ID работы: 11571731

Vermissen

Слэш
PG-13
Завершён
41
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
41 Нравится 13 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

1.

Wie kann man jemand so krass vermissen Wie ich dich in diesem scheiß Augenblick? Как можно так явно скучать по кому-то Как скучаю я по тебе в этот гребаный момент? Juju feat Henning May — Vermissen

      После нашего лета, когда Оливер осмеливался позвонить мне, я закрывал глаза и представлял, как эти губы скульптурно рисуют и вытачивают слова, как язык касается нёба на согласных, как он облизывает верхнюю губу и прикусывает нижнюю в нерешительности. Я оживлял его образ, чтобы подольше чувствовать его рядом. Я обманывал себя эфемерностью, но мне было плевать.       Разговаривая с ним, я чувствовал спокойствие. И весь мир исчезал.       Конечно, я забывал его. День за днём. Потихоньку. Мелочно. Просто переставал думать о нём двадцать четыре часа в сутки. Временами ловил себя на мысли, что не думал об Оливере целых два часа, — и улыбался самому себе. Такая маленькая победа над глупым сердцем. Но проигрыш в целой войне.       Стоило Оливеру позвонить, он, такой далёкий, становился самым близким на свете. Я вновь прикрывал веки — и тогда казалось, что Оливер находится на расстоянии почти вытянутой руки. Я чувствовал его прикосновения, его запах, его целиком — прошлое восставало из мёртвых наподобие мумий из старых легенд.       Каждое воспоминание о нём било мурашками по спине.       Песни в плейлисте, через одну — его — так, что хотелось подпевать, выкрикивая слова, со слезами на глазах, идя по тёмной улице, наплевав на прохожих, чтобы выбросить эту боль в воздух — и чтобы ветер подхватил её и унёс, как опадающие с деревьев листья.       Я не мог теперь терпеть чужих прикосновений — и стал почти аутистом. Многие в колледже просто считали меня чудиком, помешанным на чистоте, или асоциальным типом, интровертом восьмидесятого уровня, к которому нельзя и на метр подойти.       Меня это устраивало.       — Как дела, чувак?       — Ты в порядке?       — Чё как, чудик?       Я не говорил с ними. Совсем. Только неловко пожимал худыми плечами, хмыкал или проходил мимо.       Однокурсники слышали мою связную, внятную речь только во время выступлений с докладами. Тогда я воскрешал себя прежнего — поставленный голос и осанка короля аудитории. Смотрел только вперёд, высоко задрав подбородок, слегка переигрывая, что остальные списывали на нервозность и неуверенность, нежелание говорить.       На деле, последнее било в точку, потому что все они были недостойны философских разговоров о Монтэле, Этьене де Ла Боэси, сестрах Бронте и «Гераклите», ведь только Оливер мог в полной мере понять мои помешательства и подкормить их новыми фактами, заставив удивлённо хлопать ресницами, восхищаясь его образованностью.       Мысль о нём клубилась в моей душе огромным сгустком и застревала в горле. Приходилось громко откашляться и уткнуться в свои записи, продолжив доклад, чтобы никто не видел моих глаз.       После таких моментов я мог сутками думать о нём, не мог прогнать из своей головы и забыться хоть на секунду даже при любом разговоре с родителями или преподавателями, находя аналогии и пересечения с Оливером.       Я безумно ненавидел такие дни.       Для меня стало привычным прятать эмоции — коль скоро они отнюдь не помогли в отношениях. Но на самом деле моему окружению было абсолютно плевать, что таится в этой глубине, и даже если бы я заливался слезами у всех на виду, — вряд ли бы кто-то посочувствовал.       Я знал, что с болью можно смириться, выделить ей место в своём храме и уживаться бок о бок, почти не пересекаясь, как с соседями в общежитии. Я знал, что это возможно. Но был не совсем уверен, что хочу приглашать боль на чай и подписывать мировую. Дарственную на своё тело я точно вручать ей был не намерен. Выжить же её не виделось возможным.       В итоге я впустил эту квартирантку в свою жизнь, несмело стараясь поставить условия проживания на моей территории. Никаких публичных встреч — только укромные, тихие уголки, ночные улицы, кабинки туалетов, углы собственной комнаты. Только один на один. Без вариантов.       Иногда боль завиралась и притесняла меня, забывала о личном пространстве и практически душила своими размерами, занимая больше семи частей моей комнаты из восьми возможных. В такие моменты я, задыхающийся, паникующий, распластывался на кровати или холодном полу, без сил и желания подниматься.       Боль, похоже, страдала биполярным расстройством — то пребывала в эйфории, распоясывалась, не замечая меня и, тем самым, губя, то затихала, пряталась на книжной полке между страниц «Гераклита», вместе со вложенной фотографией Оливера, и не напоминала о себе.       Либо так, либо она вела свою игру, выжидая, чтобы однажды сильнее ударить из-за угла.       Я ставил на второе.       Я думал, предел наступал, когда я ни с того ни с сего начинал рыдать, зажимая рот руками, как будто это способно было помочь унять рвущиеся наружу непонимание и обиду. В те минуты, — да и во все остальные, — я знал, чьи ладони, касающиеся моего лица, спасли бы меня.       Вместо этого меня подводило зрение, взор затуманивался густой пеленой. Казалось, мне вовсе не нужно видеть. Воспоминания об Оливере горячими вспышками освещали сердце — так ярко, что приходилось закрывать глаза.       После одного из таких срывов я выбежал в ближайший магазин, угодил в лужу и, прошлёпав до кассы, оставляя за собой грязные разводы следов на отполированном светлом полу, купил пачку сигарет, вспомнив, что бросил курить полтора года назад, уже передав девушке-кассиру деньги.       Первая затяжка — самая трудная, словно первый шаг в отношениях, который снова приходится делать самому.       Выкурив полсигареты, я с отвращением выкинул пачку в мусорку. Не помогло.       Не помогало уже ничего.       На следующий день я ушёл танцевать в бар с друзьями — Марсия была одной из немногих, кто терпел меня и пытался меня отвлечь. Я танцевал в одиночку, не позволяя никому касаться меня, закрывал глаза и представлял его рядом со мной.       Это была терапия, это было мучение.       Чувство было схоже с тем, когда находишься рядом со стартующим составом в метро и смотришь на его мелькающие вагоны, слегка кружится голова, и на секунду страх упасть или оступиться ёкает в груди. Меня шатало и вело, без его рук я почти падал, но останавливал себя от падения удвоенной силой воли и нежеланием позора и жалости.       Мне так хотелось ему позвонить!       Я периодически договаривался с самим собой, со своей болью и паникой, что позвоню, если только услышу песню нашей любимой группы по радио. Когда я слышал её дважды за день — то отчётливо понимал эту насмешку не иначе как судьбы.       Спешно отыскивал номер в контактах и долго смотрел в экран, прежде чем нажать на кнопку вызова. Закрывал глаза, слушая мелодию, льющуюся из динамиков магнитофона, и думал, может, вот этого звучания достаточно, чтобы почувствовать его рядом? Вспомнить…       Экран темнел, и я, раздражаясь, нажимал на клавиши, чтобы отчаянно ткнуть дрожащим пальцем в «вызов».       Всякий раз после пары гудков я уже намеревался бросить трубку. Отвратительные гудки так пронзительно отдавались пустотой в сердце… На шестом я обязательно прикусывал губу и мучительно закрывал глаза.       Бесполезно.       Оливер не хотел слышать мой голос. Не желал моего присутствия в своей жизни. Возможно, он даже сменил номер. Это оставалось для меня загадкой.       В одну из таких панических атак я прогуливался по безлюдному парку после занятий в колледже. Ощущение одиночества давило на плечи, воспоминания и грёзы затягивали меня на дно. Вода в пруду была тиха, безмятежна. Мне было противно.       Я представлял, как однажды мы встретимся с ним. Как Оливер будет ошеломлён моим видом — в своих мечтах я думал, что похорошею к тому моменту и буду выглядеть, как суперзвезда, тому назло. Придумывал реплики и то, что буду вести себя холодно или же, напротив, отброшу всё это пустое время и буду сжимать его ладони в своих, согревая пальцы.       Мысль о том, что ничто из этого никогда не произойдёт, сносила ударной волной.       Я осел на землю. Я не понимал, слёзы ли текли из моих глаз, задыхался ли я, но я буквально не мог подняться, потому что только так дышал — вцепившись в грязь и траву, словно только они держали меня на этой планете. Сил не было ни на что.       Было страшно, что так придётся жить ещё целый год. А за ним ещё один. И так далее. И что всю жизнь меня будут преследовать воспоминания, и боль, и слезы по нам двоим.

