ID работы: 11582217

Еврейчик

Oxxxymiron, Слава КПСС (кроссовер)
Слэш
PG-13
Завершён
98
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
98 Нравится 29 Отзывы 13 В сборник Скачать

***

Настройки текста
      Разбитый асфальт сплошь покрыт трещинами и россыпью кусочков соли. Полосами они лежат и на черной, набухшей от стаявшего снега земле по обеим сторонам тротуара. Самые сильные наносы очерчивают вымытые ложбинки — тут еще вчера текли первые грязные ручейки.       На пока не застроенном очередным детским городком пустыре меж домов громоздится альпийская горка — обломки кирпичей складываются в кружок — облюбованное народом кострище. К Славиному др здесь соберутся те, кому лень идти до пляжа или леса, чтобы пожарить пахучий шашлык.       Под ногами, короче, общий признак всех забытых богом углов — сера и соль, пожарище — вся земля; не засевается и не произращает, и не выходит на ней никакой травы, как… Нет, трава вырастет, дай только время. Одуванчики вот-вот уже попрут, точнее, сперва мать-и-мачеха.       Соль попадает в протекторы подошв осенне-весенних ботинок. Все это притащится вместе со Славой домой, вывалится на коврике в прихожей, чтобы мама с претензией сказала: «Опять ноги не обстучал». Неправда, Слава всегда долбит берцами у лифта так, что соседи, наверное, думают, он специально им нервы портит, громыхая после полуночи.       Погода ровненькая. Тепло — где-то между нулем и тремя — можно ходить без шапки и шарфа. Дашка говорит, его нужно носить, чтоб было не видно, как за зиму засалился воротник куртки. Но не такой он и замызганный, чего уж. Просто Даша — чистоплюйка. Слава шарф не носит и ждет, когда температура подрастет еще градуса хотя бы на три, и можно будет достать с балкона нормальную кожанку, сменить ущербную стеганную синтепонку.       По захламленной захолустной улице, где вся геометрия кривая и какая-то пьяная, прыгает большой белый шар с белесым хвостом: Слава разок глянул прямо на солнце — теперь он с минуту будет закрывать полобзора. На серую Недотыкомку шар не походит, от него не отделаться — торчит зияющей дырой на всем, куда ни глянь.       — Пять лимонов — сто рублей. Пять лимонов — сто рублей, Славик.       Слава удивленно оборачивается. На асфальте стоит пластиковый поддон с лимонами, а на рыбацком стульчике сидит… белое солнечное пятно закрывает пол-лица. Какой-то мужик с глубокими впадинами морщин, под солнцем они совсем черные. Да вроде бы и не знакомый, раньше его здесь не было.       — Здрасьте, — говорит Слава и тянет руку. Раз знает имя, думает он, значит батин какой-нибудь кореш. — А кому нужно пять лимонов? Это много. Вы лучше говорите, типа один лимон — двадцать, два лимона — тридцать. Пусть защищают иммунитет. По весне ж все с соплями.       Мужик, скорее даже дедок, на это щербато и хитро улыбается. Потом достает из жиденького, явно повылезшего, пуховика пачку «Филипп Морис» и начинает… Бля. Слава не то чтобы спешит, суббота — с работы свалил в три, но и слушать историю этого финансиста не хочется. Начинает он еще за здравие, а заканчивает году эдак в семьдесят втором, скоро дойдет и до поры, когда ни песка, ни моря, ни земли, ни небосвода, а одна только бездна. Хрен распрощаешься. Слава неловко обрывает, мол, да-вы-да-я и говорит, что ему к мамке надо.       Он почти дома, топает в прогале ларьков у торца. «Чизурма Шаурма Бртуч Данар», «Яйца Мясо птицы», тут же и тентовая палатка с овощами, а напротив — спиной к нему — «Роспечать» и «Хлебобулочные изделия Колос-хлеб-торг». Он не видит вывески, но давно уже выучил. Затем огибает «Аптеку наших цен» — она на первом этаже, и хозяева облицевали часть стены зелеными пластиковыми панелями, с голубенькой облезлостью дома — не очень. Сворачивает к падикам: в подтаявшей на солнце грязи двора утопают покрышки-клумбы, цветы теть Зина, конечно, еще не высадила; за низким заборчиком по колено — детская площадка — там тоже врытые в землю шины. Иногда по пьяни Слава по ним пробегает — немало, штук тридцать в ряд, попробуй сдюжь. Есть и покруче — гигантское колесо от ЗИЛа чуть не в Славин рост, за ним поменьше — непонятно, от чего, — а за ним легковушечное. Стоят арочками.       