Часть 1
8 января 2022 г., 04:12
Они спят до сумерек, стеклянно-мутных, как воздух в кофешопе на углу, рухнув на ту же кровать, где Тео хотел финальным аккордом поставить оглушительную точку чуть более суток назад. После нескольких абсолютно покорёженных последних дней это кажется удивительно верным — «не беспокоить» ярко-оранжевым прямоугольником под изогнутой ручкой двери в квадратную комнатку номера, зашторенные наспех окна, чтобы не смотреть, пока не смотреть на Амстердам в их рамах, сонный и снежный; тонкие гостиничные одеяла Борис ворует мастерски, стоит Тео встать покурить. Они спят до заката, постоянно ловя друг друга за локоть, когда кто-нибудь норовит скатиться в объятия ковра — Декер смутно помнит, что когда-то они отлично помещались вдвоём на полуторной, но сейчас этой привычки нет, как нет и двух пьяных мальчишек в одном доме среди песка и одиночества.
Бледно-жёлтый свет прикроватной лампы выдувает дымом в форточку, ногам холодно, но Тео курит всё равно, неуклюже путаясь в шторах.
— Недостаток никотина доконал? — Борис, зябко обернув вокруг бледных плеч одеяло, сонно выцарапывает из последней, кажется, пачки сигарету. — Зажигалкой не кинешь?
Тео кивает, почти вслепую перебросив серебристый прямоугольник — очки остались в глубине кармана промокшего пальто, и смотрит, как друг жадно закуривает — тонкие пальцы, кровяные чёрточки заусенцев у ногтей — тут же стряхивая седеющий пепел в стакан на тумбочке.
— Вроде того, — огни прогулочных корабликов в каналах расплываются в рыжих светляков, Тео спешит захлопнуть форточку, сохраняя остатки тепла — их общие выдохи за несколько часов.
Борис истолковывает иначе его нервные метания в шелесте светлого тюля.
— Успокойся, Поттер, — затяжка-смешок, — никто за нами не придёт, — и падает обратно в гнездо сбитой простыни, продолжая диалог с потолком, — теперь мы две вольные птицы!
Тео почти против воли улыбается, затушив полсигареты в том же стакане, и со всех сил старается не думать о птице одной и конкретной, о Китси, о Нью-Йорке, но список оказывается пугающе длинным, а пункты не повторяются, написанные его твёрдым почерком: хвосты и чёрточки делают каждое слово похожим на кладбищенскую ограду, которую неоднократно пытались сначала снести, поставить обратно, и так десяток лет. Борис в ожидании ответа конечно же засыпает снова, беспечно прожигает наволочку, скатывается с кровати с другой стороны, вдумчиво ругается на русском, потом ныряет под матрас за телефоном и заказывает пиццу, самую большую из тех, что смог найти в меню.
Они ужинают Маргаритой с одиноким кружочком помидора и запредельным количеством перца, сидя лицом к лицу, ненавязчиво косясь в сторону перевёрнутого панциря чемодана возле двери. Обретённая свобода — немножко с чужого плеча, тяжелая, как мокрая шерсть не собирающегося просыхать пальто.
— Какой-то ты больно несчастный для мальчика-который-выжил, — хмыкает Борис, в третий раз пересчитывая сигареты. Тео отслеживает движения его пальцев, у которых будто четыре фаланги вместо положенных трёх, в ожидании сакрального предложения закинуться чем-нибудь по старой дружбе; запрещает себе расстраиваться, когда оно не звучит ни две, ни три минуты спустя. Борис просто откладывает пачку поближе к пепельнице, смотрит на него исподлобья: тёмные глаза, тёмные кудри — весь сплошные потёмки.
— Ты на vorobya похож, — роняет он веско, как всегда запутавшись в лексике. Тео думает, что соскучился по этой поломанной, слишком яркой «р», думает, что ещё тогда, давно, иногда ловил себя на юркой мысли, полной праздного любопытства: а как именно Борис воспринимает действительность, если каждая вещь для него имеет целый ворох имён?
— Ближайший рейс послезавтра, — внезапно говорит Тео, помолчав, и тут же хочет заорать «да нет же, не в этом дело!», но тогда бессовестно, кощунственно соврёт, — задержали из-за снегопада.
Амстердам и правда засыпает до самых крыш последние дни, Тео отлично помнит. Не потому, что смотрел прогноз — телефон до сих пор в разряженном коматозе — скорее пользуется отрывочным, страшным знанием о том, как холоден снег, если упасть в него в легких брюках, если тебя заставляют ходить от фонарного столба до столба, которые приходится вспоминать заново через каждые три шага, если-если-если…
— Ну да-а, — многозначительно тянет друг, соскакивая с кровати, чтобы элегантно вписаться бедром в тумбочку, сделав вид, что так и было задумано, — заставлять такую невесту ждать… Так ты пиццу доешь или как?
Тео мягко качает головой, занимает душ на краткие двадцать минут, пять из которых моет с мылом стёкла очков, обнаруживает, что Борис выкинул коробку от пиццы, но не вытряхнул окурки из стакана — и снова уснул, на этот раз в рубашке, о которой завтра наверняка будет сокрушаться всё утро.
Тео знает, что не закажет обратный билет ни через день, ни через два… как-нибудь потом, ведь теперь вместо штукатурной пыли и грохота, который забирает всё, что ему дорого, иногда ему снится ещё и кудрявый пацан в растянутом свитере — и его остро не хочется оставлять одного.
Декер топчется в проёме ванной комнаты — свет ложится на плечи со спины, сам себе сияющий мессия — добрых полчаса, просто разглядывая человека, с которым однажды случайно разделил сначала сигарету, а потом полжизни. Борис вызывает у него смешанное чувство зыбкого, что называется, сюра: хочется, чтобы он ушёл и забрал все свои охренительные истории про чемоданы с двойным дном, и сделки, и клубы… Тео не может не испытывать вину каждый раз, как их слышит, потому что пока он за баснословные деньги продавал комоды, его лучший друг сколотил состояние на наркотиках. А потом Борис замечает — и начинает больше говорить что-то о сегодняшнем, настоящем… и Тео подхватывает песчаный ветер, делая его молодым, пьяным, таким пугающе смелым…
— Чего ты там застрял? — осипший шёпот взрезан русским акцентом. Сонно щурясь, Борис взбивает подушки, молча ожидая, когда же друга отпустит, к счастью, всего лишь ностальгия. Тео согласно гасит свет, добредает до кровати и падает, куда придётся, не заботясь о сопутствующем ущербе. Борис в мутной темноте снимает собственные волосы с наволочки, не переставая ворчит, превращаясь из человека в ньюфаундленда — сплошная шерсть и преданность, а ещё очень много самой обыкновенной усталости, которая просто есть, но которая обязательно пройдёт. Нужно только отоспаться пару дней — пока не кончится снегопад.