'Cause the look on your face says you're gonna replace all the moments we had, oh my God, oh, I just can't face it! Life without you… И по твоему лицу я понимаю, что ты сотрёшь всё, что между нами было, господи, мне этого так не хочется! Жить без тебя… Oh wonder — rollercoaster baby

      Оливер позвонил в Новый год. С опозданием поздравил с Рождеством, его голос звучал слишком живо, слишком радостно. Я нутром чуял фальшь.       — Что-то случилось?       Молчание, грузное и плотное, сковывало не только моё горло.       Я решил проверить его и, сделав пару глубоких вдохов, тихо затараторил:       — Элио, Элио, Элио, Элио…       — Прекрати, — вот так просто он отсёк нас, уже ушедших в прошлое, от своего счастливого будущего. «Прекрати» — современная гильотина любых отношений. — Я женюсь, Элио.       «Мне плевать, — вот что я хотел бы сказать. — К черту это. Мне всё равно». Всё равно…       Я сам не заметил, как по щекам полились слёзы. Я оплакивал нас — умерших в моей голове, оставшихся призраками-воспоминаниями в моём сердце.       — П-поздравляю, — выдавил я, браня себя за то, как жалко это звучит.       — Спасибо.       Снова повисла тишина. Её хладный занавес буквально щекотал мою шею и дрожащие ладони. Я боялся, что он услышит, что я не держу себя в руках и — не приведи Господи — громко всхлипну, поэтому убрал трубку подальше от губ.       Она забирала его у меня. Крала. А я и не знал. Тогда эта женщина, не имеющая имени, вдруг стала для меня такой осязаемой и живой, что моя ярость затмила даже Оливера. Я ревновал, ужасно и бессмысленно, до сжатого в кулак сердца, до исступления, и не знал, смогу ли однажды простить её или отнестись к этому спокойно.       Я вдохнул побольше воздуха в лёгкие — действие, затребовавшее почти всех моих оставшихся сил, — и проявил упрямство:       — Скажи мне это. Пожалуйста. В последний раз, — не знаю, почему мне было важным услышать, как он зовёт меня своим именем, может, это был эгоизм или гордыня. Но он должен был это сделать. Я не мог отпустить его без финального аккорда. Потому что тишина и недосказанность была даже страшнее и противнее его типичного многообещающего, но пустого «позже».       — Оливер, — прошептал он и поцеловал трубку — я услышал (почувствовал) это по определённому, присущему только ему выдоху. По телу пробежали мурашки. Это было важнее, чем «я люблю тебя». Это и была эта фраза, возведённая в высшую метафору, самая честная и красивая на свете.       Я задрожал. Я выронил трубку. Всё было кончено.

