3. О красоте в кулаке
17 декабря 2023 г., 22:36
Примечания:
Май 1968
Домовые эльфы в семье Агеластос-Эльстон такие же наглые, как их хозяйка — и так же выводят Антонина из себя за какие-то пару слов. Вести беседы с эльфами — вот еще нечего делать.
- Молодой хозяйки здесь нет, — огромные водянистые глаза старой эльфийки глядят на волшебника так высокомерно, с таким даже не скрываемым превосходством, словно перед ним не жалкая скрюченная служанка, а какая-то княгиня в изгнании, потерянная принцесса Анастасия. — Убирайтесь.
- Не болтай, старуха, — резко бросает ей прямо в скукоженное, похожее на скорлупу грецкого ореха личико Антонин. — Отвечай, где Лиза?
Эльфийка молчит и, Антонин готов поклясться, ухмыляется. Хотя кто вообще мог бы предположить, что домовые эльфы такое умеют? Их уродливые жалкие рожи для подобного, кажется, не предназначены. Испуг, раболепие, восхищение, бесконечная преданность, снова испуг. Может быть, недовольство, если кто-то при них оскорбляет хозяев. Но ухмылка?.. Прямо в лицо страшному, темному господину Долохову?.. Глаза Антонина наливаются кровью, пальцы сжимаются на створке двери. И он едва удерживается от желания хлопнуть этой чертовой дверью, раскроив череп мерзкой служанке. Расколов его — совсем как орех, на который она и без того так похожа.
- Хозяйка не взорвется аплодисментами, если вы убьете ее верного домового эльфа, — скрипит гадина торжествующе. — Хозяйка велела выкинуть вас за дверь, если будете снова здесь бушевать.
И это чистая правда. Только потому Антонин и стоит, цепляясь за створку, топчется на улице, почти вымаливая — то, что он продолжает с ней говорить, уже кажется ему невероятным ударом по собственной гордости, признанием своей слабости, от которого Антонину тошно, — разрешение войти внутрь у перекошенной уродливой домовушки.
Если точнее, что именно Лиза сказала эльфийке, Антонин, конечно, не знает. Ему Лиза сказала другое. Но с тем же смыслом. “Если ты еще раз устроишь что-то подобное, эта дверь закроется для тебя навсегда”. Антонин помнит, как сверкнули в тот момент ее глаза, и в этой вспышке было куда больше, чем в самих словах. Эта вспышка была как хлопок двери, навсегда захлопывающейся за спиной Антонина. И он, хотя не подал виду, — он же не подал, да? Он все-таки удержался? — по-настоящему испугался. Представив жизнь, в которой в дом Агеластос-Эльстонов будут ходить другие люди, их с Лизой общие знакомые, другие руки будут сжимать ее тонкие пальцы, другие губы будут чертить дорожки по ее выступающим позвонкам, по бьющейся жилке на шее. Другие — никогда больше не Антонина. А сам он сможет только голодной тенью метаться под окнами, за которыми свет и музыка, жадно, словно дементор, ловить — скорее додумывать — отголоски звенящего изнутри ее смеха.
- Если ты думаешь, что имеешь какие-то на меня права, — голос Лизы был спокоен и даже весел, — то ты глуп, Антонин.
И Антонин прикусил язык, задушил свой гнев. Затоптал его торопливо, как разведенный в лесу костер — сегодня пожара не будет, все останутся целы.
И сейчас, вспоминая то недавнее происшествие, Антонин чувствует, как еще сильнее портится и без того ужасное настроение. Рука невольно качает дверь, и он только в последний момент успевает остановить себя — соблазн все же прикончить, расколоть дверью служанку, чтобы этот день хоть в чем-то стал лучше, затушить этой маленькой шалостью пожар отвращения к себе же, который внутри разгорается… Соблазн очень велик. Но поддаться ему нельзя. Лиза никогда этого не простит. И ему, конечно, должно было бы быть плевать, он вообще не должен стоять сейчас у ее дверей, ведя беседы с домовым эльфом. Но ему не плевать. И потому он здесь стоит — это Антонин признает, отрицать очевидное, оправдывая себя, было бы куда более жалко. А это… терпимо. Это даже достойно. Если бы это была какая-то другая женщина, какая-то пустая красивая дура, а он бы увивался с десятком таких же других идиотов у ее ног, надеясь хотя бы на взгляд, на крупицу ее внимания, это было бы жалко. Но Лиза совсем не такая. Будь Лиза такой, он бы здесь не стоял. Она сильная, гордая. Достойная Антонина.