В падик заходить не хочется. Дома, конечно, комп, а с ним «Танки», но выходной — Дашка, мамка и отец — дурдом не на выезде, а на месте. Одному тупить на лавке, пусть даже с пивчиком, тоже не в жилу, поэтому Слава садится на детские качели и пытается вызвонить Кислого. Под сидушкой в любую погоду лужа (а если это и привирание, то только слегка), поэтому приходится растопыривать ноги по сторонам, да и от малейшего случайного движения — скрип на весь двор. Качаться на качелях нельзя.       Кислый — вообще-то Кислóв, но фамилия и рожа кликухе его подходят — отвечает, почти не мнется, соглашается. Он подгребает в куртке нараспашку: солнце из окна, видно, бритую бошку пригрело, но потом застегивается под горло.       — Настька как? — первым делом узнает Слава и тянет руку.       Последний год у Кислого это можно спрашивать вместо дежурного «Как жизнь?». А Настька вроде и ничего.       — А шишка не сошла? — Кислый беспардонно сдвигает челку со Славиного лба, смотрит и давит лыбу со сколотым передним. — Единорог ты, бля, сказочный, — продолжает он ласково. Он так уже шутил, повторяется.       Да и Слава — герой другой сказки. Как Винни Пух, пересчитал ступеньки головой, «другого способа сходить с лестницы он пока не знает». Им обоим (Славе и Пуху), правда, кажется, что есть лазейка — какой-то другой способ, но бумканье в голове не дает хорошенько осмыслить. Бум-бум-бум — и крылечко универмага закружилось где-то над головой, рука промазала по перилам, за небо тоже не удалось ухватиться, а голова — бум-бум-бум — да все по классике, и фонарь куда-то к черту убежал, и стена все время лезла на живот. В неясных воспоминаниях Славы примерно так.       — Да прошла уже почти, — говорит он, чтоб Кислый просто отвязался.       Они топают на привычный пяточок, где поторчать вечерком, — столик с лавками, затянутый клеенкой, под старым деревом, с которого слетают коричневые самолетики. Но это не клен, а другое какое-то. Местецо вообще-то в двух шагах, но сначала нужно за пивчиком в «Ратимир» или «Винлаб». В первом есть бабское «Гараж» (Кислому, дураку, нравится), а во втором — «Хайнекен» или подешевле — «Козел». Ну и там палатка еще с разливным — ссанина, зато лучше «Гаража» и всего сорок рублей за стакан. Слава пока не решил, в каком он сегодня настроении: три стакана за сто двадцать или два «Хайнекена» за двести.       Уже на подходе к «Винлабу» он задевает взглядом клеенчатую перекошенную растяжку «Цветочный салон» на выкрашенной коричневым оцинковке — со дня на день Восьмое марта. Бля. «Роза 79 рублей», — обещает вывеска. Судя по выцветшему виду, ей года три. Сейчас, наверное, дороже. А если не жухлые и могильные, то вообще сдерут по сотне. Это если мамке семь и Дашке пять, то уже больше косаря влетает, — обдиралово. Слава замечает это Кислому, но тот отмахивается: у него Настюха глубоко беременная, денег на цветы нет, ляльке очень много придется покупать. У них, на «скорой», зп двадцать пять тысяч, работает он два дня — день, два дня — ночь, по двенадцать часов. Оставшиеся три дня — выходные, но Кислый занимает халтурками — в основном курьерствует.       Слава точно не знает, но думает, в месяц Кирюха до его сисадминских тридцати пяти примерно и добирает. Только вот Слава свои сам тратит: на хавчик, пивчик и шишки хватает. А у Кислого вон Настька и скоро еще девчуха мелкая будет, однушка съемная. Да пиздец.       Слава тоже хочет съехать. Морально готовится лет с пятнадцати: к сегодняшнему дню может назвать себя магистром искусства уйти в сторонку и стать посторонним. Но Кислому какая-то родственница сдает хату за пятнаху за вычетом коммуналки, а Славе по чесноку придется платить. А это не меньше восемнадцати плюс свет-вода-газ, он проверял. Что там от зп останется, тысяч пятнадцать? Заебатенко, ну. Дошик за полтос трижды в день жрать и помереть счастливым.       Раньше они с Кислым учились в одной школе и ни о чем таком не думали. Рвали на причалы после уроков, всей компанией — сами, плюс, Крен, Валек, Саня. А там уже были ребята постарше: тусить с ними было круто, даже квасить по-тихой, когда угощали. Сейчас-то вот собираются, как брюзжащие старики, и считают копейки. Кислый готовится стать отцом, Крен поженился на своей работе — не виделись лет сто, — Валек недавно развелся, работает в автосервисе, Санек и вовсе переехал в Москву. У него теперь, бля, Инстаграм с фотками. У Славы вообще-то тоже есть, но с пустым профилем, он только за жизнью девчонок там немножко подглядывает, а сам не светится. А на причалах теперь нынешние малолетки — там теперь тухло.       