2.

There's a hole in my heart and it's got your name on it… У меня на сердце рана, подписанная твоим именем Oh wonder — rollercoaster baby

      Оливер вернулся в Италию через два года. Это было очередное лето, яркое и сочное, но прошлого уже не вернуть.       Спустя год с того убийственного звонка, он почти перестал «появляться» и даже писать. Словно отложил меня в папку прошедшего года, как фотографию, и забыл.       Я даже смирился, почти пережил. Я обманывал себя. Не мог позволить себе вязнуть в прошлом. Бездействие и стагнация были слабостью — я должен был быть сильным.       Я и не думал, что Оливер решит поздравить меня с Днём Рождения, но он позвонил. Почти в полночь, когда я весь день был окружён заботой и теплом близких и друзей и намеренно не вспоминал о нём. Мы коротко поговорили, я наигранно смеялся и устало выслушивал поздравления, бросая почти искренние благодарности в ответ.       То, что он набрал меня так поздно, почти на сто процентов уверяло меня, что ему кто-то напомнил о моём дне — Марсия или Кьяра (они могли, это в их стиле). Поэтому, сколь ни приятен был мне его голос в трубке, и его смех, и тёплые слова, я злился и не хотел слушать. Казалось, Оливер сделал это через силу, нехотя — как и я вторил ему.       Этот разговор ужасно испортил мне настроение. Он доказывал, как далеки мы друг от друга — во всех смыслах.       Тогда, летом, я не знал, смогу ли вообще что-то почувствовать, вновь увидев его… За это время - без Оливера, без эмоций и чувств - я словно превратился в ходячую статую, не способную даже на отблеск улыбки.       В первый вечер мы ужинали всей семьёй. Так сказала моя мать, а меня словно холодной водой облили. Потому что мы семьёй не были. Увы, нет.       Мне не хотелось смотреть на него, я был обижен, я знал, что это ни к чему, что так только разбережу относительно зажившее сердце. Но вместе с этим меня так и тянуло прикоснуться к трём родинкам на его бледной шее, от которых я не мог оторвать взгляд.       Мне было не по себе. Первую неделю я сбегал из дома, словно подросток. Прятался, словно преступник, грыз карандаши, безрезультативно сидя над своими переводами для очередной научной статьи.       Но всё же мы изредка пересекались, и Оливер не пытался коснуться меня ни в один из этих моментов. Только изредка беседовал, интересовался моей жизнью, спрашивал нечто обычное, не лез в душу. Я, в большинстве своём, молчал. Я не смотрел на него. Я думал: «Получается, я был для тебя лишь игрушкой на то лето? Как ты теперь можешь быть просто гостем, просто другом семьи?»       Он был почти бесчувственным, отстранённым. Иногда мы могли обедать в полной тишине в маленькой кухне, потому что больше никого не было дома и никто не мог нас спасти. Это задевало меня даже больше, чем его бессмысленные вопросы и напыщенная вежливость. Я почти не поднимал головы, уставившись в тарелку, и не смотрел на него. Позже я жалел, что не глядел на него каждую чёртову секунду.       Дистанция, которую нам не преодолеть, росла. Мы были поездами, стремящимися в разных направлениях.       Эта аналогия возвратила меня в день нашего прощания на вокзале. Тогда я готов был бежать за вагонами, уходящими в пустоту, всё дальше от меня, готов был умолять, не стыдясь слёз, цепляться за его руку и просить взять меня с собой или не оставлять.       Теперь мне было противно от самого себя. Как можно было быть таким наивным идиотом?       Но, тем не менее, я скучал по нему, даже когда он был рядом.       Он часто уходил. Комната без него не пустела, но обезличивалась, теряла краски, мне не за что было зацепиться, и я уходил в свои мысли.       Я думал, что справлюсь, что перестану ловить взглядом каждое его движение и мельчайшую мимику… Это был мой вызов себе, и с каждой минутой я всё глубже понимал, насколько далёк от поставленного перед собой идеала. Я трескался, словно неправильно обожжённая глина. Я пропадал.       Тоска перевешивала всё.       Думаю, Оливер знал, что я — почти откровенно — пялюсь, чувствовал мой взгляд, ловящий каждое выражение его лица, каждое действие, каждый вдох.       «Прости, — шептал я про себя, закрывая глаза, — прости, что смотрю на тебя. Я знаю, что не должен, я….»       За завтраком, обедом и ужином я выдавливал из себя «приятного аппетита». Он, не услышав, всякий раз переспрашивал. Приходилось прочистить горло, чтобы сказать это вновь, громче, пытаясь быть бесстрастным, будто мне всё равно.       Это стало ритуалом.       Короткое «приятного аппетита» — «спасибо» в ответ. Словно наша речь оскуднела, потускнела, угасла.       У него была та же дурацкая привычка - пить чай на ходу, будто два шага до стола что-то решают, будто жажда настолько сильна, что ждать - невыносимо.       Оливер то и дело хмурился, вновь поглощённый работой, погребённый под ворохом докладов и переводов. Он взялся учить студентов - за ними необходимо было всё проверять. Я наблюдал за ним, прячась за страницами очередной книги, издалека, боясь быть пойманным и раздавленным, смущённым, но подмечая, как он временами часто-часто моргает, чтобы расслабить уставшие глаза. Я жалел его - и желание снять его напряжение прикосновениями, просто провести по волосам, как ему нравилось, или размять спину, невероятно росло.       Бывали утра, когда я был зол - из-за холода, недосыпа, сложных, утомительных мыслей... казалось, с таким настроением я и проведу день - недовольный, раздражённый, рассерженный. Но появлялся Оливер - улыбался, говорил полнейшую чепуху, слегка подкалывал - и вот я уже снова любил мир, был ему рад и добр, он буквально расцветал новыми красками, и я наслаждался новым днём, улыбался, вторил ему...       Меня накрывало абсолютное счастье, когда он улыбался и смеялся, — я не мог оторваться, даже если это проявление эмоций не было адресовано мне, даже если мне не принадлежало.       