Не жаль труды Великого Государя? Вот тебе ответ.»
Не помню, хорошо ли я поймал твою игру, но тогда я точно понял – меня отвергли, бросили, швырнули на порог, как сироту казанскую. Ты отошёл к окну, продолжил со смешком и явной грустью в голосе вспоминать об этом городке-невидимке, городке-призраке, от которого не осталось ни духу, ни слуху, а у меня тем временем проглоченные слёзы растворялись в крови. – Ну что, Пальмира, плачешь? Но я не заплакал. Я лишь смотрел горько на твоё высокомерное выражение лица, на твою блистательную внешность, на твоё сделанное непосильным трудом тело и, поджав губы, молчал. Мне как-то всё равно было на смерть. Мне было страшно оставаться одному. Без тебя. Я на всю жизнь запомнил эту самую «Пальмиру». Её вспоминали и мои поэты, с невероятной любовью обращаясь ко мне. Не со зла, не как Михаил Юрьевич. Потому я не злился на прозвище. Не сказать, что мне оно нравилось, я лишь научился не быть злопамятным, ведь понимал, что времена меняются, а старые вещи рано или поздно канут в лету вместе с этой самой Тмутараканью. Порой я конечно терялся, во мне жила та самая обида и я далеко не сразу заметил, чем старше я – тем мягче, ласковей моё прозвище звучало из уст Москвы. И даже не понимал – к чему это может быть... Глупо было злиться вообще на что-либо в прошлом: в настоящем и без того много проблем. В настоящем я – столица Империи от слова совсем. Исчезать мне точно было не пора. Я красив, я хорош собой и у меня на плечах третья война с Османской империей; в народе восстание, а кто-то вновь затеял дворцовый переворот и как же я надеялся – последний. Утомляет ведь. Не люблю резко подстраиваться под новые рамки. Не люблю так суетится по поводу устройства в обществе, мне всё и так по душе. Это девятнадцатый век, и я почти что достиг апогея идеальной столицы Могущественной Державы. Всё идёт постепенно, но гладко, без лишнего шума, лишь к лучшему. А я, понимаешь, Миша… радикальности не люблю. Не люблю.Не люблю.
Не люблю…
Не люблю Москва, слышишь? Я это не люблю, именно это, я никогда бы не сошёл с ума, если бы не треклятая революция. Я не ты, Москва! Я не гуттаперчевый!Я. Не. Ты.
Я пытался докричаться до тебя, так почему ты не слышал? Почему ты с такой жалостью в чертовски голубых глазах шептал «тише, Саша, ты заболел, тебе надо привыкнуть, всё пройдет. Ты ж моя Пальмира, душа моя.» Нет, ничего не пройдёт! Меня словно опять берут за шкирку и швыряют в стену, пытаются раздавить, перемолоть, украсть моё "Я", как чёртову Пальмиру.Как чёртову Пальмиру!
Я был горяч, я был жив, я был молод и я ещё совсем не понимал, что же такое агония, и почему моя душа была так раскалена от волнений народа, и почему я стал слабым, как только меня лишили царской семьи! Потому что уже тогда из меня вырвали главное – сердце. Не под новый режим оно было выковано. Не для новых людей. Не для... "радикальности". Я предупреждал? Не понимал. Я не понимал абсолютно ничего. Возможно, Миша, ты был прав. Я был больным, я был безумным, ходил по краю пропасти… но не ты. Хотя, к чему эти слова раскаяния? Теперь ты сам впал в моё состояние, перенял на себя хворь, чтобы меня протрезвить. Ты словно бы жертву какую предпринял, что бы я снова смог ходить, мыслить, _видеть_ плоды уже Твоих стараний… и не найти уже нигде тебя. Да главного не понимаю. Нарочно ли это сделал? Обиду на меня сильную держал, скрывал умело? Или я не понимаю, зачем, зачем!..ты отнял всё у меня?