Тео смотрит в потолок, чтобы перестать думать, при этом парадоксально увеличивая количество мыслей вдвое, и ломко вздрагивает, когда темнота трогает его лапой, которая превращается в ладонь Бориса… именно левую, потому что пулевое ранение, хотя и по касательной, не заживёт, как на собаке, даже на нём.
— Как твоя рука? — спрашивает он, потому что Борис тихо ругается на каждое движение, и от этого у самого Тео руку мерзко продирает до плеча, и болит, и противно чешется.
— Продолжает отваливаться, — просто и честно. — Трансферы смотрел?
— Что? — Тео хочет повернуться и посмотреть другу в лицо. Отвык, отвык он уже давно от этой его привычки помнить всё и подбирать купированные хвосты разговоров, чтобы пришить обратно и надеяться, что приживётся.
— То, — веско отвечает Борис, — с пересадками, может, и придётся поспать в аэропорту, но хоть долетишь. Не могли же отменить вообще все рейсы, ну…
Отсвет дисплея выбеливает потолок. Тео находит на указательном пальце заусенец и методично отрывает, цепляя ногтями, пока под них не забивается липкое красное, и обещает себе завтра же с утра помыть руки с мылом. Борис вполголоса зачитывает что-то про доступные направления, цветными вспышками отмечая открываемые вкладки, затем оглашает:
— Завтра ещё посмотрю. Надеюсь, ты не расстроишься, если не попадёшь в бизнес-класс? Знаю, для тебя это может оказаться тяжким ударом, поэтому лучше… продолжай лежать: в экономе некуда вытянуть ноги и не подают шампанское.
— Думаю, я переживу, — беззвучно смеётся Тео, натягивая на плечо уголок одеяла. — Борис?
— Da? То есть, чего?
— Когда ты в последний раз ездил на метро? — смешливое любопытство скачет внутри шестимесячным щенком. — Или в автобусе? Ну ты понял, общественным транспортом.
— Ну, — Борис страдальчески вздыхает, — может, недели две назад, — знак вопроса в его интонациях качается на конце предложения крючком, — на машине ж удобнее!
Тео улыбается, соглашается… снимает с собственной подушки свернувшийся под щекой кудрявый-чернявый волос, размышляя, как же они оказались там, где оказались: бывшие мальчишки теперь разъезжают в машинах с личными водителями и летают только в бизнесе, но ужинают всё равно пиццей. Они повзрослели, но так и не научились быть взрослыми. Наверное, некому было научить.
— Я в детстве любил ездить на метро, — шепчет он, дрогнув уголками губ, — а сейчас не могу заставить себя спуститься, представляешь?
— Ох, Поттер, — ломко вздыхает друг, — повезло, что в Амстердаме большинство веток наземные. Да и на такси сэкономим.
Тео зажмуривается, и темнота становится абсолютной: в ней хрупко и звонко, и самую малость больно дышать. Ладонь снова касается плеча — тёплая.
— Громко думаешь. Спи. — Шёпот впивается Тео куда-то под лопатку, чужое тепло жжёт с непривычки. Внезапное понимание, огромное в масштабе гостиничного номера, падает на Тео с потолка — он скучал. Скучал так сильно, что даже не успел осознать, что теперь Борис тоже в сценарии, что теперь их двое, и друг до сих пор сохранил ауру святого и усмешку раздолбая, что он здесь, здесь-здесь и…
— Спокойной ночи, — выговаривает Декер одними губами, всей кожей ощущая согласное хмыкание в ответ.
Тео засыпает в Амстердаме и знает, что ему будет сниться Вегас — такой вот парадокс Павликовского.
Ещё через день Борис уходит, чтобы вернуться в снегу с ног до головы, и заявляет, что разведал дорогу в музей. Тео, которого утро протаранило и взяло на абордаж, и всё сразу, и в восемь сорок пять до полудня, таращится на него в полной кататонии, забывая моргать. Первое его предположение — сонный абсурд: Борис хочет украсть другую картину, на этот раз побольше. Ему тут же становится смешно, когда он ловит себя на мысли о том, что уже составил список полотен, которые можно вынести, спрятав под пальто, но ситуация оказывается прозрачнее и прозаичнее — скидка на билеты. Зажав их в зубах, Борис вытряхивает Тео из кровати, едва не вытряхнув душу, и тому не остаётся ничего, кроме смирения. Борис всегда помнился ему таким: забив на школу, он парадоксально переживал о пробелах в собственном образовании, и умудрялся, даже напившись, читать Достоевского — хотя, возможно, это была методика по приобщению к классике, как знать.
Улицы Амстердама прекрасны. Всего-то мокрые, в оттепели, улицы, мощёные камнем, всего-то каналы под спинами мостов, но между домами в два квадратных окна они превращаются в поющий ветром такелаж, а мачты портовых кранов несут на себе паруса туч — и город плывёт. Борис ненавязчиво тянет его за рукав.
— Нам налево, вообще-то, — и улыбается, понятливо так. Тео на пробу улыбается в ответ — и у него даже получается.
Когда количество пройденных переулков становится нечётным в третий раз, Тео понимает, что его ведут самым длинным маршрутом, просто чтобы показать это: холодные зеркала витрин, в одной из которых, завернувшись в клочок неба, дремлет местный кот, и моросящую тишину, отстаивающую положенные полминуты на светофорах. Тео очень хочет сообщить спине Бориса в чёрном пальто, что уже давно проникся, до промокших носков, но не знает, как. Город плывёт и не желает, чтобы его осознавали словами.
— Здесь красиво, — упрямо пытается Декер. Борис встряхивает влажными кудрями — воды в воздухе столько, что ничто не просыхает окончательно… и никто, учитывая бары на каждом углу. Как бы то ни было, друг с пугающей готовностью хватает его под локоть:
— А то! Я знаю, тебя в Питере не было, но Петя, который Первый, строил его по образу и подобию. Почему на болоте — отдельный вопрос, но сама идея…
Они идут через улочки, точнее, Борис летит, а Тео тащится на буксире, и чужие слова высыпаются горстями в карманы пальто: российская и не очень история в кратком пересказе, где Петя, Катя, а дальше Лизонька, Саши, Паши и Коли, будто с каждым Борис успел выпить не один раз.