Однажды, в обеденное время он зашёл на кухню и что-то сказал мне. Я не вслушивался, я был погружён в свои мысли, я не смотрел на него и не читал по губам.       И машинально ответил «спасибо».       Оливер странно посмотрел на меня, молча и удивлённо. Я понял, что что-то не так. Смутился и будто съёжился ещё больше, прислонившись к стене.       Он усмехнулся:       — Вообще-то я сказал «привет».       Я улыбнулся, его искренняя реакция смахнула лёгким жестом мою стыдливость и тяжёлые камни с груди. Я засмеялся, и сослался на усталость и недосып. Знал бы он, сколько ночей я провёл без сна. Потому что думал о нём.       Оливер продолжил смеяться и произнёс мысли вслух:       — Мне, конечно, никто на «привет» ещё «спасибо» не говорил.       Из его уст это звучало благодарностью, и новое чувство поселилось в моей груди. Гордость. Я был рад, что мне удалось его развеселить своей случайной репликой. И, может, чуть растопить лёд.       Но я всё же боялся заговорить с ним. Я вновь чувствовал себя неокрепшим подростком. Хотя прежде Оливер всегда вёл себя со мной как с равным, без снисходительности и укора. Но теперь он был женат — статусен, ещё более далёк от меня, окончательно неприступен.       Я сдерживался, знал, что так лучше. Но иногда позволял нахлынувшему и накопленному чувству заполнить меня — я наблюдал за ним открыто, полностью принимая своё поражение, — хотелось улыбаться и плакать. Но в такие моменты я чувствовал себя абсолютно свободным, так как мне не нужно было себя контролировать… И эта прекрасная власть над своими эмоциями разливалась по венам. Осознание, что я всё ещё мог чувствовать — радовала.       Периодически мой мозг буквально отключался и не соседствовал с языком. Как-то Оливер спросил, работает ли у меня печка, имея в виду обогреватель. И я, не думая, выпалил: «Только включил» и «Тебе жарко?». Это было слишком невпопад. Я закрыл рот, с ужасом понимая, что ляпнул.       Он лишь улыбнулся уголками губ и сказал что-то про шум.       Обогреватель и впрямь шумел.       В один из наших обедов что-то изменилось, разговор сделался живее, мы говорили о нём, Оливер упоминал про собаку, которая лает на дым, милых дедушку с бабушкой, их старенький загородный дом, в который он часто приезжал на барбекю поздней весной.       Мы обсуждали простое, словно снова стали друзьями. Мы смеялись. Я был счастлив и впервые за долгое время в хорошем расположении духа.       Оливер восхищал меня. Я думал, что знал о нём всё, я не помнил о разнице в возрасте и о том, что он вообще существовал до встречи со мной тем летом…       Его глаза посерели — к рубашке — в цвет ещё влажного, но уже высыхающего асфальта. Я ловил лёгкими и горлом поднимающиеся пузырьки воздуха, внутри которых стремились вверх назревающие комплименты.       Я не стал. Не справился. Не смог.       Я слушал его — словно через толщу воды или стекло — и молчал. Я раздвоился. Я вдруг оглушительно осознал, как это было бы неуместно. Как я не смог бы сформулировать красивый комплимент, как после него повисло бы жуткое молчание (Оливер мог бы смутиться, а потом отшутиться или просто улыбнуться, но дистанция увеличилась бы даже в его глазах), как беседа погасла и как я снова начал бы ощущать горячую плавящуюся дыру в груди.       Пока мы сидели вот так, беседуя, как старые друзья, та пустота, оставленная после его ухода два года назад, зарастала, затягивалась тонкой корочкой принятия, словно прорубь.       — Ты знал, что у Либераче был рояль из горного хрусталя? В 50–70-е годы он был самым высокооплачиваемым пианистом в мире.       Мне нравилось, с каким восхищением он всё ещё смотрел на меня. С каким интересом слушал, как воодушевлённо поддерживал мои реплики...       Ему ужасно шло обручальное кольцо на пальце. Я бы предпочёл, чтобы оно было на другой руке.       Я хотел кричать на него и Вселенную, кричать, зачем он влюбил меня в себя, зачем появился в моей жизни, а потом вот так ушёл — ушёл к ней!       Я искусал все губы, чтобы ничего не сказать.       Я завидовал всем, кто просто может стоять с ним рядом — довольно близко, выглядывая из-за его плеча, почти касаясь щекой ключиц. Мама. Она всегда по-особенному относилась к нему.       Иногда мне ужасно хотелось выпалить ей какую-нибудь глупую мысль о нём — например: «Смотри, он сегодня в той самой моей любимой рубашке! Как же она мне нравится!» или «Я так скучал по нему, спасибо!», или «Я люблю его, люблю. Но ведь он женат!» — но это, как и все мысли о нём, лишь жгло мою грудь изнутри, не находя выхода.       Нас обоих мотало от безразличия к секундному помешательству. Казалось, ещё мгновение - и всё рухнет. Запылает. Сгорит.       Он гостил у нас пару месяцев позднего лета, сентябрь одарил нас непогодой, ледяным холодом и пронизывающим до костей ветром. Оливер, так же, как я, решил не рисковать стопроцентно-возможной простудой и чаще оставался дома. К тому же, у него чаще стала болеть голова — я подмечал это. Я клял себя, что замечаю даже это мимолётное, скрываемое человеком неудобство.       В тот день мне нужно было пойти и развесить постиранное бельё на уличной верёвке. Я обещал матери помочь Мафалде, так как она жаловалась на давление и отпросилась пораньше, такое простое бытовое действие, но почему-то слезы обездвижили меня именно в тот момент, и я буквально не мог подняться с кровати — настолько был раздавлен. Я буквально давился слезами и отчаянием.       Мне казалось, несмотря на то, что Оливер был за стенкой — так близко.., я так и останусь одиноким, не смогу ни с кем сойтись, ведь никто меня не поймёт. Тогда я ощутил это слишком ясно.       Я жалел себя, как бы противно ни было это чувство. Но я понимал, что раз остальным наплевать, то и мне тоже. Никто не вправе был осудить меня за слабость.

