***
Жар стоял в вигваме такой, что мне бы даже на Багамах было в солнцепёк прохладнее. Дремота валила с ног, но я держалась. Чай на травах, который Санти подсунул мне в руку, был таким душистым, что чудились вокруг нас не камни, а свежий сосновый лес. Сам Санти тоже разделся до пояса, снял и штаны — под тёплыми замшевыми ноговицами оказались бриджи — и сел по-турецки. Он без спросу взял мою ступню, ледяную и замёрзшую после отсыревших сапог. Медленно разминая её и пальцы мозолистыми руками, молчал. Но странным образом молчание это казалось уютным. Потихоньку, постепенно, пальцы на ногах начали чувствовать, их закололо — так, что я поневоле захныкала. Санти уже взялся за вторую ступню, а затем так же размял мои багровые замёрзшие руки. Вместо того, чтобы выпить свой чай, плеснул кипятком себе на ладони — я вытаращилась на него — и умыл мне лицо. Хвоя, ладан, древесная стружка — этим пахнуло в ноздри, и я поневоле уткнулась носом ему в руку. Уставшее сознание подсказало: у тебя было бы гарантированное обморожение. Ты же рук не чуяла. — Как ты так сделал? — выдохнула, потому что взглянула на свои пальцы. Вместо багровых, вспухших, морозом истерзанных они стали обычными. Щёки прекратило колоть, губа больше не кровила. — Ведь были же… — Я сказал, — он улыбнулся, — с Санти точно не замерзнёшь, м? Мы посмеялись и начали пить чай из одной чашки — второй у нас не было. Я передала её в руки Санти, сделав ещё глоток, и обвела рукой вокруг. — В вигваме так жарко. — Типи, — коротко поправил он и подул на чашку, держа её кончиками пальцев. — вигвамы — это вашиэ, белые, часто говорят, однако дело в том, что не все типи — вигвамы. Понимаешь? Я кивнула. Логика у Санти была железная. Я взяла чашку у него из рук и отпила снова. — Понимаю. — Хорошо, — кивнул он и улыбнулся. Лицо и тело у него блестели. Он был весь потный. Литые мышцы гладко лоснились от жара. Дышать в типи было как в бане влажно и горячо. Лёгкие прочищались с каждым вдохом, с каждым выдохом. Я спустила с плеч попону, потому что терпеть жар было трудно, и стало как-то плевать, что осталась только в белье. Санти совсем на это не смотрел. Он смотрел мне в глаза. Рождественская ночь выдалась действительно свирепой. Всхрапывали и повизгивали лошади. Санти прямо так, как был, выходил проведать их — не единожды. Я тревожилась, глядя в широкую влажную спину вслед — не замёрзнет ли?! — но он заходил в типи и приносил с собой холодную вьюгу, снежинки и каньонную свежесть. — Сегодня Вакан, священный день, — тонко подметил Санти. — Рождество у тебя — если иначе. — И ты его празднуешь? — удивилась я. — Ты католик? Он молча покачал головой. — Баптист? Протестант? — Я к вашей вере отношения не имею, — сказал он. — Но Вакан празднует столько людей, что земля гудит от вашего счастья. Детская радость передаётся токами в почве, перестукивается в скалах. Звенит в воздухе. Вакан — большая радость для всех, а значит, и для меня тоже. Хотя бы до полуночи… Я никогда не слышала, чтобы индейцы отмечали Рождество, и спросила о том. Санти заколебался. — Для нас это день скорби, — он прищурился, сел удобнее и дальше от меня. — Много всего плохого случалось в это время. После Рождества, через четыре ночи, белые пришли в деревню лакота близ Вундед Ни. Тогда полегло восемьдесят четыре мужчины, сорок четыре женщины и восемнадцать детей. Я до сих пор слышу, как они кричат в этот день, потому что их боль не омыли кровью. Некому было омывать больше. Некому мстить. Я похолодела. В голове плыл и таял горячий воздух в типи, но по позвонкам будто пробежались ледяными пальцами. Санти погасил жестокую улыбку и посмотрел вперёд, в огонь: — За десять ночей до Рождества убили двумя выстрелами Сидящего Быка, великого сахема. Казалось бы, оборвали жизнь только одному человеку. Но сокол собирает по жилочке. После его смерти хункпапа, его племя, бежало к миннеконжу. Их лагерь разгромили белые. Там погибло три сотни, из которых двести были женщинами и детьми. В типи стало холодно, будто накидку разметало и под остовы забрела позёмка. Я поневоле съёжилась и накинула себе на плечи попону обратно, с беспокойством глядя на Санти, а тот говорил всё твёрже, всё медленнее. Взглянула на его руки — и похолодела. По венам потянулась инеистая голубая змейка. Глаза запали, веки потяжелели, а челюсти выдвинулись вперёд, словно от всего лица Санти остался только череп. — Наутро после этого дня лет двести назад тридцать восемь индейцев повесили здесь, в этих каньонах, — слова срывались с губ лаем. — С черепов собрали скальпы, с трупов сняли оружие. Оставили их на поклёв воронов и стервятников. Хорошая же им тогда была добыча… Меня уже