Я рад отдать звание, снять с себя и мундир, и ордена, и к чему-то новому я тоже готов! …но не к потере Себя. Не к утрате фамилии, имени, прежнего названия! Не к пропаже близких, что отвернулись, или сами потерялись так же, как и я. Не к гражданской войне. Не к потере моей любви к жизни.Не к потере тебя.
Я лежу, смотрю в потолок пустым взглядом, ничего не чувствую, кроме выпотрошенной головы. Я в состоянии такого беспамятства, что думать до тошноты противно. Пытаюсь только совсем не уйти из жизни. Пытаюсь понять, что ты чувствовал ко мне тогда. В смысле… всегда. В том детстве, когда ты так победно улыбался, называя меня «Пальмирой», которая вот-вот увязнет в собственном болоте. В той юности, когда ты зло шутил про мою схожесть с Мангазеей, такой прекрасной, молодой, но с малым сроком жизни. Ту молодость, когда ты, цитируя кого-то там, нарекал меня «Пальмирой Северной» и чуть дыша целовал. И тогда… Когда мы прошлым летом встретились наконец. Ты сухо, безучастно что ко мне, что к ситуации, объяснял мне какие-то постановления. Будто бы в том была надобность. Будто бы тебя посетил на какие-то часы светлый ум, или мне померещилось. – Миша, скоро война, – пытаюсь осторожно вставить я слово в твою пустую речь. Ты замираешь, метнув на меня строгий взгляд, а я стою и мне даже не страшен твой гнев. – Война будет, я говорю. – Отставить. С какой стати ты меня сейчас прерываешь? Ты вообще слушал меня?! – начал заводится ты. Лицо твоё побледнело, глаза налились краской, как у быка, голос срывался всё громче и громче… – Мне страшно за тебя, – перехватываю я слабой хваткой твой кулак с побелевшими костяшками. – Не сердись, Миша. Ты же столица, душа моя, они к тебе пойдут... тебе вот будет страшно за меня? Ты молчишь почему-то, дышишь рвано, глубоко, весь на взводе. Я улыбнуться пытаюсь приятно. Я не зол на тебя. Я никогда теперь не зол. Я стал презирать это чувство, которое в семнадцатом году сожрало меня изнутри. – Ну? Как ты думаешь, меня сотрут с земли? Как Пальмиру. Звучит, не думаешь? Я всё ещё похож на неё? – Т!.. К чему ты это? - Цедишь ты. Косишься на меня в замешательстве, что ни разу не свойственно тебе. – Давно ты так меня не называл… Пальмирой. – дерзко усмехаюсь я, что тоже не свойственно мне. – Раньше ты любил меня так называть. Ты же хотел, чтобы я исчез, как она. Или как Мангазея, о которой все забыли. Несчастная!.. А её никому и не жаль. И тебе меня не жаль, да и забыл ты потихоньку обо мне… Парадокс! Кровь в твоих глазах уже кипит, а я будто не замечаю. – Шура. Закрыл. Сейчас же. Свой. Ро- – А когда ты звал меня "Пальмира Северная", ты сравнивал меня с её величием, или желал, чтоб я исчез? Та хлёсткая пощёчина словно клеймо застыла на моей щеке. Мне кажется, что года полтора спустя она всё ещё горит и колет изнутри, напоминая, я – живой. Я… живой. Точнее, формально. Ибо классик писал – что за жизнь, если ты всегда скован страхом, болью и отчаянием? Ненавистью, одиночеством, осознанием того, что кроме себя самого, ты никому не нужен… Что поделать – война расставит все знаки за нас. Сейчас решится, похож ли на эту Пальмиру я, и баста! …правда, недавно кое-какая телеграммка дошла до меня. По Ладоге. Чудом, не иначе. Сон. Такого быть не может. В ней не было ни слова от того человека, которого я знал последние десятилетия. Мне словно пишет незнакомец короткую строчку без цели. А на бумаге кровь запеклась, почернела, водой что-то размыто, порвано местами. И будто впопыхах начиркано:«Ни Пальмиру, ни Мангазею не полюбил. А тебя я люблю».