But you can hold my hand like you need it Keep my soul like you want it Hold my hand, stop wasting it all Возьми меня за руку, будто тебе это нужно, Сбереги мою душу, будто ты этого хочешь, Возьми меня за руку, перестань терять время... Isak Danielson — Hold My Hand

      Позже, я стоял в пустой, промёрзшей ванной комнате и мыл руки, скорее даже больше грел их под тёплой водой.       Оливер зашёл молча, аккуратно, почти тихо, но я услышал его — он не хотел меня напугать. Это льстило.       Я обернулся к нему — он поприветствовал меня кивком и ускользающей с губ улыбкой. Я положил ладони обратно в раковину, отвернувшись. И чуть сжался, ссутулился, чувствуя его взгляд на своих лопатках. Я думал: «Неужели не видно, что здесь занято?», я думал, прикрытая дверь скажет о многом.       Слабый свет маленького светильника — я ненавидел общий свет — из-под двери — тоже знак. Но Оливер любил не брать во внимание знаки, видел в них вызов. Всю жизнь.       Он приблизился — я чуть отодвинулся в сторону, дав ему место. Я позволил ему ополоснуть руки. И, всё ещё дрожа, подставил свои снова под тёплую струю. Было тихо, лишь журчание воды и мелкие блики лампы на эмали.       Я думал, он уйдёт, почувствует моё нелюдимое настроение, но…       Оливер медленно коснулся моих ладоней и нежно погладил под водой.       Я замер, обомлел и затаил дыхание.       — Ты замёрз.       — В комнате сыро, — тихо сказал я, словно упрекая, его. Ведь это он вновь спал в моей комнате, из-за него я переехал во вторую спальню, которая всегда была хуже, неуютнее, холоднее. Мне хотелось обвинить его самого в холодности и в том, что наш совместный лёд затаился в самих стенах.       И что мне нигде не согреться, кроме его объятий.       — Спи у меня, — просто ответил он. Я моментально напрягся. — Я не сказал «со мной», — тут же добавил он, видя моё замешательство.       Я был в смятении. Я представил, как ложусь на свою кровать и как всю ночь не смыкаю глаз от того, что на другом её краю лежит он. И как мне становится невыносимо без его прикосновений и шёпота. И в тот же момент представил — больше вспомнил — нас вместе, целующихся, сплетенных, запутавшихся, счастливых. И это контрольным выстрелило мне в сердце.       Я окаменел. Мне стало противно. Хотелось кричать «не смей». Он будто издевался надо мной. Это было жестоко.       Я не смог ничего сказать, к горлу подступил огромный ком обид, который я никак не мог протолкнуть, сколько бы ни пытался сглотнуть и наконец задышать. Я вырос, я не смел показать ему своих слёз. Я лишь неопределённо пожал плечами и мотнул головой, мол, «возможно», которое для меня означало «никогда». И, пытаясь держать лицо, выскользнул из ванной, прикрыв за собой дверь.       И всё же я пришёл спать в свою прошлую комнату, прокрался, как вор.       Оливер не спал, он коротко улыбнулся и отдёрнул тяжёлое одеяло с накинутым на него пледом. Я, шурша чистотой, пробрался в тёплый кокон белья. Всё происходило, как я и предполагал.       Тишина шумела в ушах, напряжение сковывало всё тело. Я пытался не ворочаться, сделав вид, что сплю. Но мышцы предательски затекали. Мы молчали и не касались друг друга.