Между тем Кислый рассказывает, что дядь Женина дочка выходит за армянина, говорят, «по залету».       — Да ладно, серьезно? — Слава с Кристинкой немножко дружил, удивляется искренне. У ровесников дети собираются в первый класс, а он все брови вскидывает, если кто-то из знакомых женится. Да и то, что у Кислого скоро родится дочка, пока не осмыслил: Настька ведь ходит беременная, не он.       У самого Славы и вовсе «все по-старому». Дашка только, кажется, нового ухажера нашла — в ванной торчит по часу, то ли бреется, то ли фоткается. А еще душится перед выходом и лачится, хоть противогаз надевай. Слава вяленько пересказывает, а сам пытается вспомнить жениха Кристины. Виделись же не чьей-то днюхе. Придурковатый малый, кажется. Или нет.       Они сидят на клеенчатой лавке во дворе, кажется, до настоящего окоченения пальцев. Под ночь грязь и сырость немного подмерзают, и ботинки перекатывают заиндевевшие комки. Перед Славой стоят два пустых стакана из-под разливного. Ничего интересного нет, зато никто не клюет мозг — не то что дома. Ему уже совсем холодно и скучно, когда Кислый доходит до своих уморительных историй со «скорой». Слава слушает вполуха, почти в тему кивает, если понимает прикол. Кислый на работе не Кислый, а Кирилл Кислов. И ему еще поручают кого-то там спасать и выручать, Слава всегда шутит, что и кошку бы на денек такому не доверил.       Вдруг знакомое имя цепляет ухо.       — Погодь, че там Еврейчик? — в это время Слава в очередной раз пытается сесть поудобнее на спинке лавочки, но жопу отдавило, что сил нет, — встает на ноги.       У Еврейчика, оказывается, умерла тетка. И Кислый находит до пизды потешным, как тот позвонил ему утречком среды на личный — не в скорую — со словами: «Теть Шура, кажется, того». Уморительно, но только Кислому.       — Правда умерла?       — Да правда, конечно.       Тут Кислому можно верить. Как этот олух отучился, конечно, вопрос и загадка, но жмурика он точно отличит, если сам трезвый.       Славе не то чтобы жалко теть Шуру, и даже вроде сочувствием к Еврейчику не прошивает, просто он все это на себя примеряет — становится муторно. Еврейчик у тетки жил. Это же надо — с утра с мертвой в хате проснуться, а потом еще и похороны организовывать. Заебешься и упрешься.       Слава был разок на похоронах. Не хотел ехать, но у мамы не забалуешь — можно подумать, той почти чужой ему бабке было не все равно, явится он или нет. Мероприятие вышло средненькое, пристойно вела себя только покойница. Остальные напились, галдели и заедали каждое «землю пухом» так, будто и у самих последний в жизни ужин.       Мертвую бабку пришлось целовать в бумажку на лбу. Славе тогда было, наверное, лет четырнадцать. Как он думает сейчас, можно было и не целовать. Но спросить он постеснялся. А потом, когда через годик поцеловал в губы живую и курносую Соню, посчитал ее для себя первой, про бабку и не вспомнил — без обид.       — Хата у него теперь своя, получается, — с завистью комментирует Слава.       Нет, мамку, батю и Дашку было бы жалко потерять, но когда какая-нибудь теть Шура-сто-лет-в-обед приказала долго жить, оставив квартирку… удобно, в общем. И от зп тогда оставалась бы не пятнашка, а все тридцать пять.       — Да. Ну и вообще, она последний год плохая уже была. Еврейчик говорит, заманался.       Он тоже, замечает Слава, особо по теть Шуре не плачет.       Еврейчика Слава давно не видел — года три. Но частенько о нем слышал — ходили по дворам еврейские анекдоты, мол, жиденько проставился после первой зп и все такое. Слава вот вообще не проставлялся, но про него не слагали городских легенд — не еврей же. Не то чтобы кто-то антисемитствовует, кликуха такая и к нееврею может пристать — смотря как себя вести. Вот к Еврейчику и прилипла, потому что он хитрожопый, всегда сам себе на уме.       Про таких говорят, что без мыла пролезут, куда их носу угодно. Вроде он башковитый — Слава не проверял — но за три года от менеджера какого-то в отделе кадров Еврейчик дослужился до руководителем отдела кадров в своем этом «Дальневосточном-что-то-там-строе». А это лихо, тыщ семьдесят, если не больше. Хотя говорят, он еще в школе мог всех перессорить, а сам — в сторонке. Слава с ним не учился, но слышал.       