И она будет его. Он убедит ее. Она сдастся ему.
Если не вести себя глупо и опрометчиво. Если действовать верно, действовать стратегически. Не убивать служанок. Не кричать, что она принадлежит ему, что не смеет смотреть на других, что должна быть послушной. Лиза не будет. Пока.
Все эти мысли, кажется ему, несутся вихрем в голове Антонина, сменяя друг друга, меняя картину так быстро. Но деле же он стоит, мертвой хваткой вцепившись в дверь и уставившись на домовушку, стоит и молчит, как истукан, уже пару минут.
- И долго вы собираетесь здесь стоять? — Издевательски прерывает стремительный и триумфальный полет его мыслей эльфийка. — Хозяйки здесь нет. Я вас не впущу. Убирайтесь.
И гнев Антонина, затоптанный им, задавленный, в миг вспыхивает адским пламенем, и мысли о том, что надо быть сдержанным, действовать стратегически, сгорают в нем за долю секунды. Антонин, сам не отдавая себе в том отчета, вскидывает палочку, и губы шепчут такие знакомые, разжигающие предвкушение слова…
- Китти, ты что там? — Звенит откуда-то из темного чрева дома девичий голос. Ее голос. Лизин.
И Антонин спешно отдергивает руку с палочкой, одним движением прячет ее в глубоком кармане плаща. Антонин так его любит, что не снимает даже в июне. Сердце вспыхивает уже совершенно иначе: адское пламя, в котором сгорают не только ведьмы, но и вообще все, превращается в веселый, безобидный костер.
- Госпожа, — домовушка отворачивается от Антонина невозмутимо, словно он только что вовсе не собирался оборвать ее существование парой коротких слов. И голос ее, конечно, меняется до неузнаваемости — никакого яда, никакого презрения, только преданность и любовь. — Здесь снова этот.
- Ах, Антонин! — Лиза взрывается где-то там, в глубине дома, коротким переливчатым смехом. — Конечно, кто же еще. Это же с ним у вас особые отношения. — И обращается уже к нему. — Что же ты стоишь в дверях, Антонин? Проходи!
И то, с каким торжеством Антонин, наконец рванув на себя дверь, входит внутрь, минуя сморщенную эльфийку, пусть даже и не смотря в ее сторону, кажется ему самому каким-то неправильным. Словно это торжество, это чувство победы ставит его, Антонина, на одну ступень с этой самой жалкой служанкой. Почему, в самом деле, он вообще утверждает свое превосходство перед прислугой, домовым эльфом? Разве это не что-то само собой разумеющееся?
Но эту мысль он быстро выбрасывает из головы, потому что есть кое-что поважнее — Лиза. Лиза, стоящая в темной, почти лишенной света гостиной, где так мало окон, и так много дверей. Дом семьи Агеластос-Эльстон — странное место. Такое можно сказать едва ли не о каждом родовом поместье волшебного мира — и каждое странно по-своему. Тайные комнаты с пыточными инструментами, доставшиеся в наследство от прадеда и переделанные в детские игровые. Галереи портретов всех темных лордов, выросших на вашей чистой крови. Коллекции артефактов, от одного присутствия рядом с которыми по коже бегут мурашки, а по позвоночнику — могильный холод. Если в фамильном особняке, стоявшем веками, никто не умирал мучительной преждевременной смертью, значит, там никто никогда и не жил.
В доме Агеластос-Эльстонов слишком много входных дверей. В зале, куда все они выходили, — откуда они выходили, — практически не осталось свободных стен, чтобы развесить лампы или портреты предков или хотя бы добавить еще пару окон. И каждая из дверей вела в новое место. Не в ванную, гардеробную или спальню, а в город или страну. Благодаря какой магии подобное было возможно, Лиза, если и знала, не объясняла. Да Антонин и не спрашивал — древние семьи предпочитают хранить собственные секреты, а не раскрывать направо и налево. Не знал Антонин и полного списка локаций, в которые можно было попасть из прихожей странного дома.
Одна дверь, которая мягко закрылась за спиной Антонина, вела, очевидно, в Лондон. А вот из какой вышла только что Лиза?