Would it really kill you if we kissed? Это действительно убьёт тебя, если мы поцелуемся? Halsey - Drive

      Поздним утром мы проснулись в пустом доме. Обычно в это время отец слушал радио в гостиной, а мать занималась домом вместе с Мафалдой — звон посуды, шаги. Мне подумалось, я потерял слух после этой оглушительно тихой ночи.       Я на цыпочках прокрался в коридор, помня каждую предательски скрипящую половицу, щёлкнул пальцем у себя над ухом — чтобы осознать: слух никуда не делся, — и спустился на кухню.       Я нашёл на столе записку — родители уехали к друзьям на ранний пикник, не стали будить нас. То есть они видели, что мы спим вместе. Я нахмурился.       В доме было внезапно тепло, так что пришлось возвратиться в свою новую комнату, чтобы переодеться.       Оливер приоткрыл в неё дверь через пару минут, оперся о косяк и странно печально на меня посмотрел.       У меня язык не повернулся спросить: «Что-то случилось?». И я выдавил:       — Доброе утро, — изобразив подобие улыбки.       — Это была почти самая ужасная ночь в моей жизни, — очень серьёзно произнес он. Вот так: с порога.       Я сглотнул от резкой боли под рёбрами. Зря я послушал его, зря пришёл на его заботливое приглашение… Оливер меня ненавидит. Вот так просто.       — Как и все ночи, которые я провел без тебя, — он решил заглянуть мне в глаза. Я опешил. Эта фраза за долю секунды перевернула всё с ног на голову. Я задохнулся. Счастьем и возмущением.       — Под утро мне снились мы, — он продолжил откровения, немного сладострастно взглянув на меня. — Мы были вместе, как прежде…       Оливер не выдержал и протянул ко мне руку. Он всегда был стойким, сильнее, чем я в порывах. Но время сточило камни по-своему. Я повзрослел, огрубел в своей печали и горе, его жизнь сделала его сентиментальным и ещё более эгоистичным.       — Оливер, не надо! — я увернулся от желанно-ненавистных прикосновений. Я не мог. Не должен был предавать себя вновь. Но вопрос, всё же, соскользнул с языка: — Ты что-то чувствуешь ко мне? — я прикрыл глаза и зажмурился, я почти впервые молился.       Я хотел, чтобы он окончательно разбил мне сердце, сказав чёткое «нет». Я даже представил, как осел бы на пол и рыдал — от боли и облегчения. Это позволило бы его отпустить. Второе предательство. Второй удар по гордости — и последний.       Он словно не слышал меня:       — Неужели я противен тебе? После всего? После наших ночей?       Я пожимал плечами, всё такими же угловатыми, как и два года назад, — будто мы просто отлучались на неделю. Но всё же… «Мне всё равно. Всё равно».       — Я не верю тебе.       Я боролся с собой. Кидал ему вызов — не опускал глаз, смотрел прямо в тёмные зрачки, подмечая серые кольца радужек. «Ты не заставишь меня отвернуться», словно говорил я ему.       Мы стояли очень близко… Он спрашивал. Я односложно отвечал. Он спрашивал снова, то же самое. Он хотел правды. Я не мог её дать. Это был не допрос, а соревнование кто-кого. Выигравших не было.       Нас отвлек странный звук с улицы — природа была на моей стороне, не желая нашего воссоединения, не позволяя натворить глупостей. За долю секунды до этого я всё же отвёл взгляд, думая лишь о его губах. О простоте, с которой мы могли бы слиться в поцелуе, обрубив всё прочее.       Единственное, что я бы не смог забыть — это то, что он женат.       Оливер разозлился и повысил голос, отворачиваясь и начиная двигаться, словно зверь в клетке. Я благодарил бога, что родителей нет в доме и что эти крики не смогли бы разбудить отца с матерью. Я смог бы выдержать всё, кроме разговора с ними. Кроме нелепых объяснений и виноватых взглядов. В последнее время открываться им стало труднее и бессмысленнее.       — Я знаю, я бросил тебя. Я потратил столько времени, чтобы не поддаться искушению тем летом, но не ты. И я рад этому. И благодарен тебе за… всё, — голос у Оливера был почти надломленным и таким помолодевшим… — Ты знал, интуитивно уж точно, что нас долго быть не может. И ты рискнул тогда. Пошёл до конца. Неужели теперь это ничего не значит? Я боялся приезжать в этот раз, но твои родители уверили меня, что все будут мне рады. Я думал, они имели в виду и тебя. Я думал, что это знак. Что ты. Простил меня, — он заламывал руки, зеркаля меня. — Я приехал, чтобы убедиться, что ты ещё помнишь, что мы оба помним и что это не прошло…       Я думал, что от воспоминаний нет толку.       — Ты должен меня простить, я прошу тебя, — он дотронулся до моего лица, я продолжал смотреть в упор, медленно сморгнув. Оливер прикоснулся к моим губам, как и впервые на берме. И, спустя мгновение, заменил пальцы своими губами, с тихим: — Оливер…       Я закрыл глаза.       Он не целовал меня, лишь прижался своими губами, словно так было всегда. Оливер дышал с ударами моего сердца, тяжело отстукивающего по рёбрам.       Я сам не знал, откуда взял столько выдержки не двинуться, не поцеловать, не ответить. Это был ступор прошедших лет или умершее сердце?       Оливер провёл рукой по моим волосам, заставляя мурашки пробежать от макушки вниз, по шее, и затаиться. Я с дрожью выдохнул воздух, чуть отодвинувшись. Мне действительно тяжело было бороться с теплом, разливающимся внутри. И с жаром тела Оливера, прижатого к моему, такого знакомого и родного.       Мне необходимо было оттолкнуть его и уйти, сбежать, и никогда больше не видеть. Но я не мог сдвинуться с места.       Я, словно Грибальди*, отстаивал своё пространство, свою никому не принадлежащую жизнь. Отстранился. Вёл последнюю битву за собственное мужество и честь.       Я был на перепутье: сдаться — и тогда Оливер смог бы предать меня вновь, победить — вот только жить с такой глубокой раной вряд ли смог бы.       Послать Оливера, больше никогда не видеть и не слышать его — было пыткой для самого себя.       — Между нами Понте Ротто**, Оливер…       Я думал, что другая страна что-то решит. Нас будут отделять океан и километры. Я всё забуду — дело лишь времени, возможно, вечности, но всё же.       Я злился на Оливера и пытался не смотреть на него. Но стоило ему коснуться меня вновь, поговорить или просто посмотреть… вся эта броня спадала одинарным щитом. Скрещенные руки опускались, дыхание замирало - и я сдавался.       — Мы его починим. Или построим переправу.       Он раздел и касался меня, я дрожал, я был под ним и на нём, мы были единым целым и были бесконечно далеки, наша кожа соприкасалась в совершенно внезапных местах, где, казалось бы, это невозможно, наши имена соединились в бесконечный поток «элиоливер», мир вокруг раскалывался калейдоскопом и мозаично собирался вновь.       В глубине души, мельчайшим её уголком, я понимал, что это — последний раз. Мы оба были во власти вскрытой, горящей тоски и медленно топили её друг в друге, не торопясь разжимать объятий.       Через неделю мы уехали в Рим. Я снова вызвался проводить его. Я не мог попрощаться с ним на пороге дома родителей, так магия этого места испарилась бы, превратилась в песок и пыль.       Я морально готовился к очередному расставанию. Мне не должно было быть так больно, но... было.       У нас оставалось два дня, чтобы гулять по городу, улицы которого были пропитаны солнцем. Мне нравилось прижиматься лопатками к нагретым стенам, отвечая на слегка робкие поцелуи Оливера, который забыл за два года, что можно не прятаться и быть собой.       Я снова был вором, только теперь я не крал у будущего, я крал у его жены — тепло Оливера, его нежные взгляды из-под смущённо опущенных ресниц, его прикосновения, которыми, я уверен, он не делится даже с ней.       Я убеждал себя, что с ней он другой — безынициативный, скучный, безразличный, неласковый. Я хотел верить, что всё противоположное он хранит только лишь для меня. Я обманывал себя, чтобы успокоить мнительное сердце.       — Ты уже загадал желание? — мы стояли у фонтана Треви. Я прислонился к его плечу своим, очень тесно. — Обязательное условие: нужно бросить монету левой рукой через правое плечо, стоя спиной к фонтану. Тогда желание сбудется, — с улыбкой вещал я, ведь знал, что Оливер далёк от суеверий и сказок. — Одна монета — чтобы вернуться, как и всегда, две — чтобы найти свою любовь, три — чтобы успешно выйти замуж, четыре — об этом мало кто знает — чтобы успешно развестись.       Оливер не бросил ни одной.       Я не знал, что это значит.