— Подожди, то есть ты хочешь сказать, что Первая Мировая началась из-за бутерброда? — к этому моменту они уже неспешно бредут по парку, а Борис, исчерпав свои скорее анекдотичные, чем последовательные знания по истории, окончательно осип.
— Ага блин! — радостно хохочет друг, тут же закашлявшись. — Гаврило Принцип стоял в очереди за бутером, когда мимо случайно проехал кортеж. Очуметь же! Ой, простите-извините… — последнее предназначено уже не Тео, а женщине, в которую Борис, конечно же, элегантно врезается. Женщина негодующе вчитывается в свой путеводитель, дёрнув плечом. Путеводитель оказывается по музею Ван Гога и чуть позже Тео понимает, что здание перед ними целиком посвящено Винсенту, от первого этажа до крыши. Борис вкладывает ему в руку билет с замятым уголком, непонятно как не выпавший из кармана. Знаменитый живописец вглядывается в Тео, пока Тео вглядывается в него. Толпы туристов возле гардероба шумно выпутываются из шарфов.
Борис отказывается расставаться с пальто, немножко обтекая на пол, но об этом все тактично молчат, а Тео выдают аудиогид: девушка, у которой подсолнухи обёрнуты вокруг воротника рубашки атласным платком, протягивает ему несуразно большое устройство. Прямоугольник дисплея приветствует мягкой перекличкой электронных голосов, и Тео до смешного долго колеблется, выбирая между английской и русской озвучкой.
— Уверен, что сдюжишь, Поттер? — Борис с улыбкой заглядывает в экран, а его торопливые пальцы касаются виска, затем вставляют наушник в ухо, и целую секунду Декер ожидает гитарного хохота очередного панк-рок хита, которые они перемежали оркестровым величием, лёжа спине к спине, без сна, когда-то очень давно.
Из тишины формируется только голос, приятный мужской: если диктор и курит, то исключительно для поддержания тембра, а зимой носит шарф крупной вязки. Связанные наушниками, они замирают возле гардеробной толкучки, и Тео понимает только приветствие и что-то про Ван Гога, очевидно, но выражение лица Бориса стократ того стоит.
— Добро пожаловать, мы вам рады, — переводит он, веселье в его тоне мешается с благодарностью; голос диктора смешан с нотами пианино, провод наушника просто мешается.
Они проходят в первый зал, где свет и цвет, и раннее творчество. Возможность взять второй аудиогид рассматривается как совершенно неинтересная.
Пройдя первый этаж, они поднимаются на второй; Борис закладывает второй круг в своём списке синонимов, но упрямо переводит — через какое-то время Тео начинает догадываться уже по залому брови, что друг не может вспомнить какое-то слово. За огромными окнами, надеясь, что их не заметят, крадутся тучи, Тео по-прежнему восторженно потерян в русской речи и понимает хорошо если половину слов: что-то про импасто, импрессионизм и рыжий темперамент — но это и не важно, потому что в какой-то момент длинные разговоры перестают быть значимыми.
— Ему было тридцать семь, когда он умер. В общей сложности всего десять лет… как её… творческой деятельности, — с глухой усмешкой говорит Борис, касаясь плеча Тео своим. Осознание смотрит на них больными глазами с автопортрета художника, где так много мудрой печали — от глазниц плотными мазками. Хочется снять шляпу, которую никто из них не носит.
— Как думаешь, если бы… — Тео прикрывает глаза, под пальцами — призрачное ощущение тёплого дерева в мастерской, сплошное «если», и он вырезает из этого бруска конкретную мысль, — сейчас его смогли бы вылечить?
— Смотря что, — подумав, отвечает друг, стряхивая с его лопаток зябкую дрожь тёплой ладонью, потому что сквозняк, да, наверняка же сквозняк. — Но депрессию бы точно смогли, — секундное молчание сгущается, как забытая масляная краска. — Другое дело, что для этого нужно захотеть вылечиться.
Тео кивает, не совсем доверяя своему голосу: в лёгких снова бесконечный снег, собственные следы под ногами делают полный круг. О Винсенте ли они уже говорят… поди пойми, то ж Борис, а у него душа — потёмки, ни разу не звёздная ночь. Голос оттаивает:
— Пошли искать лестницу на третий?
Ван Гог с портрета задумчиво смотрит им в спины.
Третий этаж Тео помнит очень смутно, несмотря на все усилия Бориса, потому что отчётливо, кристально-хрустально звонко осознаёт, что с каждым их шагом жизнь Винсента движется к концу: голос его писем надламывается, делается хрупким и очень печальным. Борис молчит, будто переводить внезапно становится больно. Тео идёт между картин и слушает международные медицинские, понятные слова, в которые, как в плотную оберточную бумагу, завёрнуто всеобъемлющее и беспросветное отчаяние. Коридор становится длинным-длинным. В наушнике становится тихо-тихо.
— Его последними словами были: «Печаль будет длиться вечно», — нехотя говорит Борис, рассматривая потолок с отстранённым любопытством. Тео тоже поднимает глаза. Наверху оказываются балки, крепежи и зацепившийся за них, полотнами повисший поздний свет, возможно, последний: задрав головы, они стоят и таращатся на него две минуты кряду. Винсент мёртв дольше, чем они прожили на двоих, но душу рвёт всё равно.
Тео думает, что когда-то Борис был выше: до него, недосягаемого, как этот потолок, хотелось тянуться, а сейчас на кудрявую макушку получается смотреть сверху вниз. Ещё Тео думает что-то про несправедливость, и это тяжёлое, цельнолитое чувство тянет вниз и крошит кости. А потом они выходят из зала.
Ветки миндаля. Цветущие ветви, нежно-розовые на фоне невозможного, небывалого неба, настолько ослепительного, что не нужна никакая подсветка.
— Так вот, почему её не было ни в одном зале… — улыбается Борис, и светлый холст делает его тёмные вороньи глаза чуть светлее. Сматывая провод наушников в аккуратные кольца, он улыбается этому простому повторяющемуся движению: виток за витком вместе со словами. — Он написал эту картину в подарок брату — в тот год у него родился сын. Мальчика назвали в честь Винсента.