Кислый выдает по секрету, что Еврейчик задумал свалить в Москву или хоть сначала в Питер, а теть Шурину квартиру сдавать. Гладко у него все идет. Кирюха, конечно, ждет, что по знакомству он им с Настькой хату по дешевке в аренду отдаст (двушка жидовская лучше однушки) — но это ж Еврейчик, тут только держи карман шире. Теперь, правда, и Слава думает, что если Кислые переедут, он за ними однушку за пятнашку подберет. Было б удобно.       Да это их всех и объединяет. Надежда съебать из дома, потом из города, а у самых смелых фантазеров — и из страны. Слава вот за бугром ни разу не был, с армейкой в этом смысле дела вышли пропащие. Да если б и не были, где деньги взять?       Дома под ночь мамка язвительно бормочет:       — Опять пил.       — Да пиво только, ну че ты.       — Кому ты рассказываешь, крепким несет.       Для мамки от него всегда несет крепким. Видимо, Славин организм, как самогонный аппарат, что-то как-то перегоняет, что хоть сок пей, будет доноситься денатуратом.       Она вообще недовольная, как часто бывает на выходных, потому что отец пьет. Слава только успевает отлить и сполоснуть руки, как она торчит у двери в ванную и говорит:       — На, отдай ему.       Погладила вещи на работу, зачем-то на день заранее. Дверь на кухню закрыта — так всегда, если они ссорятся. Кухня и комната как бы становятся разными квартирами.       Слава закатывает глаза, недовольный непонятно чем. Вроде и мамку жалко, но и вписываться не хочется. За столько лет к проблемам внутри дома он научился относиться с меньшим участием, чем к проблемам Кислого или Сереги с работы. Вот разобрались бы как-нибудь просто без него — и все.       «Водил меня Серега на выставку Ван Гога», — тихонько доносится телик из комнаты. Отец под хмельком, но в целом еще нормальный. Слава ест с ним жаренные пельмени и немножко слушает жалобы на мамку и начальство.       — Смотри, чтоб не турнули, — предостерегает он.       Это вообще-то главное. Если отца опять попрут, на мамкины они не проживут, так уже пробовали — это пиздец. Поэтому будут тягать Славкины, а ему не хочется.       Отец расписывает, как его ценят на работе. Да хрен, конечно, знает, насколько дружба с мужиками в таких делах важна, думает Слава. У Кислого батя вообще у брата двоюродного работал, а за запой выгнали. Он и это докладывает, подзуживает.       «На лабутенах, ах, и в восхитительных штанах», — незнакомым голосом с нешнуровским текстом гремит из комнаты. Снова шоу перепевок какое-нибудь. Слава ведь дверь не закрыл, а мамка демонстративно врубает погромче, чтобы их не слышать.       — Мам, орет же! — вот и Дашка не выдержала, кричит откуда-то еще из большего далека — из Славиной, наверное.       Долго сидеть скучно. Слава моет тарелки и идет к себе.       — Сыбись, — просит он, щекоча за пятку сестру. Она валяется поперек разложенного дивана и с кем-то чатится.       У Славы своя комната — это огромная привилегия в двушке. Отец ночует на кухне, а мамка с Дашкой в гостиной. Раньше Славина комната была их с сестрой общей, но в его пятнадцать стала его собственной.       Еще Дашка почти два года жила у теперь уже бывшего парня. Без нее стало вполне привычно, когда зареванная, с двумя сумками и какими-то пакетами она стыдливо явилась на пороге. «Хоть не принесла в подоле», — вроде как одобрительно буркнул отец. А Славе почему-то захотелось и ему дать разок по роже, не только бывшему Дашкиному хахалю.       Она медлит, не уходит. И пока грузятся «Танки», Слава проверяет VK. Ватнические мемы, левацкие мемы, реклама сушильни, Тоха пишет «Глянь» над прикрепленным видосом — на стоп-кадре порнуха, через пару секунд, наверное, скримак, Слава, даже не кликнув на просмотр, кидает смеющийся эмодзи… вдруг замечает листок с рисунком, забытый на столе.       — Даш, упездывай, — уже более требовательно произносит он. Почему-то злит, что она могла увидеть. Там просто чел со скинами из игры, ничего такого, но почему-то стыдно.       Сестра, фыркнув, выходит, смотря в экран. Дверь она не закрывает, поэтому Слава слышит мамкино «Чего улыбаешься? С кем ты там?», Дашкино «Да ни с кем» и ответное «Прям и спросить ничего нельзя». Славе тоже немного интересно. Но у него есть более хитрые способы, мамке недоступные, — сторис Дашки в Инсте. Там она еще ничего не пропалила, но точно рано или поздно пропалит.       