хорошо всё же, что Юлия пораньше встала и начала печь топить, а то картошка бы не успела свариться. — Мама, садись уже, — просит Аня, протискиваясь между ею и лавкой, на которой стоят вёдра воды. — Хорошо-хорошо, — говорит Юлия и шаркает за компотом, за салфетками, за хлебом. Все собираются на веранде, за большим круглым столом. Любые празднования, когда ещё тепло, всегда проходили тут: июньский день рождения Ильи, потом Ильин день, день рождения Ани, картошка. — Аня, давай. — Демиденко подмигивает Ане и наливает в стопку. — Юлия Сергеевна, вам красненького? — Чуть-чуть. — Она подвигает ему свою стопку, и Демиденко ловко закручивает крышку на бутылке самогона и раскручивает — на бутылке вина, которую привезла неожиданно нагрянувшая на Ильин день двоюродная сестра, давно живущая в Ленинграде. — Чтоб урожай был хороший, — говорит Демиденко, разлив всем, и поднимает свою стопку, — и на следующий год, чтобы так же собрались! — Он выпивает залпом. Все пригубливают, звенят вилки. Юлия пытается подложить салата и селёдки сидящей рядом Саше, но та отнекивается. Как не надо, так она сама да сама. — Только Ильи не хватает, — сокрушается Демиденко. — Какой человек был Илья! Демиденко младше, ему всего семьдесят три; они когда-то вместе с Ильёй работали в лесхозе. — Душа компании. — Демиденко пьёт и, вместо того чтобы закусить, разливает ещё себе, Андрею, Тоше и Ане. У Ани уже лицо красное — краснеет она так же, как её отец, начиная с первой же рюмки. — А как он говорил — его все слушали. Это Юлия помнит: они с Женей сидели на кухне под бутылку, и Женя всё слушал и кивал да угукал, пока у Ильи багровело лицо и он не уходил к себе. Но, что тогда делала Юлия, уже не вспомнить, и разговоры-то она не слушала — другие дела были. Это уже потом приходила Лена, пах мятой чай. — Жалко, жалко, — качает головой Демиденко. — Это вы, мужики, слабые, — смеётся Аня. — Это нас бабы доводят, — отвечает своим смехом Демиденко. Мужики вообще быстрее умирают, в них будто жизни меньше. Илья, Женя — оба их оставили. Ильи уже двадцать лет как нет рядом. Отец Юлии тоже рано умер, на пенсию так и не вышел, спасибо хоть с войны вернулся даже не калекой и его не забрали, как Лениного. И почему так происходит? Почему они так быстро покидают эту жизнь? Может, потому, что не приводят в мир новую? Демиденко отчаливает, только когда они допивают вторую — вместе с утрешней третью — бутылку. Тоша тут же уходит в комнату Ильи, Андрей — спать на диван. Женщины переносят грязную посуду на кухню. У Ани всё такое же ярко-красное лицо, с ним же она достаёт из печи чугун горячей воды, чтобы мыть посуду. — Чего мы так и не собрались водопровод в дом провести? — сетует она. — Газ есть, воду бы тёплую сделали. — И так хорошо, — говорит Юлия. — Я вытирать буду. — Мам, пойди отдохни, мне Саша поможет. Саша со стула в углу, под иконой, вздыхает, но тоже говорит: — Бабушка, иди. Юлия не беспомощная, она может хоть это — шуровать полотенцем по мискам. Но ноги и вправду гудят, спина тяжёлая, сердце колет и в животе неприятно, не стоило есть оливье, знала же, но не удержалась. Ложится — и в теле всё оказывается каким-то неудобным, неуместным, болезненным. И это она ведь толком ничего не делала, но как же устала, как сильно, протяжно она устала… Просыпается Юлия от звука шагов. Кто-то явно старается быть потише, и, хоть получается скверно, всё равно приятно от заботы. Юлия встаёт. Живот вроде перестал капризничать, и слава богу. На кухне только Аня: в одной руке надкусанное яблоко, в другой — коробок спичек. В баню собралась, бережёт мать. — Я затоплю, — говорит Юлия. — Давай я, а ты потом посмотришь. — Аня кусает яблоко. От сна голова мутная, руки и ноги — как ватные. — Ладно. Зато потом, изредка отвлекаясь, чтобы посмотреть, как прогорают дрова, с картошкой Юлия