я так испугался что ты исчезнешь и снова к тебе приполз.
— серафима ананасова
Дыхание у Джинкс тяжёлое, нервное. Как если бы неслась через половину Пилтовера, пытаясь скрыться от миротворцев, и смогла улизнуть с таким трудом, что шум дыхания становится слышен с того самого момента, когда она приближается к двери. Иногда (если не вспоминать, к чему привёл тот случай, но забыть невозможно, от обрывков воспоминаний до сих пор в носу свербит и в мозгу тревогой маячит) — хождения по крышам, рисковые вылазки и обыкновенные проделки переходного возраста, когда из кожи вон лезешь чтобы доказать себе и всем вокруг, что ты уже взрослый и совсем не бесполезный, кажутся счастливым сном. Порой дающим такую отдушину, что поверить даже в то, что они, пусть и когда-то, но были явью, тяжело. Хорошее, счастливое, сдобренное улыбками тонет в плаче, криках, щепках и клубах непроглядного дыма. Но, как бы то ни было, Силко за пару проведённых плечо к плечу лет зарабатывает у кошмаров малютки Паудер такой авторитет, что при одном его приближении вопли и крики расступаются, дым рассеивается, а свист пуль затихает. Ровно до того момента, пока Джинкс не окажется одна. Вместе с новым именем он даровал ей более-менее спокойную жизнь и плечо, уткнувшись в которое, она может перевести дыхание. Но не более. Ведь дальше — страшнее и обречённее. Дальше — учиться соответствовать весу того имени, что он вверил ей. Учиться быть проклятьем для всех и в первую очередь самой себя. Мириться с тем. Так он привязал к себе это чистейшее безумие, этот подрастающий омут, уже кишащий чертями по самую кромку вод, насмерть. Никогда не было в их отношениях шантажа, поставленных силой и назиданием условий — только отчаянное желание найти спасение, мнимый покой в тепле рук. И эта партия сыграла лучше некуда. И назвать бы его злом, всегда большим, всегда страшнейшим — да только рука, поглаживающая девочку по синим волосам, движется так бережно и мягко, что сердце бы от этой картины дрогнуло у покойного Вандера. Чудовище баюкает малютку, растит из неё своё продолжение, видя в той разрушительную силу невиданной мощи, видя в уцелевших фрагментах её беспокойно бьющегося сердца того, кем был однажды сам. Вот только он был старше. И не оказалось рядом того, кто способен был убаюкать ночью, прогнав кошмары. Но этот синеволосый комок тревоги, страхов и боли, сама о том не подозревая, одним своим существованием, нахождением с ним рядом и тем, как сжимает в миниатюрных руках рукав его рубашки, уже тащит его из отравленных Заунских вод, в которых Силко тонет уже лет двадцать как, на поверхность, заставляя глотать воздух, чувствуя, как сердце в груди ошалело бьётся, возвещая в одном. Он жив. Когда это крохотное сердце бьётся рядом, он живёт. Для неё, с ней, ею. Нет больше друзей, бок-о-бок с которыми она могла тренироваться, набивая шишки, нет тех, с кем она могла выйти в город, задумав пакость, кому могла поведать то, чего не расскажешь отцу. У неё остались одни её игрушки, бесконечный простор для их создания. И Силко, самый весомый авторитет которого себя проявляет не в Зауне, не за его пределами. В голове сломанной малышки. Она могла прийти к нему посреди ночи, устроившись под боком, могла разбудить и рассказать о кошмарах — не суть важна, ночь лишь вступает в свои права или уже догорает. И эта ночь исключением не стала. На часах давно за полночь, а Силко и не думал ложиться. Джинкс следует из спальни в кабинет и застаёт его там, замершим над столом в шёлковой пижаме, подперев ладонью лоб. По полу волочится заяц Вай, в обнимку с которым она продолжала спать, даром под утро он всегда оказывался сброшен с постели. Доходя до стола, она отпускает игрушку и останавливается, смотря на отца в упор. Недавно ей исполнилось пятнадцать. Немногое меняется с годами — кошмары, по крайней мере, донимают всё те же. Только новыми шипами чудища обрастают, всё страшнее воют в ночи, искажённые искалеченным воображением. И Силко, не оборачиваясь, сосредоточенно во что-то вчитываясь, тихо, буднично спрашивает: — Тот день? Джинкс кивает, потупив взгляд. Силко никогда не упрекал её тем, что она приходит, но стыд всё равно сжимал плечи когтистыми