3.

Perché ti sento lontana, lontana da me… Потому что я чувствую, что ты далеко, далеко от меня Maneskin — Le Parole Lontane

      В ту встречу, двадцать лет спустя, я жалел, что пришёл. И готов был трусливо сбежать, пока мы ещё не встретились лицом к лицу. Так можно было спастись. И, может, заслужить Рай.       Конечно же, я отказался.       Тогда, после нашей окончательной крайней встречи, я вновь долго отходил от чувств к нему, не оттаивал — замерзал, целенаправленно замораживал сердце, потому что первые месяцы думал о нём постоянно, даже когда мыл руки. Это было отвратительно и болезненно.       Я не хотел видеть её, его жену. Это было слишком. Оливер вёл её до машины, придерживая за талию и улыбаясь на какую-то её реплику. Я не имел право ревновать, мне должно было быть всё равно — спустя все эти годы, но всё же…       Проследив, как такси уезжает вдаль по проспекту, он зашёл в кафе, окидывая зал изучающим, ищущим взглядом, и когда рассмотрел меня среди остальных посетителей, с облегчением выдохнул воздух из лёгких.       Господи, я знал его больше чем наизусть.       Оливер спешно подошёл и крепко обнял меня. В его руках было спокойно и тепло. После, оценивая произошедшее, я пришёл к выводу, что он просто умел обнимать, будто это была его земная миссия — тактильно поддержать человека, передать ему свои чувства прикосновением.       Я видел, что он рад меня видеть. Это льстило. И убивало одновременно.       Первые несколько минут я словно наблюдал за нами со стороны.       Мы не могли сесть, ноги будто вросли в пол. Оливер стоял и так смотрел на меня… бережно, участливо, светясь. Мы смеялись, он внимательно слушал.       Недолго посидели в кафе, никто из нас, разумеется, не был голоден.       — Ты должен зайти ко мне.       Я остановился, я подумал, он шутит. Я не хотел знать его мир, предметы, окружение и то, как, где и с кем проходят его дни. Это значило бы, что у него и вправду есть своя жизнь — без меня.       «Слишком поздно» — хотелось ответить мне. Но это бы выражало явно не время суток и звучало бы слишком трагично для нас обоих.       — Ты можешь остаться у нас.       Я молча уставился на него.       — Ничего такого, я скажу Оливии, — на её имени я чуть не поперхнулся, — что мы давние приятели. Она знает о тебе, я часто о тебе говорил.       Он замялся, выдав правду: он часто думал обо мне — вот что важнее, — и прикидывая, обидело ли это меня или польстило, и в каком процентном эквиваленте. Я знал, что он не делился с ней мной настоящим, лишь почти воображаемым, сыном Профессора, у которого он гостил пару жарких летних месяцев по работе. Хотел бы я, чтобы она знала обо мне и того меньше? Возможно.       Я задумался, как лежу у них в гостиной на холодном диване, смотрю в потолок и вновь считаю украденные этой женщиной годы. Мои десятилетия, проведённые без него. Как Оливер пробирается из спальни и смотрит на меня в темноте, зорко и пристально, словно кот.       Мне стало бесконечно грустно.       — Я вынужден отказаться, прости.       Он думал, я обиделся, оскорбился. Оливер бережно взял меня за запястья — мы остановились на углу его дома — и заглянул в глаза, отрицательно помотав головой.       — Пожалуйста, Элио…       И потянул в парадную — Господи, как тогда, в Риме, как подростка…       Меня отбросило на два десятилетия назад, нагло, жарко и довольно жестоко. Пространство, время и мир целиком перестали существовать. Остался только полумрак парадной и Оливер, властно и крепко держащий меня за руку, его сбитое дыхание, искрящееся напряжение и туман в голове.