всем помогает; приносит скамеечку с веранды и наклоняется так же над кучей, раскидывает клубни на три корзины: на крупные, чтобы самим есть, средние и красивые, чтобы посадить в следующем году, и мелочь на корм скотине. Хотя какая скотина? Осталось всего десять кур, и цыплята в этом году, как на беду, почти все петухи — только две несушки. Но ничего, осенью петушков зарежет, а там, может, свои снова приедут, она им отдаст на суп. Это же не бройлеры, с которых бульон постный, с домашними курами вкусный, наваристый. — Я больше не могу, — ноет Саша. Она держится за спину. Слабые эти молодые, не привыкли работать. И как им будет жить? — Отдохни, — говорит Аня. Аня такой не была, а учит — такому, жалеет. Всех сейчас жалеют, хотя всё есть: еда, водопровод дома, телевизор. Её никто не жалел — и ничего, жила. — Да нет, — отмахивает Саша и снова наклоняется над кучей картошки. Корзины набираются быстро, Тоша и Андрей только и успевают таскать их в погреб. — Помню, поручила я Тоше и Саше перебрать картошку старую, с ростками. — Бабушка! — возмущается Саша. — Смотрю, молодцы, работают, всё носят и носят. — Мама. — А тут глядь: нет их, я выхожу, слышу из погреба голоса, иду. — Бабушка! — Они там в картошке лазят, все чумазые, перепутали засеки, не туда высыпали, и боялись, что наругаю. — Правильно ведь сделали, — всё же улыбается Саша, — ты так хохотала, что не наругала. Юлия смеётся, но такой лёгкий хохот из неё больше не рвётся. Чтобы от души радоваться, тоже нужны силы. На мытьё их тоже почти не остаётся. Юлия бы не пошла, но Аня собирается с ней, чтобы помочь потереть спину и помыть голову. Они и так идут позже остальных, когда у смотрящих телевизор Тоши и Андрея уже почти высохли волосы. — С лёгким паром! — говорит Юлия вошедшей в дом Саше. С красным лицом и с чалмой на голове, она убирает телефон в карман и отвечает: — Спасибо. — Пойдём, мам, и так уже темнеет. Из дому они выходят вместе. На горизонте, за тёмными лугами, оранжевое небо. Что они придумывали с Леной о закатах? Будто это кто-то с облаков разливает краску? Даже в предбаннике жарко. Аня раздевается быстро, выпускает из бани жар, отворяя дверь, идёт первым делом споласкивать миски. Юлия расстёгивает пуговицы на кофте. Давно она ни с кем не мылась, в последнее время все могли ходить по одному. Это раньше народу было много: бани не так часто топили, ходили, бывало, друг к другу по-соседски. Сначала мужчины, потом женщины помоложе, последними боящиеся жара бабы. За кофтой Юлия снимает майку. Они всегда с Леной вместе мылись, когда-то вдвоём, потом с дочерями. Щёки у Лены краснели быстро, и она всегда находила в бане какой-то повод для веселья. Галоши можно снять нога об ногу, но, чтобы стянуть носки, приходится изгибаться. Лена дурачилась: то веником нежданно по заду стеганёт, то водой окатит, и смеётся, смеётся, но в конце помывки именно у неё на загорелой ляжке окажется чудом не смывшийся лист, который рука так и тянется смахнуть, зацепив берёзовый обрывок с мокрой, горячей кожи, но нет — Юля себя одёргивала, посмеивалась, ожидая, когда Лена, вытираясь, заметит; она тоже умела дурачиться, пусть и по-тихому, исподволь. Юбка с шорохом падает на пол. Даже сейчас, когда сердце не выдерживает жары, Юлия так и не смогла поверить, что в квартирах, в ванных, может быть достаточно тепло, чтобы нормально помыться и потом не заболеть. В те разы, когда они с Ильёй приезжали к Ане и когда она одна ездила на Тошину свадьбу и останавливалась у неё же на два дня, возвращалась простуженной. Точно в этом было дело, жа́ра у них там мало, батареи не те, и печи нет, и своего котла, всё не пойми для кого сделанное. Юлия снимает трусы и наконец шаркает в баню. Поскорее бы помыться и снова надеть все одёжки. — Садись. — Аня кивает на скамью. Крупная, с синюшными венами на