лапами, драл кожу, не жалея. Но как бы Джинкс ни старалась справиться с кошмарами сама, всегда в конечном итоге приходила к нему. Ещё и зайца этого убогого с собой приволокла. Стул отъезжает назад, протяжно скрипя, и Силко, не говоря ни слова, по-прежнему рассматривая документ, хлопает по колену. Джинкс садится, оплетая руками шею, подбирает колени ближе, опуская те на подлокотник. Мужчина, покручивая в одной руке перо автоматической ручки, вторую кладёт на голову дочери и проходится пальцами по спутанным беспокойным сном прядям. Дыхание у неё, пускай и не сразу, но успокаивается. Но сон не идёт: страх вновь столкнуться всё с теми же кошмарами сковывает, отпечатывается на кончиках пальцев зудом, нити вьёт. Джинкс цепляется за косу, мусоля кончик во рту и взлохмачивая переплетённые пряди. Силко не выдерживает, отодвигает бумаги в сторону и просит Джинкс слезть. Девушка послушно сползает на пол, устраиваясь между колен спиной к нему, и тот принимается осторожно расплетать ей волосы, а затем тянется к ящику, проворачивая ключ, копается в нём пару секунд, прежде чем выудить гребень. — Что там было? — руки движутся по волосам осторожно, в извечном опасении навредить. Когда зубцы застревают, Силко придерживает волосы у корней. Девушка припадает к колену щекой, обнимая руками голень. Пальцы по шёлку движутся, не замирая ни на секунду. — Майло без конца говорил о том, какая я бесполезная, бестолковая. Я снова завалила задание и всех подвела... Злость смешивается с обидой. Плачь обрастает оскалом, отпечатываясь в чертах яростью, во взгляде — бессилием. Джинкс тонет в непрожитой боли, в боли, которую не может ни отпустить, ни принять, ни простить себе. Но мужчина выжидающе молчит, расчёсывая волосы, разделяя пробор, начиная плетение. И Джинкс, собравшись с мыслями, продолжает. — А потом тот день... Их тела под обломками здания — Майло, Клаггора. Лица безжизненные, а губы шевелятся. И они повторяют: ты — проклятье. — Вот как мы поступим, — ладонь лёгким похлопыванием опускается на макушку дважды, после чего Джинкс и Силко оба поднимаются. — Останешься сегодня со мной. Вместе сможем дать отпор твоим кошмарам? Джинкс улыбается — дёргано, заламывая руки, задерживая дыхание, так что промерзающие до ледяной корки внутренности ломаются и лопаются, острыми осколками раздираются. Оказываются омыты кровью. Джинкс сама как граната, готовая в любой момент вспыхнуть, взорваться. Одно неосторожное движение, необдуманное слово, взгляд — и кабинет поднимется на воздух. Но она цепляется за руку отца, ластясь к ней щекой, головой, всей непрожитой, запрятанной подальше болью. — Сможем. Силко, оглаживая пальцами свободной руки девичью щеку, ведёт её в комнату так плавно не потому что боится невольно сорвать кольцо. Моменты рядом с ней нет нужды торопить. Он сам к ней ластится всей неприкаянностью и всей болью. Паудер была слишком мала, когда жалась к боку сестры на том проклятом мосту, напевая колыбельную, поведанную матерью. Паудер была слишком мала для всех тех смертей, что ей пришлось увидеть и пережить. Для всех смертей, причиной которых ей пришлось стать. Джинкс мнётся с ноги на ногу, наклоняется корпусом вперёд и тянет бриджи ниже. Судорожно цепляет пальцами кончик косички и вертит тот в ладони. Она вся состоит из этой неуёмной неловкости, из надломов и шрамов, из желания исчезнуть и поднять на воздух весь окружающий дрянной мир. Силко в каком-то смысле заменяет Вай, становясь самым близким её человеком. Силко становится тем, кем был для самой Вай Вандер. Отцом, готовым любое сокровище отдать ей и за неё. Ведь сокровищ дороже её самой ему не сыскать. И сколько же раз он, сидя в своём кабинете поздней ночью и покручивая в пальцах стакан с потеплевшим виски, вспоминал Вандера с его желанием пожертвовать ради детей, которых он любил, чем угодно — даже собственной жизнью. И сколько раз он, слыша тихий свист её дыхания под боком, с горечью толкал себя всё ближе к краю того самого осознания. Вандер не был слабаком. Ему было, что защищать и за что бороться, но достижение цели шло с тем вразрез. В таких людях как он, быть может, ничего святого и нет. Вот только молитва, будь она произнесена хоть