колотила дрожь. Воздух раскалился так, что руки онемели. Очаг почти погас, мерцая бледными искрами в глубине сухих веток. По нему поползла ледяная корка, а Санти неожиданно осунулся. Глаза мои слезились от холода, но я точно видела, что он весь окоченел и застыл неподвижной статуей. Только зрачки голодно и зло горели, вбирая в себя последние вспышки затухающей крепи. — Санти, — прохрипела я жалко, сморгнула слёзы и увидела, что тень, упавшая с потолка типи на него, сокрыла полностью чудовищный образ под собой. Из тени этой донёсся жалобный глухой стон, а затем ему снаружи, из вьюги, откликнулись свистом. — Для вас Вакан умыт кровью. Потому не праздновать — бесчестно? Его позвонки хрустнули. Жилы натянулись. Обледеневший и неживой, он повернул ко мне мёртвую голову и медленно кивнул. Одна с мертвецом — здесь. В холодной типи. Я осторожно отогнула накидку и увидела, что белой кобылы нигде нет — только лошадиные череп и кости, разметавшиеся по снегу. Санти недовольно заворчал и заскрипел, раскачиваясь из стороны в сторону и угрожающе глядя на меня. Чёрные волосы упали на лицо, изуродованное смертью, искажённое ядовитой злостью. Холод пробрал по рёбрам, разгулялся по голому телу. Изо рта вырвался пар, и под мёрзлым пологом я сняла попону с себя и на коленях потихоньку придвинулась к жути, притаившейся в углу типи. Нужно помнить, что это тот Санти, что не дал мне сорваться с обрыва. Ночь становилась всё злее и холоднее, она не хотела уступать мне доброго Санти, оставляла только злую мёртвую копию того неупокоенного, которого оставили тлеть в петле так давно. Где-то вдали я услышала людские крики и снова — одинокий гулкий свист. — Есть у индейцев обычай такой, — губы уже едва шевелились. — Когда выбираешь того, кто тебе мил и приятен, накрываешь его своим одеялом. У тебя делали так? Скрип не прекратился, напротив, стал сильнее. Ноздрей коснулся запах тлена. Я вытянула дрожащую руку и коснулась груди — ледяной, совсем не дышащей. Второй рукой крепко сжимая попону, торопливо, будь что будет, запахнула Санти и себя тканью, обняв его под мышкой. Щекой прижавшись к выступающей костяной ключице, ощутила укол в груди — игла была тонкая и ледяная — и окунулась в самое сердце тьмы. Ветер снаружи зло выл и царапал типи, но я почувствовала — не сразу, а когда уже окоченела сама, так, что попона выпадала из кулака — что Санти дёрнулся и смолк. Полночь отступала. Он подхватил ткань сам и укрыл уже нас обоих. Взглянул на очаг — и тот разгорелся, словно и не гас. Опустив подбородок мне на макушку, Санти тихо попросил: — Вакан для меня — единственная ночь, когда брожу по земле. И бродить в желании мести и смерти больше не хочу. Каждый год мне холодно так, что душе больно. Согрей меня.***
Буран кусал типи, но тому было всё равно. Очаг горел ровно и высоко, и бояться больше было нечего. Прижавшись друг к другу самой страшной ночью в году, мы полусидя устроились близ огня, оба — сонно моргая. Мокрые от пота, горячие от жара, засыпали и вздрагивали, отчаянно надеясь продержаться дольше — но, когда ночь перевалила за половину, всё же окунулись в полумрак. И в последний раз свист прозвучал далеко и печально. Он заставил меня крепче сжать в руках Санти и понадеяться, что свист оставит его в покое навеки…***
Эдмундс нашёл меня наутро, чудом не околевшей. Буран был такой силы, что ночью выдвинуться на поиски оказалось чистым самоубийством. Группа добрела до ночлега, и как только ветер утих, гиды отправились за мной. Нашли по свисту. Кто-то вёл их от каньона сюда — вниз, в каменную усыпальницу. Эдмундс долго спрашивал, как я сюда забралась, но ответить ему по правде я не могла. Нашли они и следы, но чьи — не могли сперва до меня допытаться. Закутанная в ветхую истлевшую попону, засыпанная ветками, я отчаянно искала глазами Санти, но всё не могла найти. — Повезло как покойнице! — усмехнулся Бёрдсдейл, мой второй гид. Почесал в затылке. — Спала на индейской могиле, ну и ну. Как ты вообще здесь очутилась? Местные шарахаются здешних каньонов как огня. Верят, что зимой мертвецы оживают и путают им следы, скидывают в пропасть, морозят насмерть. Рукой он провёл по камню, счистил снег. — Лежат здесь Ормонд Чёрное Перо, Лавленд Грозовой Шторм, Сантьяго Красный Урожай… Глаза остекленели и застыли. Я глубоко задумалась, спрятала имя, запомнила и укрыла, только голос Бёрдсдейла перекликался далёким-далёким эхом. Нет, мой Санти не морозил, а обогревал. Не убивал, а спасал. Ладонь коснулась исцарапанного камня. Гиды мои притихли. — До встречи в следующем году, Санти, — шепнула я гроту и улыбнулась. — Я обещаю вернуться и согреть тебя снова. Счастливого Вакана, мой друг.