ногах и качающимися складками на животе, она становится рядом, наклоняет над её головой ковш, говорит: — Закрой глаза, — и какой-то круг замыкается, когда вместе с водой льются воспоминания о том, как Аня сидела на похожей скамье и всё вертелась, а она удерживала её одной рукой за костлявое плечо, другой же лила воду на светлые волосики и просила: — Закрой глаза, хватит капризничать. В доме первым делом хочется полежать, но, подняв голову от своего телефона, Саша встречает их словами: — Бабушка, тебе звонили. — А чего не подняла? — спрашивает Юлия. — Так по мобильнику же звонили. — Это, небось, тёть Лена, поговорила бы с ней. Саша пожимает плечами. А раньше не было чужих, с которыми не до разговора. Но и говорить-то почти не приходилось. Когда мобильных ещё не было, Юлия раз в полмесяца ходила к Анне; они вместе работали, а её муж был председателем колхоза, и у них стоял дома телефон. Юлия садилась на табурет, крутила диск телефона, слушала гудки из глубины трубки, пока не отвечала телефонистка. Добавочный пять-шесть-один — это она помнила и сейчас. Говорили они с Аней всегда недолго: все здоровы, буду двадцать шестого, ждём. Звонила и правда Лена. — Всё сделали? — спрашивает она. — Или не успели, и ещё останутся? — Да как же — останутся. — Демиденко не напился? Юлия смеётся, и Лена тоже. Хлопают двери: Саша уходит с кухни в комнату, Аня — за ней. — Хоть сам ушёл? — поправляется Лена. Демиденко раньше Юлии не нравился. С Женей Илья пил дома, под её приглядом, а к нему стал ходить сам. Что они там делали? Кто ещё там был? Да и жена его Нина вздорная была женщина, пусть приходилась Лене двоюродной сестрой. Нет, Демиденко Юлии совсем не нравился. Но своего коня они продали, когда Илья умер от инфаркта, а потом умер и Женя — проклятые сердца, совсем на них нельзя положиться, — и Лена тоже продала их кобылку. Тут и оказалось, что остальные, кто когда-то был сколько-то близок и хоть сколько-то нравился, один помер, другой уехал, а Демиденко остался, Нина его по-прежнему строила, и он по дому всё делал, да ещё и всем помогал за деньги и самогон. — Как Ира? — Лучше. А я вот теперь подкашливаю, хорошо, Ксюня навезла лекарств. Они обсуждают, кто что пьёт при кашле и что помогает, когда на кухню возвращается Аня и ставит чайник. — Ладно, мы тут чай пить будем, — говорит Юлия. — Счастливо, Леночка, будь здоровой. — И ты будь. Юлия откладывает телефон на край стола и медленно, всем телом тянется к стоящему в полушаге серванту, чтобы достать тонометр. Выпрямляется, кладёт руку на стол и, передохнув, затягивает на плече манжету, качает грушу. Руку сжимает. Писк. Как всегда, повышенное. — Дай я себе тоже померю, — просит Аня, садясь напротив. Пока Юлия расправляется с таблетками, Аня тоже заканчивает. — А ты не пьёшь ничего? — Я не по нему смотрю — всегда пью, — отмахивается Аня. Отвернувшись к серванту, Юлия убирает тонометр, достаёт конфеты к чаю. На миг кажется: пахнет мятой. Но запах ускользает — Аня разливает по чашкам обычный чёрный чай с бергамотом. — Мама, как ты зимой тут одна? — вздыхает она. Пар поднимается с бронзовой глади. — Осталось всего лишь свёклу убрать, — говорит Юлия, — соседку попрошу, она за пятьсот рублей сделает, а потом их пропьёт. — Мама. — Как всегда, Аня. Анечка. Аннуша. Анюша. Нюшенька. Маленькая моя девочка, со своей огромной и далёкой жизнью, которой никогда не стать моей. — Мама, больница же далеко, ты понимаешь, мало ли что… — Понимаю, Аня. Солнышко. Золотце. Опора и поддержка. Единственная дочка, которую я долго ждала, хотя так хотела, и тяжело носила. Здесь мой дом, мы построили его с твоим папой, здесь ты выросла, здесь росли твои дети. Здесь мы с Ильёй делили молчание на двоих. Здесь мы с Леной заваривали чай, и оглушительно, прекрасно пахло мятой. Вы все уже не здесь, но дом не