Тео на пробу делает шаг в сторону — и продолжает со стоицизмом барахтаться и тонуть в этом ярком и прекрасном. Ветви обнимают его за плечи, и полотно кажется огромным, а лепестки почти что прозрачными, будто их вымочили в солнце и оставили сохнуть на ветру, чтобы потом получились те цветочно-розовые сладости, которые он однажды пробовал в Японии… Лепестки эти трогает ветер, и пахнет весной до духоты, до боли в висках, а небо, это небо… в нём все фортепьянные голоса с западающими клавишами и ломкая мартовская наледь поутру — в нём всё, что чище и лучше. В нём — новое начало. Ещё одно, новее не бывает, и Тео… ему нужно хотя бы попытаться осознать это огромное светлое чувство, перестать бесцельно барахтаться в безбрежном…
— Миндаль же зацветает очень рано, — говорит Тео, и его голос не голос вовсе, а деликатный шёпот, бархатный, как перчатки, который надевают при работе с особо ценными экземплярами при реставрации. — Получается, именно так выглядит весна.
— А весна — это надежда.
Они понимающе улыбаются: сначала друг другу, потом холсту, и в этой секунде по безбрежному полотну летят птицы, подозрительно похожие на щеглов.
Борис подходит ближе, задумчиво щурится на лампочки и разглядывает что-то, видимое ему одному. Он смотрит под разными углами, в какой-то момент даже приседает, и видно, что ему хочется по локоть погрузить руки в эту синь, но нельзя — тогда он в этом небе утонет. Ну, и сигнализация сработает, да. В конце концов беспокойное щенячье изучение заканчивается, и Борис просто замирает, прослеживая взглядом одну цветущую ветвь за одной до края холста, стараясь представить всё дерево целиком в том далёком дне, когда можно было выйти из дома просто так — и увидеть, как цветёт миндаль.
Тео тем временем рассматривает его со спины: тёмные кудри, тёмное пальто, переброшенное через руку, чёрная рубашка — дороже некуда, потому что она даже мнётся как-то… по-особому — и чёрные джинсы из масс-маркета, точная копия тех, на которых собиралась вся песчаная пыль Вегаса, стоило их постирать. В мягком ореоле мутного электрического света угловатая фигура смотрится угольным наброском: от руки второпях, небрежным и от того ещё более притягательным.
Украдкой сделанная на телефон фотография получается с засветом с одного угла и недосветом с другого, но Тео оставляет её всё равно.
Из музея они выходят в плотные, как масляная краска, голландские сумерки. Огни фонарей, озябнув от влажного ветра, дрожат над тропинками. Они выходят и заворачивают за угол, чтобы покурить, потому что Борис не любит на ходу, а Тео об этом помнит. Дым уходит вверх, выше и выше, тонкой ниткой привязывая к небу.
— Только сейчас понял, что впервые сходил в музей, — Декер в удивлении катает между пальцев сигаретный фильтр. — Ну, с тех пор, как мамы не стало.
Борис не кидается его утешать — только протягивает вторую сигарету уверенным жестом и сетует:
— Надо было выбирать что-нибудь из современного искусства. Поржали бы, — и за это Тео ему благодарен, хотя пренебрежение современным искусством ещё припомнит, конечно. Просто не сейчас, а когда-нибудь попозже. Когда они поужинают и вернутся в номер, чтобы встать вот точно также, но у раскрытого окна — смотреть на кораблики и спорить о том, насколько чёрен Чёрный квадрат. Попозже, когда в голове отзвучит фортепьяно и русская речь.
— Может быть, в следующий раз, — предлагает Тео, легкомысленно улыбаясь сигарете. Небо звенит звёздами, им идти до гостиницы точно по следу поздних полупустых трамваев, а ещё надо не забыть завернуть в тот ресторанчик на углу, хотя пока не ясно, брать ту острую лапшу с курицей или смешную пародию на суши…
— В следующий раз, — повторяет Борис, метко попадает бычком в урну, с восьми шагов, отбирает бычок у Тео и пытается повторить то же самое, но шагов с двенадцати. Естественно, промахивается, после чего они, как два идиота, ещё битых пятнадцать минут соревнуются в том, у кого из них менее сбит прицел.
От ресторанчика бредут какими-то проулками, где нет никого, кроме них, и собственно, неба — огромного, которое с интересом подслушивает их молчание. Тео с ответным любопытством задирает голову.
Когда-то у него была эта привычка, таращиться на звёзды. Приветом из пустыни — когда твой дом стоит посреди нигде, загрязнять атмосферу фотонами просто нечему… Иногда он выходил на задний двор с фонариком, сужал его луч в нитку и светил вверх, испытывая трепещущее чувство собственной ничтожности перед лицом вечности, которой пытался намекнуть — я тоже здесь. Намёки понимала только Ксандра, загоняя его в дом после одиннадцати, но это тоже был результат.
— Пошли, Поттер, у меня ужин остывает! — противореча себе же, Борис встаёт рядом с ним посреди улицы. Мимо них проезжает велосипедист и делает вид, что каждый день видит посреди улицы двух мужчин с коробочками дешевой еды на вынос, которым очень нужно найти звёзды. Тео ему даже немного благодарен.
— Забавно, — из ниоткуда замечает Борис, — получается, тогда в Вегасе мы пьяными таращились на то же небо, которое когда-то видел Ван Гог.
— И российские императоры, — добавляет Тео, пытаясь стянуть уставшие мысли в одну точку над их головами: далёкий луч не менее далёкого водородного фонаря.
Борис встряхивает кудрями, как мокрый пёс, а потом встряхивает коробочкой с лапшой. Из кармана его дизайнерского пальто нелепо торчат деревянные палочки для еды.
— Ты тоже в детстве мечтал стать космонавтом или это только я рвался свалить с планеты? — Тихий смешок прячется где-то в уголках губ. Борис явно проигрывает внутреннюю битву с собой за то, чтобы увести отсюда Тео, цапнув за рукав пальто.
Тео в свою очередь берёт тонкую-звонкую паузу для эффекта и говорит:
— Только не смейся. Я всё детство хотел стать художником.
И Борис, конечно же, бессовестно ржёт, аж до поворота кварталом дальше.