обречённым, хоть мерзавцем — услышана будет. Свет приглушён, а комната пахнет холодом. За треском, с которым игла опускается на поверхность пластинки, следует секундная тишина. Прежде чем вылепленное темнотой в нечто бесформенное комната оживает и теплеет, отогреваемая мотивами музыки, текущей из трубы. Джинкс мнётся на том же месте, переминаясь с ноги на ногу, дёргает рукава, кусая губы. От поглаживаний, что ложатся на кожу ласкающими мотивами, она уворачивается и отмахивается. Мотает головой. Слишком чуждо, слишком далеко от того, что внутри. И те самые мотивы взвинчиваются, ускоряются, ведомые её памятью и её болью, скручиваются на шее петлёй, сжимающей, не дающей дышать. Впивающейся шипами. Паудер, загоняемая каждый день всё глубже и глубже, прижимает кулаки к ушам, падая на колени. И воет. Но всё это трескается, лопается и опадает в конечном итоге осколками, когда Силко берёт её руки в свои. Одну сжимает на весу, а другую кладёт себе на плечо. Шагает на неё, проверяя, способна ли справиться с эмоциями сама. Очередной урок и старое назидание. Не дай прошлому затуманить тебе взгляд, Джинкс. Не оглядывайся на него. Но как не оглядываться на вопли и взрывы? На вину, грызущую ежесекундно, на то, из чего состоит она вся? Взгляд бегает без возможности зацепиться хоть за что-то. Дыхание тяжёлое, рваное, отбивающее ритм тревожно скачущего по полу мячика. Силко поднимает её подбородок, чуть наклоняется, находя её глаза и смотря на неё так тепло, что и это показалось бы чуждым и неправильным — как всё, заставляющее тонуть в воспоминаниях об утраченном по её вине. Если бы этот взгляд не был таким родным и знакомым. Джинкс удаётся ухватиться за тень в радужке здорового глаза, обмякая и забывая дрожь. Выскальзывая из мёртвой хватки неуёмной вины, жрущей её по кускам. Она сжимает его руку своей так крепко, как может, легонько кивает, а взгляд становится осознаннее, серьёзнее. — Напомни. В улыбке мелькает одобрение. Мужская ладонь проходится по линии позвонков от самой шеи, ненавязчиво подсказывая выпрямить спину и расправить плечи. — Шаг правой ногой вперёд, — Джинкс слушается тут же, не отрывая взгляд от лица отца. Тот отвечает кивком, улыбкой, выражением теплоты и покоя, какое посещает его только в её присутствии. Может она и вовсе послужила причиной рождения этой эмоции. — Теперь левой — назад, — новый шаг, сделанный одновременно, слаженно. Силко уже учил её танцевать, и с каждым разом её движении становятся всё увереннее. Сам он словно рождён был носить шёлковые пижамы, вышитые золотыми нитями, и долго, с упоением вальсировать под плавную песнь перебора клавиш. Вот только отнюдь не в утопленном химией Зауне. Не посреди тёмной комнаты и не с сумасшедшей девчонкой, угробившей всю свою семью. Мысли подобного толка лезут в голову сами, просачиваясь через нос и рот, затекая в глаза. Легко укореняются, имея необходимую почву, и отравляют, отравляют, отравляют. Но Джинкс усилием воли гонит вину и сомнения прочь, отдаваясь танцу. Старается поспевать за Силко, движется так плавно, как может, не сбавляя темп. И держится чертовски уверенно. Так, что руки не дрожат и взгляд совсем не мечется. Она позволяет мелодии, ласкающей, льющейся нежно и мягко, свернуться на сердце калачиком, словно та — кошка, жмущаяся к ране. Затихает голос Вай, кричащий о том, что Майло был прав. Замолкает и сам Майло. Не слышен взрыв, не свербит в носу от вездесущей гари. А Силко всё также кружит её в танце, держа её в своих руках так бережно, словно важнее ничего в этом мире нет. Когда обезьянка в тысячный раз ударяет в ладоши, разражаясь аплодисментами, Джинкс не видит ничего кроме радужек — голубых-голубых, как небо над Пилтовером. Складывающихся на карте его пути неизлечимыми противоречиями, каких сотни тысяч. Как она сама — единственная ценность и самое дорогое сердцу сокровище. За которое он отдал бы всё. Даже собственную жизнь. Даже мечту, к которой и шёл, и полз, не имея возможности подняться. Путь к которой выгрызал собственными зубами. Всегда один. Вечно сам. Нет больше никакого «сам». Только вместе. Ведь она, Джинкс, пускай и проклятье, но ему она несметнее все сокровищ. Дороже всего на свете.