там, где вы, — дом всё равно тут. Дом не с теми, кто покидает, а с теми, кто остаётся. Дом — в воспоминаниях. Здесь я была молодой, здесь я жила, здесь и умру. Не отнимай у меня это — смерть дома, на своём месте, а не в неуклюжих попытках устроиться на чужом. — Не забудьте достать мясо из морозилки, — говорит Юлия. С полминуты лицо у Ани застывшее, печальное, словно у коровы — те же блестящие глаза и глупо приоткрытые губы, — но вот оно приходит в движение, она закатывает глаза, возмущается, пусть и немного устало: — Мама, ну зачем ты его взяла? Говорила же, в Москве можно всё купить. — Но там другое, со всякой химией, у нас тут своё, я у Никитиных брала. Аня вздыхает и говорит: — Мы постараемся приехать в октябре, на твой юбилей. Когда она уходит в комнату, Юлия капает себе корвалола в чашку с водой и сидит, вдыхает минуту, две, пять — время тягучее, как мёд с пасеки брата Ильи Лёши, с которым они когда-то учились в одном классе и который жил когда-то через три дома от неё, как ириски, которые в детстве обожала Саша, а потом разлюбила, как домашняя сметана, которую у Юлии давно нет сил делать. Она выливает содержимое чашки в помойное ведро. Когда Юлия по своему обыкновению просыпается среди ночи, кажется, ей снились дни после смерти Жени, точно разговоры эти только душу разбередили. С тех пор как Лена к ней ворвалась полуодетая, несмотря на ноябрь, и Юлия без слов всё поняла, она была поодаль от Лены, как и та была рядом, когда умер Илья. Заваривала мятный чай, пока Лена рассказывала по телефону, как Женя умер и как его будут хоронить. Ире, Кате, троюродному брату в Саратове, внучатой племяннице в Краснодаре, Галке, тёте Шуре, Никитиным… Снова и снова. То и дело вспоминала что-то, смеялась. Такой же она была, когда приехали дочери с Ксюней. Всё говорила и говорила. Говорила и говорила. Спокойно, будто ничего страшного не произошло; да и разве так уж страшно? Печально, рано, обыденно — смерть всегда такая. Только поздним вечером после поминок, когда перемыли всю посуду, не спать пошла, а к Юлии. И там, на кухне, присев на стул, замолчала. Юлия поставила чайник. Он зашумел, потом забулькал, позже щёлкнул, ещё поболтал воду и затих. — Ира предложила к ней поехать, — сказала Лена. — И я… не смогу тут одна, просто не смогу. — Езжай, — сказала Юлия и подумала, что надо её обнять, но руки стали совсем тяжёлыми, такими же, как и мысли — неповоротливые, бесполезные валуны. Лена, подойдя, обняла её сама. Она была горячей, её волосы лезли в лицо, от неё пахло телом, мылом и едой; Юлия вжалась лбом в её плечо, в голове грохотали валуны. Юлия медленно садится, включает настольную лампу, достаёт из тумбы растирку для ног. С рассветом она начинает печь оладьи — их любит Саша. Она их ест с вареньем, а Тоша и Андрей — со сметаной. Тоша с Андреем после завтрака тут же уезжают в магазин закупить Юлии продуктов. Аня давно на ногах, перехватила остатки салата и пошла перестирывать вещи — что-то руками, что-то в машинке. — На учёбу скоро? — спрашивает Юлия. Саша поднимает глаза от оладушка, и с него на тарелку соскальзывает разваренная клубничина. — Да. — Она молчит, подхватывая ягоду, и, недопережевав, делится: — Я работу собираюсь искать. — Какую? — По специальности, в айти, последний курс — пора. Саша ей объясняла про это айти, но Юлия так толком не поняла, раньше знакомые у всех работы были, ясные, а сейчас все учёные, и работы в компьютерах сложные. Юлия смотрит на Сашу, вбирает каждую черту лица, запоминает: губы от Андрея, брови от Ильи, нос и форму лица они делят на троих с Аней. Только глаза чьи — совсем непонятно. — Пойду помогу маме, — говорит Саша и берёт с тарелки ещё один оладушек. Дверь закрывается — и становится тихо. Всегда рано или поздно становится тихо. Юлия растирает лицо, сухие складки кожи перекатываются