В полночь Тео снова выпутывается из одеял, оглядывается на кудрявое и беспокойное, занявшее вторую половину кровати, и идёт курить. Кудрявое и беспокойное подрывается две затяжки спустя: первую шляется по номеру полуголым, а вторую тратит на то, чтобы выбить себе сигарету.
— Вот скажи мне, почему ты не купишь свои? Табачка за углом в двух шагах, — говорит Декер, громыхая створкой окна. Он не то чтобы злится, скорее не знает, о чём спросить. А когда у него не получается социальное взаимодействие он, по утверждению всё того же Бориса, начинает «suchitsa». Перевод ему любезно не сообщили, но по контексту Декер догадывается, что речь явно не о маленьких веточках и не о разведении борзых щенков.
— А смысл? — говорит Борис и с сонной ленцой улыбается зажигалке. — У нас сейчас разве что зубные щётки разные. Да и потом, — прикурив, он привычным жестом протягивает стакан с водой, и Тео стряхивает туда пепел, — ты же здесь.
Тео задумчиво хмыкает и, выбирая между тем, чтобы давиться дымом или той оглушительной нежностью, что падает сугробом ему за шиворот, выбирает первое. Ко второму он сейчас не готов, будем честны, второй вариант он сейчас просто не вывезет, потому что глаза Бориса в тёплых сиеновых отсветах прикроватной лампы кажутся огромными, какими Тео никогда у него не видел, даже когда друга тянуло на приключения, и он полировал таблетки водкой, а потом хохотал, как умалишённый, стоило показать ему палец. Потому что в мятой простыне, наброшенной второпях на озябшие плечи, Борис выглядит лучше, чем в любой из своих дорогущих рубашек — сползая с разлёта плеч кипенным крылом, белая ткань делает его острые скулы будто ещё острее, а синеву вен на руках превращает в чёртов церулеум, и чем дальше, тем больше весь он похож на грёбанное произведение искусства, а Тео, уж поверьте, разбирается в искусстве достаточно.
Ему хочется как-нибудь помягче напомнить Борису, что чемодан, жадно раззявив пасть, по-прежнему валяется у стены, и там места уже нет от мелких сувениров, что самолёты взлетают и приземляются в полутора часах езды от них, только набрать такси — и этот их амстердамский вояж закончится, не сегодня, так завтра… обязательно, только вот… Только вот уезжать не хочется. Совсем. Никуда. Ведь кудрявый мальчишка: смешной, дурной, тот, ближе которого не было никого, ввалился обратно в его жизнь, наследил везде, где смог и куда дотянулся, повязал, привязал, влез в душу, растормошив то, что вообще-то давным-давно должно было зажить, и сделал вид, что так и было нужно, а теперь смотрит на Тео повзрослевшими, слишком понимающими глазами.
Борис понятливо склоняет кудлатую голову, будто размышляет о том же, и Тео кирпичом по затылку прилетает запоздалое осознание: он хочет, чтобы Борис думал о том же самом, и придумал что-нибудь, наконец, потому что они всегда понимали друг друга с полуслова, а теперь обходят тему отъезда также, как обходят чемодан в комнате — спотыкаясь. Не далее, как этим утром, Тео улетел в сторону ванной в два раза быстрее обычного, а потом сделал вид, что ничего не было — и чем больше он раскручивает эту чемоданную метафору, тем вернее она становится, а это уже катастрофа. Им вообще-то пару дней как «нужно поговорить» — тем самым тоном, но вместо этого они молча курят, и от общего фона творящегося абсурда, куда там картинам Пикассо, очень хочется кричать.
Но вместо этого они молча курят, и Тео со всех сил, что остались, борется с желанием коснуться губами чужого плеча.
Тишина виновато мнётся на пороге, как нашкодившая собака, которую не пускают в кухню, чтобы под ногами не мешалась. Тео несколько раз открывает рот, вздыхает, прячет вздох за задумчивой, долгой такой затяжкой — и пытается снова, но слова не идут, как их не ищи, хоть в чемодан за ними лезь, честное слово. За окнами снова начинается снегопад — большие хлопья льнут к оконному стеклу, шепчутся…
— Завтра с утра поедем кататься на корабликах, — мечтательно произносит Борис, — пока ты бессовестно дрых, я такой маршрут присмотрел, ты не представляешь…
Он всё говорит и говорит: о том, что проплывая цветочный рынок, надо будет накупить всем тюльпанов, что-то про музей мадам Тюссо, в котором они ещё не были, какое упущение, перечисляет по памяти все улицы, расходящиеся на все четыре стороны от площади Дам, а Тео… просто смотрит: на невозможные руки, ведь в фарфоровых пальцах, вроде бы, не удержать пистолет, на то, какой он всё ещё бесконечно-юный, когда улыбается — и пресвятый боже, какой же красивый.
Борис продолжает говорить, даже когда тушит сигарету и уходит в ванную — сквозь шум воды он перечисляет экспонаты Рейксмузеума, кажется, в русском алфавитном порядке — продолжает, когда ложится рядом: планы громоздятся друг на друга и до потолка, глаза у него горят, и Тео смотрит на него так близко, что может пересчитать ресницы, и такого близкого, что за грудиной начинает покалывать. Чужой шёпот мягко касается лица:
— Поттер, только не говори, что ты уже спишь.
— …я не сплю, я просто очень медленно моргаю, — отзывается Тео, на что Борис бормочет «nu da, popizdi mne tut…» и — осторожное прикосновение тёплых пальцев к виску — снимает с него очки. То, как после ладонь ложится на щёку, а большой палец оглаживает скулу: сатин и шёлк, чистая нежность и ничего кроме нежности — Тео додумывает. Наверное.
Впервые за последние дни, остаток ночи он спит без снов, хотя по-прежнему чутко: под самый рассвет чувствует, как друг знакомым-незнакомым жестом подгребает его к себе и утыкается острым носом куда-то в лопатку — после чего Тео слышится суматошный шорох простыней, будто позади гнездится птичка размером с лабрадора, и глухое ворчание: «Вот ведь вымахал, дылда!», и душит в себе желание рассмеяться. Садясь на постели, он выпутывается сначала из простыней, а потом из чужих объятий, не в пример аккуратнее, и смахивает с комода в ладонь сигареты, ключ от номера и кисельные утренние сумерки; уже в лифте торопливо рассовывает всё по карманам, чтобы не задумываться лишний раз о том, что первым жестом за день он потянулся откинуть с лица Бориса особо буйные кудри.