С потолка горит только одна лампочка. Экран подлагивает, игруха играется. Уже и чайку бы заварить, но отец опять в разговоры потащит, лучше подождать, пока он захрапит. На телефон приходит пуш от Кислого: «А ты завтра выходной?», Слава прикидывает, что ему нужно, потому что если пивка попить — ладушки, а если помочь чем — он такой же не выходной и не парадный, как его говенный синий пиджак с выпускного. Кислый, кажется, разгадал причину молчания, и следом приходит: «Еврейчик просит помочь диван и всякие вещи теткины выбросить» и «Втроем диван легче будет».       Слава усмехается, потом смахивает кнопку, чтобы отправить голосовое:       — Он ж, бля, вроде кадровик в строительной компании, попросил бы за пару медяков пацанов… — но до запланированной части с «Ой, жи-и-ид» он не доходит, в комнату заглядывает мама с нелепым возгласом:       — Ты с кем разговариваешь? Ты со мной?       Сам с собой, очевидно. Слава некает и отправляет в открытый диалог, что за пивас согласен.       — У тебя будильник уже тыщу раз звонил, — орет Дашка за дверью. Бля. Не судьба, видно, с утра пожрать нормально.       Слава прыгает в джинсы и в попытках проморгаться вылетает на балкон. Носком задевает банки, они наполнено стукаются, блестят золотыми крышками. Слава перекидывает пакеты в угол, рыщет под недовольное мамкино:       — Ну что ты мне тут все раскидываешь?       — А че у тебя тут такой бардак?       И огурцы в строю, и вещи, и летняя резина, и даже, бля, зеленый Славкин снегокат, на котором он за последние двадцать лет ни разу не прокатился.       — У меня? А вы где-то не здесь живете? Не нравится — разложи.       Ну прям-таки королёвское «Не согласен — критикуй, критикуешь — предлагай, предлагаешь — делай, делаешь — отвечай». Вот только перед мамкой отвечать всегда невыигрышно. Раз не по-ее, то всегда неудобно и черт-те как.       Кожанка промерзлая и пахнет кислым железом клепок — родная и многое повидавшая. Не то чтоб за день стало теплее на три градуса, просто с Еврейчиком они слишком давно не виделись, и Славе не хочется являться в бомжатской синтепонке. А в берцах и кожанке — очень вроде модно, как в кино. Умывшись и кое-как накрутив бандану на лоб, он быстро шнуруется.       Мамка снует по прихожей с кухонным полотенцем на плече и глумится:       — Ты куда так вырядился, там холодно. На свидание, что ли?       — Ага, с Еврейчиком, — Слава выгребает проездной и ключи из зимней куртки, пихает в карманы. Мамка цокает и назидательно бурчит:       — По губам дам… Федоровы они. И у него Александра Игорьна умерла, в пятницу похороны были, слышал? Посочувствуй там.       Слава вяленько кивает и вылетает за дверь.       «Бежит», как написал Кислому, через всю Пионерскую, а на деле — идет быстрым шагом, и хоть бы какая маршрутка тормознула на его вскинутую руку — хуй на, не положено. Потом у замершего в зачатке новостроя с пустыми черными окнами он сворачивает на Блюхера — маршал Советского союза, а смехуйнуть все равно хочется, — и, наконец, к нему постепенно подступает смутно знакомая зеленая девятиэтажка с подъездом, уклеенным номерами без подписи, кто будет на проводе, — ну понятно.       Хорошо, в целом, что мамка про сочувствие сказала. При встрече с Еврейчиком Слава выдает:       — Мамка просила передать соболезнования, — потому что отметиться как-то надо, а просто «Соболезную» вроде как тупейше звучит, прям не лезет из горла.       — Ну передай, что ты передал, — Еврейчик улыбается. То ли подтрунивает, то ли тоже не знает, что ответить. Не «спасибо» же.       Федоров очень изменился с их последней встречи, на улице бы Слава его вряд ли узнал. Раньше это был кудрявый поц — про пейсы еще шутили — худощавый такой, долговязый, но невысокий. А сейчас — короткостриженый и коренастый, с некрасивым, но каким-то, оформившемся что ли, лицом, без детской пухлости. Хотя Славе ли пиздеть, у него самого щеки раньше были, будто он за ними булку приберег на голодный день.       В присутствии Еврейчика Кислый зовет его Мироном. Может, кличка и правда не из тех, что говорят в лицо. Странноватое имя, как будто нездешнее, вот Федор Миронов — еще норм, но Мирон Федоров — ни тпру, ни ну. Еврейчик — зычнее и подходит лучше.       Они немного мнутся у падика, курят и бросаются: «А ты где?» — «А там как?» — «А Лизку видел?» — «А че там Крен?» и всем таким. Слава соображает, прикидывает и понимает, что не виделись они дольше — лет пять. Уже два года он работает, а с Еврейчиком пересекались, кажется, курсе на втором, у Славы тогда еще была Аленка. Как же быстро пролетело время. Кажется же, что и Аленка была вчера, и даже школа.       