под ладонями. Надо напомнить про яблоки, в соседском саду вкусные, Аня их всегда любила, и Маша будет не против, если они наснимают себе корзину. Юлия выходит из дома, опирается о палку и шаркает по двору к бане. — Так каким был дедушка? — слышится Сашин голос из открытой двери в предбанник. — Дедушка? — переспрашивает Аня. — Папа работал много, пил вечерами. Мог бы помогать больше, но… Плещется вода. Говорить Аня не продолжает. Саша тоже молчит; умеет же иногда молчать. С чем бы Илья мог помочь? С женскими делами? У него свои были. — Аня, — зовёт Юлия, — вы про яблоки помните? — Да! Саш, возьми в сарае корзину. Тоша придёт — сходите к соседям, там у двора кривая такая яблоня, помнишь? Очень вкусные яблоки. Возвращаются из магазина Андрей и Тоша, и начинается суета. Полдня пролетают быстро в сборах сумок и пакетов, в перекусах и обедах. Вот и укладывают всё в багажник, Юлия обнимает всех по очереди, и они берут коробку с яйцами в салон, обкладываются дамскими сумочками и рюкзаками. — Пока, бабушка! — Пока! — До свидания, Юлия Сергеевна. — Счастливо, хорошо вам добраться. — Пока, мама, — говорит Аня с переднего сиденья, прежде чем захлопнуть дверь. Машина трогается с места. Юлия крестит её, удаляющуюся, — раз, другой, третий — тяжёлой, будто деревянной рукой. Хоть бы хорошо доехали. Машин сейчас много, и люди все торопятся и ничегошеньки не боятся. В доме Юлия сама звонит Лене. — Привет! — звонко доносится из трубки, из далёкой Москвы, из другой жизни, из некогда знакомой груди, сейчас такой холодной и старой, что только и остаётся, что прятать её за тысячей одёжек. — Здравствуй. — Твои поехали? — Да, только что вот. Я тебе картошки корзину передала, яблок пакет, орехи Маша из леса принесла, я помню, ты любишь. Тоша должен завести. — Я ему позвоню. — Ире лучше? — Завтра выписываться идёт. — Наконец-то, а то всякое бывает. — Да, вот Орлова помнишь? — Помню. Здоровый был мужик, водку даже не пил, а умер в пятьдесят. Инсульт. — А Ковалевский? Помнишь Ковалевского? Как не помнить? Он, ещё молодой, Лене страсть как нравился, а сам ей улыбался-улыбался, пока не посватался к Машке Пименовой. И так это тогда ужасно было, насколько сейчас смешно и неважно. Ковалевский зимой замёрз пьяный в снегу, Машка осталась с тремя детьми. Следом за Ковалевским они вспоминают Илью и Женю. Лена хочет приехать в следующем году на Радуницу. Хоть бы сложилось, думает Юлия и говорит: — Счастливо, Леночка, будь здоровой. — И ты будь. Буду. Пока Бог располагает, все мы будем. Юлия опускается в своё кресло, плечи клонятся к коленям — на них глухая, сильная тяжесть, как от коромысла. Юлия знает, что ей одиноко. Когда родные почти всегда только через телефонную трубку, всем становится одиноко. Наверное, это называется так. Наверное, она это чувствует. Юлия включает телевизор. Пока на экране меняются кадры, она вспоминает, как мама учила её вышивать, вспоминает луговую траву и небо, не имевшее глубины, вспоминает тепло маленького Аниного тела, прижатого к груди, вспоминает горьковатый мятный чай, вспоминает, как обмывала с мамой и тёткой тяжёлое тело отца, как обмывала с Леной и Аней тяжёлое тело мамы, вспоминает, какой худой и напуганной была Аня, когда они с Ильёй провожали её на вокзал, на учёбу, каким тяжёлым был Илья, какой пустой стал дом после его смерти, какие неуместные, совсем не подходящие люди поселились в Ленином доме, когда она уехала. Юлия всё вспоминает и вспоминает, что это такое — чувствовать, что это такое — одиночество; этого хватает, чтобы на минуточку запамятовать, как у неё болят ноги и спина; в эту минуточку она забывается некрепким, коротким сном, который ценит, как и всё, что у неё было и есть. Хорошо ведь: есть хоть что-то, когда могло не быть ничего.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.