Тео спускается на ресепшн, где девушка за стойкой сначала зевает и только потом здоровается, продляет номер — ещё на сутки, а после вдумчиво курит две подряд за углом, разглядывая город, как впервые. Оперившись снегом, Амстердам приобретает крайне пряничный вид, хоть сейчас на открытку, вместе со всеми сосульками и тёмной водой каналов, в которых отражаются случайные прохожие, нахохлившиеся, как снегири. Его внезапно помнят в пекарне напротив: получив к обычному кофе маленький кулёк каких-то подозрительно геометрических имбирных пряников и пожелание счастливого Рождества, Тео до смешного долго пытается вспомнить не то что день недели — хотя бы число… И только наткнувшись на телефон в кармане, вспоминает полуночный перекур и резко, разом: о существовании чего-то кроме голландского неба и Бориса, об обязанностях, наверняка сотнях пропущенных звонков… Зарядник ему, ошалело моргающему за стёклами запотевших очков, выдают без проблем, и следующие десять минут он сидит, скрючившись у крайнего столика, дёргаясь каждый раз, когда излишне натягивается коротковатый провод. На часах уже полноценно-утренние цифры, и при мысли, что он не оставил Борису даже записки, в кофе появляется незнакомый пыльный привкус. Будто издеваясь, аккумулятор до последнего прикидывается мёртвым, а когда Тео со злости продавливает кнопку посильнее, вдруг приветствует его целым ворохом бессвязных уведомлений, количество которых переваливает за три сотни.
Паническое копошение в этих некрологах ушедшим дням не приносит ничего, кроме желания швырнуть аппарат на дно канала, а затем сигануть следом, чтобы тщательно поискать его на дне. Помнится, у Булгакова был схожий эпизод, после которого главный герой уехал прямиком до психиатрического отделения… вот только Тео так и не начал читать Булгакова — ему читал Борис, заказав в номер баснословно-дорогое вино, и просил его повторять особо длинные предложения, и хохотал над его произношением, и требовал пить каждый раз, когда не получается выговорить «Союз советских социалистических республик». Тео снова курит две подряд, пока бредёт до отеля, и второй стаканчик кофе обжигает ему ладони также, как обжигает мысль о том, что он помнит наизусть Борино «на миндальном молоке, три ложки сахара, две щепотки корицы», но не знает, когда обратный рейс. Потому что так и не забронировал билет. Потому что впервые за последние пару дней он спал без снов: снов, в которых бетонную пыль взрыва сменяла целая бетонная плита сплошной боли, вжимающая его в матрас до судорожного сжатия лёгких. Потому что…
Борис, пригревшись, спит, умудрившись вытянуться так, чтобы занять всё освободившееся на матрасе место. Он выглядит просто спокойным и отдохнувшим, и Тео вдумчиво размещает стакан с принесённой миндально-корично-кофейной жутью на тумбочке, подальше от края, стараясь не думать, как такая попытка порадовать выглядит со стороны. Пытается не особенно громыхать, пока открывает створку окна, снова курит, с сожалением отложив последнюю сигарету на ту же тумбочку, убеждая себя, что это — исключительно потому, что в условиях недостатка никотина Борис становится особенно острым на язык, и терпеть его нескончаемые шпильки насчёт всего подряд становится почти нереально… Подозрительное шевеление в кармане оказывается всего лишь уведомлением от оператора, когда Тео, держа телефон, как мёртвую кошку — с предосторожностями и на вытянутой руке — достаёт проверить. Роуминг сжирает остатки денег на симке так же, как самого Тео доедает неопределённость.
— …Поттер?! Тео, da tvoyu zhe mat’!
Запутавшись в шторах, Тео барахтается в тюле — это уже начинает входить в нехорошую привычку, а выбравшись, замирает, потому что взгляд у Бориса становится, как пару дней назад: острый и цепкий, ни следа сонливости, только готовность жать на курок.
— А… Утро, — отзывается Декер, смутно догадываясь, как выглядит его молчаливое трагическое бдение у открытого окна при полном параде: в пальто и с телефоном, хоть сейчас рыбкой в форточку. — Извини, задумался. Ты что-то хотел?
— Фу ты, напугал. Спрашивал, чем ты решил меня отравить, — мягкая сонливость возвращается, потому что Борис с облегчением откидывается на подушки и кивком головы указывает на стакан.
— Кофе, — Тео как попало скидывает пальто и добавляет, предупреждая вопрос, — нет, сигареты не купил.
Тот в ответ издаёт как-то страдальческий звук, который сменяется откровенным стоном, низким, полным бархатного блаженства — Тео едва не идёт красными пятнами, а это просто Борис добрался до стакана.
— Какой же кайф… — он прикрывает глаза, но почти сразу деловито добавляет, — Кстати, зря раздеваешься. У нас по расписанию завтрак, а потом покатушки на корабликах. Давай-давай, хорош глаза закатывать, мне надо успеть показать тебе… этот, как его…
Тео улыбается, хотя его фарфоровое спокойствие звенит продольной трещинкой. «Успеть показать», значит. Он садится на край кровати, вдыхая коричный утренний свет, и под дифирамбы Бориса местному кофе последние дни сами по себе кристаллизуются в… до смешного, простой, на самом деле, вывод — и как он раньше не догадался, честное слово, а ещё имел наглость заливать знакомым в барах, что работает в продажах и поэтому отлично читает людей. Вон, носится в поисках бритвенного станка отличный объект, читай не хочу, но Тео смог не просто проглядеть, а остаться абсолютно, восхитительно слепым. И с полным иронии смешком, разглядывая на свет стёкла очков, Тео позволяет себе признать: Борис носится с ним, потому что точно также не может позволить себе отпустить. Ему тоже важно и нужно — нужен Тео, пыль Вегаса, пепел давней дружбы и то новое, ветвями миндаля цветущее доверие, которое прорастает между ними день за днём.
После потрясения подобного масштаба становится… удивительно легко и спокойно — этот кораблик не потонет даже в шторм, потому что подводная лодка. И Тео решается. Потому что он устал бегать, потому что он всю жизнь маялся в поисках дома и шатался от одного дома к другому, а потом оказалось, что «дом» — это кататься на корабликах в раннюю рань и делиться сигаретами, и бродить, пусть чёрт знает где, но всегда с одним человеком, который встряхивает кудрями, чтобы снежинки блёстками осыпались на пальто, косит хитрым глазом и улыбается так, что от тепла запотевают стёкла очков. Весь день, пока Борис отходит перекурить, набрать смешных магнитиков в карманы пальто или забрать их заказ в кафешке, Тео воровато сбегает позвонить, заворачивая за углы и прячась в подворотнях. Ему стыдно, правда, но и хорошо тоже.