Еврейчик кичливый и немного вредный, своим в доску такого не назовешь. Славе, в принципе, похуй, но чсвшные его по жизни подбешивают. Вот вроде жид и не делает ничего, за что можно сломать лицо, просто ведет себя как-то… как будто лучше других себя считает. Такие обычно переобуваются чаще, чем раз в сезон. И дай им волю, окажется, ты дурак, а они… а он — гений из глубинки, Ломоносов, не иначе. Что-то подобное, наверное, про себя возомнил. Так, по крайней мере, кажется Славе.       Диван оказывается тяжелючим — больше сотни в нем точно. И каркас железный, и вся обивка будто отсыревшая, увесистая. Они кое-как спускают его с четвертого этажа, задевая мусоропровод на каждом пролете. Мирон и Кислый держат снизу, а Слава сверху — ему вроде попроще, не спиной идет, но щеки уже сами по себе раздуваются каждые две ступеньки. «Пиздец!» — «Ебаная бандура, блять!» — «Надо было из окна скинуть!» — «Сука нахуй», — приличных слов для описания процесса за все четыре этажа у них так и не находится.       Черные мусорные мешки, видимо с вещами, Еврейчик уносит сам, Слава с Кислым остаются в квартире и обратно навешивают на петли дверь в теть Шурину спальню. Ее пришлось снять, потому что диван не проходил в проем. Под ним на полу — большое пятно неистоптанного древнего паркета, кругом он весь пашаркан ногами, а там — как новый. Створки советского глухого гардероба раскрыты настежь. И как-то совсем пустопорожне и уныло: ничего от теть Шуры больше не осталось, только след дивана на полу и уплывающий в открытую форточку старческий запах от уже вынесенных вещей. Человек ведь вообще дело временное — пройдет ветер, и место его уже не узнает его.       Пятно на полу мозолит Славе глаза, как солнечный белый сгусток. Он, поморщившись, возвращается в комнату Еврейчика и инспектирует. Ноут «Lenovo» — где-то четыре гига оперативки — в игрушки, значит, не мастер рубиться. На рабочем месте стоят штук десять папок для файликов, из плотного картона и сантиметров десять в ширину — наверное, рабочие. Стол подпирает белый стеллаж под потолок, весь заставленный книгами. Есть тут и костяк советских изданий, обложки многотомников которых одинаковые в каждом доме, но в остальном — библиотека пестрит разношерстностью. Вот прям всё прочитал, интересно? Славе не верится.       Он берет книжечку в серой обложке, из которой торчат цветные язычки закладок — на них острым почерком начерканы конспективные пометы. А на корешке название — «Экзистенциализм — это гуманизм». Хрень какая.       Выбирая себя, ч-к выбирает и других людей, выбирает ч-ка вообще, потому что выбирает образ, каким ч-к должен быть. «Выбрать себя так или иначе означ. одновременно утверждать ценность того, что мы выбираем». Ч. всегда выбирает благо для себя, но оно не всегда явл. благом и для др. Ч-к «осужден быть свободным», потому что без Б. люди не имеют перед собой никаких моральных ценностей и предписаний.       Однажды брошенный в мир, ч-к вынужден отвечать за все, что делает, — это и есть заброш. Впереди у ч-ка всегда неизвест. будущ. Ч-к не имеет врожденных качеств и опред. себя действ.: он может стать из труса героем (и наоб). Действие — единств., что помогает ч-ку жить. Ценность жизни опред. вложенным в нее ч-ком смыслом и его поступками.       Истор. ситуации меняются. Не измен. необходимость быть в мире, быть в нем среди др. и быть в нем смертным.       Слава знает про экзистенциализм только как про «экзистенциальный кризис» из мемов, его он воспринимает наподобие депрессняка. Это не очень похоже на то, что написано у Еврейчика. Он подзывает Кислого взмахами руки и всучивает ему книжку с «Приколись, че», а сам наугад берет стоящую рядом.       Фундамент. вопр. филос. здесь — стоит ли жизнь того, чтобы ее прожить. К. рассматривает самоубийство в ключе мышления индивида, а не соц. феномена. Самоуб. — признание, что жить не стоит, «призн. ничтожности этой привычки, осознание отсутств. какой бы то ни было причины для продолж. жизни, понимание бессмысл. повседн. суеты, бесполезн. страдания». Чувство абсурдности и есть разлад между ч-ком и жизнью.       