Said I never loved you But I always loved you And I’ll always love you Сказал, что я никогда не любил тебя Но я всегда любил тебя И я всегда буду любить тебя Oh wonder — Free

      Он нашёл в темноте мои губы, не случайно - уверенно, будто видел во мраке.       Это не было похоже на те поцелуи, что я помнил или что представлял чуть ли не каждую ночь. Его близость пробуждала во мне откровения: и я смог признаться самому себе, что страдал всё это время. Без него.       Оливер целовал меня мягко, осторожно будто опасаясь, что я исчезну, превращусь в подлый мираж.       Я, не колеблясь, поддавался ему. Я уже не был молод и строить из себя занудного недотрогу было бессмысленно. Я хотел его - всего, - но я рад был получить хотя бы его губы и ладони.       Оливер вёл пальцами по скуле, протяжно удлинняя поцелуй, мне казалось, я рухну прямо на месте. Он прервался, пару раз лизнул мою шею и снова припал к губам - я почувствовал слабую горечь соли на языке.       Я так тосковал, так что пару раз слегка укусил его в уголок губ, оттянул нижнюю - лишь так я мог укорить его.       Это всё было безумием, я будто попал в кроличью нору Алисы, и даже не расстроился бы, будь это лишь сон или фантазия. Слишком хороши были ощущения.       Его едва проступившая щетина, покалывающая мой подбородок, чуть сухие, жёсткие волосы под пальцами, запах парфюма, мой пот у него на языке, влажность губ, теплота нетребовательных рук, его дыхание, слегка учащенное, но сдержанное, прямо мне губы, у моего виска, шеи, уха - порхающее, свистящее, сексуальное.       Шли минуты, наши действия переходили в беспорядочную возню. Пальцы переборами касались предплечий, гладили лопатки, перетекали на шею, мягко сминали кожу.       Я целовал его в волосы у виска, в скулу, подбородок, кончик носа, переносицу, лоб. Я кружил по бесконечному кругу, возвращаясь к губам. Меня трясло, не хватало воздуха, томление в груди вновь росло и распалялось. А ведь я столько лет затапливал его, словно ядерный реактор. Всё было зря. Я вновь проиграл. Я никогда и не был победителем.       Мы оба остановились так резко, видимо, Оливер тоже почувствовал жжение в сердце и желание, а это не входило в его планы.       — Скажи что-нибудь.       Что я должен был ему сказать? «У тебя есть жена, и всё это неправильно»?, «Мы не должны»?, «Я чувствую себя гадко, но не хочу прекращать»?       Казалось, он услышал мой внутренний диалог — или я и впрямь сказал всё вслух?       Оливер напрягся и почти перестал дышать. Я не видел его лица, но мог воспроизвести его юную версию, вообразить, как оно принимает сосредоточенный, задумчивый, но не лишённый лукавства вид.       Мы стояли в парадной дома, их дома, в их парадной. Эта мысль так горчила на языке. Но я мстительно думал: пускай. Теперь, когда Оливер будет спускаться каждый день на работу, вниз, по этим ступеням, его путь будут обязательно преграждать воспоминания обо мне — о нас — в эту самую секунду. О блестящих в темноте глазах, о моих губах и ладонях, робко, почти забыто, но по-родному касающихся его.       Подросток во мне не переставал жить, и я, наконец, сказал:       — Я думал о тебе всё это время.       Это было правдой. Такой острой, что не завернуть ни в какую бумагу или обёртку. Он знал всё и без слов, но я должен был это сказать.       Сказать и умолчать об остальном: о том, с какой сильной тоской думал о прошлом, и с каким воодушевлением по ночам рисовал себе картины несбыточного будущего. Будущего с ним. Я буквально простроил в своей голове каждый день и каждую минуту, каждую реплику и взгляд. Это были воздушные замки, рассеивающиеся с рассветом. Я страдал, страдал так сильно, что, порой казалось, проще вырезать сердце из груди вместе с душой — так царапались чувства изнутри.       Я не хотел говорить ему, что скучал настолько.       У меня, всё же, была гордость.       Вопреки этому я согласился подняться к нему.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.