Хоби долго ворчит, припоминает ему все его душевные болячки, грозится отходить ножкой стула по хребту, потом вспоминает про болячки снова, но уже про свои, и долго сокрушается, что уже не сможет размахнуться ножкой стула как следует. Тео в ответ мычит невразумительно и ему так стыдно, как бывает только в зелёные-юные пятнадцать, хоть сейчас ори в подушку. Потом Хоби спрашивает про погоду, и Тео получает по шее ещё и за то, что разгуливает по снегам в пальто, а дальше происходит что-то совсем уж странное: пока Тео робко рассказывает про Бориса, их вояж по всем достопримечательностям и кораблики эти сегодняшние, Хоби многозначительно эдак хмыкает. Дальше заявляет, что Тео дурак, но дурак радостный, это многого стоит — и отключается, взяв с него обещание нормально есть, меньше курить и привезти «этого твоего чернявого» познакомиться. Тео смеётся, и будто становится легче — оперившись спокойствием, стряхивает с себя давно заждавшиеся слова. Пиппе он звонит следующей, и она говорит, что сделать из Тео радостного дурака надо постараться, и она заочно этим Борисом гордится, а дальше Тео снова краснеет, тоже как в пятнадцать, но повод уже другой: столько вопросов про личную жизнь ему не задавали, кажется, никогда. Он позорно теряется, рассматривает брусчатку, и не знает, что ответить, но Пиппа смеётся также, как в детстве: мелодичным перезвоном, и Тео невольно фыркает в кулак. На этом его смешке звонок и завершается — Борис маячит ревнивой тенью, так что Тео спешно прощается, пока подруга желает им всех благ пополам с шутками про то, кто же на кого плохо влияет.
Китси Тео звонит в последнюю очередь, потому что, кажется, знает, что услышит, и хочет как можно сильнее растянуть момент довольства и спокойствия, в которое выпал с двух других звонков. Когда он, наконец, решается, то делает это уже в коридоре отеля, расхаживая нервным чеканным шагом из конца коридора в конец — очень не хочется, чтобы Борис застал финальный акт этой не совсем любовной, и не совсем драмы. «Тоже своеобразная забота получается», — думает Тео, нарезая третий круг под однообразные гудки. Однако когда трубку всё же снимают, после неловких, как стеклянная крошка на зубах, приветствий, Китси почти ничего не говорит, но и не плачет: её голос, всё такой же высокий и чистый, парадоксально кажется дальше прочих. Она говорит, что не понимает и никогда не поймёт, но когда впервые за день Тео выпадает из своего снежного шарика, доверху набитого дзеном, и почти расквашивает нос о действительность, она говорит, что всё равно прощает. Звонок завершается долгим молчанием и одним «спасибо тебе». Никто из них не уточняет, за что.
В номер Тео возвращается с замёрзшими ногами и теплом за грудиной. Борис таращится в меню доставки так, будто намеревается отыскать там карту России, причём не простую, а топографическую. От смертельной усталости человека, провернувшего самую громкую авантюру в своей жизни, осталась только усталость обыкновенная, туристическая, когда за день пробежался по трём галереям и теперь пытаешься отличить одну картину с морем от двух дюжин других, спасибо, голландские художники. Впервые на памяти Тео, Борис выглядит здоровым: кости под кожей не торчат под странными углами, хоть срисовывай анатомию, руки не дрожат… По утрам он способен воспринимать что-то кроме манны небесной для гастритников — овсянки — и иногда решается на тосты с джемом, и Тео вспоминает, что друг не употребляет ничего, кроме сигарет в эти их дни, и понимание наполняет его доверительным тёплом.
Борис поднимает на него глаза: тихое любопытство и улыбка, как ноты знакомой мелодии.
— Ну что, «Маргариту» и помогу тебе утолкать всё в чемодан?
Тео едва в очередной раз начинает барахтаться в тюле, но впервые слышит, как трещит ткань, когда он отдирает её сначала от себя, а потом от карниза, а после смотрит на друга большими удивлёнными глазами.
— С чего бы?
— Да ну, Поттер, только не говори, что хочешь тащиться за роллами, — Борис усмехается, резкий кивок головы в сторону окна, — в такую погоду. Тео и правда дует в спину, снег залетает в комнату перьями-хлопьями, и холодные прикосновения к лопаткам ощущаются остро, как внезапные вопросы, которыми полнится его голова:
— Да нет, заказывай пиццу… А чемодан-то зачем?
— Ну как же, — голос у Бориса спокойный, если бы не что-то под гладкой поверхностью спокойного тона, как вода подо льдом канала, — ты же уже договорился, да? Когда рейс хоть? Так и быть, прослежу, чтоб не потерялся по пути, а то хватятся лучшего специалиста по антикварным тумбочкам, а я вроде как последний свидетель, нехорошо… — На миг в глазах Бориса мелькает нечто вроде «не спрашивай, откуда я это знаю» и тут же исчезает подо льдом.
Тео забирается в кресло с ногами — внезапное понимание душит его ехидным смехом, который он пытается спрятать, протянув руку за телефоном:
— Дай сюда.
Борис подчиняется — а этого он не делает вообще-то никогда, и обречённость в этом жесте выдаёт Тео полный карт-бланш. Конечно, они уже не подростки, но чувство юмора Тео развил именно в Вегасе, именно в компании Бориса, которого веселили японские ужастики и почему-то рассказы Чехова, так что Декер видит идеальную возможность, которая чуть ли не светится неоном перед глазами, и решает воспользоваться. Вопрос «рискнуть — не рискнуть» даже не возникает в голове, потому что ради Бориса Тео готов рискнуть вообще всем. И так было всегда, будь за окном песок Вегаса или снег Амстердама. Тео решается. В конце концов ставка — всего лишь его сердце, и сделать её оказывается так просто и совсем не страшно… Он открывает приложение для заметок, сосредоточенно набирает «рейс № никуда я нахер не уеду» и перебрасывает телефон обратно, потому что иначе точно засмеётся — и всё, пиши пропало.