Скука — провокатор, но приносит благо. Она — следств. машинальной жизни, «но она же приводит в движ. сознание. Скука пробуждает и провоцир. дальнейшее: либо бессознательное возвращение в привыч. колею, либо окончат. пробуждение. А за ним рано или п. идут следствия: либо самоуб., либо восстановление хода жизни».       У людей нет опыта смерти, поэтому на нее они тоже смотрят со стороны. «В мертв. свете рока становится очевидной бесполезность любых усилий.»       Правда что ли, все прочитал, еще и выписал? Дальше этой заметки Слава уйти не успевает. Хлопает входная дверь, и в комнате появляется Мирон.       — Ебать вы приколисты. Это… — он смеется. Слава оглядывается — у Кислого рожа совсем скисла, а это он еще про самоубийство не читал. Вот и Еврейчик к нему придолбался, издевается: — Че, дать Сартра погонять? — спрашивает он. — Маргиналии понравились? — говорит он уже Славе. У него страница открыта с огромным розовым стикером.       Маргиналии? Если Еврейчик хочет их маргиналами назвать, то предложение построено как-то неправильно, Слава силится выкупить, но не выкупает, стоит и глазами хлопает. Непонятно даже, оскорбили его сейчас или нет.       Кислый отмахивается, ставит книжку на полку, а Славе почему-то и правда хочется взять погонять. Вот всегда таким был — тайным повторюхой. Даже не книжка интересна, а чужие выписки — по дороге на кухню он быстренько гуглит, что это и есть маргиналии. Но книжку просить не хочет, хрен с ней, перебьется.       У Еврейчика находятся и пиво, и закусон, чтоб проставиться. И сам он потихоньку нахлебывается, постепенно прет в рассуждения. Кислый-то, видно, привык, а Слава — в первый раз, как в меме с удавкой. Жидок смеется и измывается над всеми — над Путиным, системой, городом, над богатыми и нищими, ватниками и леваками, — над всеми, кроме себя. Вот ни одного смехуечка в свою сторону за весь вечер не пропускает. И лицо такое, когда распинается, — как с предвыборного плаката глядит.       Какой же, нахуй, потешный.       И вроде он очень хочет смотреться человеком с нормальными целями: зп у него хорошая, раз шесть вставил про переезд из «дыры», словами умными отбрехивается на любой предъявный движ. Но вечер заканчивает вместе со всеми — под водку и теть Шурину засолку, «земля ей пухом». Выясняется к тому же, что выписки в книгах остались еще со времен сессий. Так ведет ли его личный выбор ко благу всего человечества, иронично прикидывает в голове Слава.       К теть Шуре они еще возвращаются — она была хорошая женщина, учила мамку Славы литературе и русскому в школе. В той старой, на Советской, 1. А в Славино время она уже не работала — была на пенсии. Еврейчик рассказывает, что, благодаря ей, выучил «Медного всадника» целиком.       Кислый и Слава не верят, берут на понт. И Еврейчик начинает — красиво так, с выражением. Но не с тем, за какое девчонок в школе хвалили, не с училкиными предыханиями и предоргазменными закатываниями глаз, а с дельным. И поплывшему от пива и водки Славе кажется, сам Пушкин бы так читал. Только без странной иностранщины в голосе. У Еврейчика есть что-то наподобие легкого акцента, неясное.       Останавливают его минут через шесть, спор он выиграл — не до конца же слушать. Еврейчик вроде радуется, но глаза блестят. Слава думает, что душонка в жидке все-таки какая-никакая теплится, жаль ему теть Шуру.       Они сидят до поздней ночи. А потом у падика Слава чуть не клюет носом в железную трубу — подпорку козырька. Аккуратно открывает дверь, когда слышит страшный грохот. Мамка опять повесила на ручку с той стороны ведерко из-под мазика с вилками внутри. Пиздец, да когда ж это кончится — ему уже двадцать три.       — Поросенок, — очень лаконично и в той же степени обиженно отзывается она, пока Слава, виновато понурив голову, расшнуровывается. — Проспишь — уволят, — она давит на то же, что и Слава перед отцом. Лишь бы никто никому не присел на шею.       — Мы теть Шуру поминали, — Слава проволакивается по стенке плечом, пробираясь к ванной, и пытается давить на жалость. Мамка садится на корточки и собирает вилки с пола — ей бы в сценаристы для нового ремейка «Один дома», ну.       Сил нормально помыться нет, это он оставит на утро. Под грозным взглядом мамы в халате, под бурчание, где чаще всего встречаются «нервы», «отец» и «не отговаривайся», Слава уходит к себе. Перед тем, как уснуть, по общим знакомым он ищет Еврейчика в Инстаграме. Всего дважды уронив телефон на лицо, находит, пролистывает профиль как-то в спешке, будто прикидывая, нет ли чего-то настолько интересного, что стоит увидеть прямо сейчас, не на утро. Да вроде нет, только какие-то левацкие заметки, и подписчиков многовато. А на утро ему совсем не до этого.       Глаза едва открываются, сколько не три и не жмурься. В забитой маршрутке на Пионерской душно, но в преддверии рабочего дня здесь от многих — особенно от женщин — пахнет духами и стиральным порошком. К вечеру от всех одинаково несет потом.       Слава стоит, держась за противно нагревшийся поручень, пристраивает голову себе на плечо, пытается хоть маленько додремать. За окном проносятся машины и рекламные баннеры.       — Молодой человек, вы не видите, я с ребенком?!       Слава в испуге дергается и потом только понимает, что это не ему. К стоячим-то не приебываются.       Здоровенный парень, сидевший под ним, уступает место, тетка пропихивает туда дочку, и встает чуть не на Славу. И до этого было тесно, теперь он вообще заперт между двумя их телами. Ладно еще тетка — она низкая, в плечо дышит, а парень ведь прямо у самого лица.       — А тебя родители, наверное, не учили уступать, да? — в одно ухо цедит ядом тетка.       — Отвали, овца, — крупный парень тоже не промах, он бурчит в другое Славино ухо.       Маршрутка начинает распухать от цоканья и злых взглядов. В правом ухе ищут участия:       — Овца, вы слышали? Это он меня овцой назвал.       А Слава смотрит на макушку девочки в розовой ветровке, которой досталось сиденье. Она нервно ерзает, сложив руки на рюкзаке, смотрит не на мать, а в запотевшее окно. И ее почему-то жаль.       Повод мелочный, время раннее, но всем почему-то не похуй, все помаленьку подпездывают. Парень с демонстративной улыбкой смотрит в потолок и начинает улыбаться только сильнее от «А че ты улыбаешься? Он еще и улыбается!»       И Славину роль буфера никто, конечно, не оценивает. Когда он пытается пробраться к выходу, завидев свою остановку, тетка провожает его недовольным «Этот еще толкается». Он не толкается, он вообще идет чуть не руки по швам.       В голове всплывает фундамент. вопр. филос. по К. Стóит или нет? Кто этот К. вообще был? Кант? Других философов на -К- Слава не помнит. Но кто б ни был, писал точно не для людей в забитой маршрутке.       На работе он решает почитать — вот с каких хуев? Канта, может? — да не, так уж совсем связь с жидком прослеживается. Давно же хотел «Москву-Петушки», но все откладывал. Осталось только запросить пиратку в тг-боте «Флибусты». И через часик в чатик с Кислым летит «плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы — по плевку. Чтобы по ней подыматься, надо быть жидовскою мордою без страха и упрека, надо быть пидорасом, выкованным из чистой стали с головы до пят» со Славиной припиской «жиды пидорасы-то увековечены». В ответ приходит только эмодзи со смехом до слез. Скучно. Слава достает из ящика стола «Три корочки» и идет на улицу — пожевать и покурить.       Хрущевский дом на улице Суворова, 13. Такой же убогий и кривоватый, как прочие здесь, с серыми линиями стыков бетонных плит на фасаде, с решетками на первых этажах и с обшитыми кто на что горазд балконами, с бельевыми веревками, надписями на стенах и пугающими черными отверстиями подвала у самой земли — туда юркают худощавые кошки. Мертворожденный, без обиняков уродливый, но только оказавшийся долговечнее, чем Славино детство или молодость мамки, чем надписи на его стенах и люди внутри его стен.       Снизу, как помнит Слава, жила соседка — может, до сих пор там живет, — бабка с совсем белыми, как облака, глазами и сыном алкоголиком. Приложившись ухом к полу, можно было услышать глухие удары.       Слава давно тут не был. И еще столько бы не был, но совсем рядом роддом, куда неделю назад положили Настьку. Сегодня они приехали забирать ее и крошечную Ксюшу. Даже представить страшно, насколько крошечную. Ксюше четыре дня.       Слава и Кислый мокнут под мелким дождиком. Вся родня уже внутри, а им не хочется заходить раньше времени: тогда волнение, кажется, подступит всерьез. У Кислого и так заранее дрожат руки, хоть он и работает на «скорой». А здесь — на углу Суворова, 13 — они будто все так же прогуливают школу, как восемь лет назад. И, как Ксюша, пока не знают ничего о рождении и смерти, о проблемах с деньгами и о фунд. вопр. фил. по К.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.