Борис, кажется, даже задерживает дыхание, в повороте головы появляется отчётливый болезненный излом, но потом он читает — раз, другой, поднимает на Тео растерянный взгляд, в котором недоверие мешается с такой надеждой…
— А как же звонки? Блять, Поттер, я весь день места себе не находил, пока ты там пиздел со всеми подряд по три раза!
— Передавал последнюю волю, — Тео улыбается, просто и открыто. Борис продолжает таращиться на него с тем же выражением, с каким поймал пулю: полное смирение, но вздёрнутые в удивлении брови… комично, но и уязвимо тоже. Амстердам в окнах — сонный и снежный, а тишина полнится робким осознанием.
— То есть… ты не… подожди, а свадьба, а твои планы… как же…
Тео не выдерживает — смеётся в ладонь. Теперь он мёрзнет только из-за мороза, который остался снаружи, потому что впервые делает правильно — и уверен в этом. Поэтому подходит ближе, осторожно выверяя шаги. Садится на кровать, рядом, и задумчиво сминает в ладони складки простыни. Слова такие честные, что их смять не получится, как не пытайся:
— Я передумал, — и добавляет, чтобы наверняка, — правда. Ты вернулся, и я вдруг вспомнил, понимаешь… То, как оно было, в Вегасе… Все наши пьяные эскапады, всё…
Улыбка Бориса постепенно, но уверенно набирает яркость, как пафосная энергосберегающая лампочка в светильнике на соседней тумбочке. Тео громко, чтобы точно не передумать, продолжает:
— Я позвонил всем, чтобы сказать, что я вернусь потом. Попозже, знаешь. Потому что я, — он вдыхает, громко и ломко, но продолжает, иначе слова съедят его изнутри, а это не чувство, которое он хотел бы вернуть, — потому что я хочу сделать правильно. Начать новую жизнь, чтобы это не значило, и я…
— Помнишь, как ты сбежал тогда? — Вдруг говорит Борис, и его голос, изломанный шёпотом и надеждой, становится самым важным, — Я думал, вот я дурак, лучшего друга…
— Целовать на прощание — это древняя русская традиция, ага… — Продолжает Тео, уже не стараясь спрятать улыбку: честная и полная разгорающегося тепла, она дрожит в уголках губ, — Ты правда тогда…
— Duraka kusok, — ворчливо бормочет Борис, забивая адрес отеля в приложение доставки явно для того, чтобы было чем занять руки, — ты пил за нас двоих, блевал во дворе и отрубался в ванной, а это единственное взял и запомнил.
Тео снова улыбается. Миндаль цветёт в его лёгких и рвётся наружу, весна прогрызла его вены, он молод и пьян — снова, и лучший друг догоняет его у такси, глядя огромными чёрными глазами: свитер скоро будет волочиться за ним вытянутыми петлями рукавов, весь кудрявый и нелепый — самый лучший, и целует также — нелепо и быстро, и Тео думает об этом следующие много лет. Учит разговорный русский. Снова думает. В основном о том, что это такое было, и немножко о том, как скучает, и что бы сделал, будь у него чуть больше… времени? Смелости? Наверное, и того и другого.
— Я так хотел позвать тебя с собой, ты не представляешь, — произносит он с каким-то тоскливым надрывом.
— А я, — Борис отметает его печаль быстрой ладонью, улыбается, почти смеётся даже, — тогда думал, мол, никогда больше не увижу, дай, думаю, хоть раз… Ох и крыло меня потом: отпустил хер пойми куда, наврал s tri koroba…
Они замолкают, баюкая в ладонях душное осознание: могло бы быть иначе, а как тогда, если бы, но печаль несбывшегося и горесть потерянного растворяется в снегопаде, как дым сигарет в форточку — было и прошло. Остаётся только свет от прикроватной лампы — мягкий, всепрощающий. И в этом свете они многозначительно друг на друга молчат, снова дурные и юные, какие их годы… Тео неловко, но и смешно тоже, а как же иначе.
— Извини, что своими звонками испортил тебе экскурсию по каналам, — вспоминается, за неимением лучшего, — можем как-нибудь ещё раз..?
Борис смотрит на него, как тогда, с пристальным вниманием, в поисках ответов на какие-то свои, пока незаданное вопросы, а потом поднимается с ленивой грацией человека, который уже всё решил, и уверенно протягивает ладонь знакомым жестом. Тео встряхивает головой, поднимаясь следом, специально встаёт рядом, у распахнутой створки окна, и вкладывает в ожидающую руку пачку и зажигалку. За их спинами тишина и тепло, за стеклом — Амстердам и что-то новое, и от того вдвойне прекрасное.
— Да хоть завтра, — легко отзывается Борис, передавая сигарету отработанным жестом, — я такой обзорный маршрут нашёл, охуеть можно, — а потом буднично разворачивает Тео к себе за плечо, и целует посреди затяжки, так, как хотелось все эти дни: без недомолвок, просто и честно. Тео смеётся, уткнувшись лбом в его лоб, и возвращает поцелуй — с тем желанием, которое уютно тлело под рёбрами, с той надеждой, которую прятал по карманам, с той нежностью, которую теперь и в форточку не выпихнешь, так её много. И смеётся снова, потому что может.
Они поговорят, конечно, поговорят: долго, может быть, нудно, о том, как научиться строить живое и новое спустя столько лет, но это будет потом — когда Борис, ворча, дойдёт до табачки, когда Амстердам зацветёт весной, когда Тео вернётся в Нью-Йорк и потом ещё, и снова, и вновь… Когда однажды майским утром, переворачивая яичницу, Борис скажет, будто такое вполне себе нормально сообщать между делом: «Знаешь, я тут думаю лечь в клинику…» и Тео будет ходить из угла в угол, но слушать, как это — зависеть от пары смешных таблеток, от которых где-то внутри наконец-то не болит… Когда Тео августовским вечером с едва вопросом скажет: «Я тут нашёл психотерапевта…» ломая сигарету в изломанных тревогой пальцах, и по старой привычке запутается в шторах…
Но это будет потом. А пока что Тео снится: щегол, тепло в ладонях и шустрое биение птичьего сердца в кончиках пальцев, и сквозь сон — острый нос Бориса, упирающийся куда-то под лопатку.
А ещё Амстердам: сплошная ночь и звёзды. Куда там Ван Гогу.