Лиза странно одета. Вместо мантии или платья на ней брюки и какая-то кофта — и они так облегают ее тело, что совсем не оставляют пространства для воображения. Это похоже на костюм для верховой езды. Но Лиза вряд ли сейчас каталась на лошадях, подсказывает чутье Антонину: от нее пахнет дымом, весельем — и свежей кровью.
- Что на тебе за тряпки? — он окидывает взглядом хрупкую фигурку и останавливается, вперившись в ее глаза холодом собственных.
- Маггловские, — довольно сообщает Лиза. — Нравится?
И кружится, раскинув руки в стороны, чтобы он мог рассмотреть ее странный наряд со всех сторон. Словно допускает вероятность, что эта ее одежда может произвести на Антонина какое-то впечатление кроме вполне понятного пренебрежения. На самом деле Антонин ничего не имеет против — одежда никогда его особенно не волновала. Как и вообще древние семейные традиции и положения магического мира — он человек довольно свободных взглядов, его не волнуют церемонии и политика. Пусть он и связался, кажется, с радикальными консерваторами. В их занятиях его увлекают не столько сами идеи, сколько кураж, бодрящая вседозволенность, чувство плеча — убивать еще приятней в приятной компании. Вот что доставляет ему удовольствие. Как доставляет удовольствие и это новое зрелище — Лиза, раскинув руки, кружится перед ним, словно в бальном зале, хохочет. Черные брюки, облегающие ноги от щиколоток до самых бедер, черная кофта, открывающая ключицы — она выглядит такой хрупкой, что Антонин забывает на миг о пришедшем с ней запахе дыма и крови. И перестает дышать.
У его матери было много сокровищ, от которых у Антонина, когда он был маленьким, дух захватывало. Ирина Долохова, красивая женщина с темными глазами и волосами, с ранних лет с проседью — как долго он не вспоминал о ней? Как долго избегал столкновений даже с ее портретами, которых в старом семейном гнезде Долоховых было так много?.. От них, кажется, Антонин и бежал в Англию — и от грустного взгляда матери из-под тяжелых и темных век, провожавшего его с явной тоской: не туда пошел ее любимый сын, не туда. Про него говорили, он далеко пойдет — а теперь говорят, ему место в тюрьме, и вот там-то он точно окажется — моргнуть не успеете. Ирина Долохова была, впрочем, давно мертва, и живых портретов ее не осталось. Почему-то она была настроена резко против магических живописцев: полагала суеверно, что в каждом таком изображении у изображаемого крадут кусочек души. Все ее портреты и снимки потому были обычными, не волшебными и не движущимися — маггловскими; но взгляд уже умершей матери Антонину все равно казался живым. И был этот взгляд единственным, что еще способно было его усовестить или хотя бы смутить — во всем мире.
Сокровищ у Ирины Долоховой было много, и она охотно показывала их Антонину, сажая его — своего Антошу, кудрявого пухлощекого ангела, свое сердце, как она его называла, — к себе на колени, чтобы он короткими пухлыми ручками мог дотянуться до туалетного столика, где сокровища и выставлялись. Блестящий черепаховый гребень, которым она расчесывала свои еще с юности начавшие седеть волосы — это был ритуал, и за ходом его маленький Антонин готов бы следить вечно. Каждый вечер Ирина, готовясь ко сну, снимая светскую маску, распускала сложно уложенную вокруг головы косу, и посеребренные пряди текли реками по острым плечам и ключицам. И тогда мать доставала гребень — и запускала его в эти реки, и расчесывала свои волосы, переливающиеся в ласковом свете свечей. Иногда это делал вместо самой Ирины Андрей, отец Антонина, но тогда мальчика прогоняли — беззлобно и нежно, отдавая в руки служанкам, покрывая с пожеланиями спокойных снов поцелуями: в лоб, в ладошки, в пухлые щеки. Поцелуями от его нежной красивой матери, конечно; отец ничего такого ни разу себе не позволил — только к Ирине, но никогда в жизни — к детям. Вместе с гребнем выкладывались на стол флаконы самых искусно вырезанных и причудливых форм, а еще — ожерелья, заколки, серьги, сияющие камнями… Всех сокровищ было не перебрать. Но чудесней всех была шкатулка с танцующей балериной.
Но чудесней всех была шкатулка с танцующей балериной. Она не пряталась в ящиках, как большинство прочих чудес, а стояла на туалетном столике. Прямо у зеркала, перед которым Ирина Долохова распускала по вечерам посеребреные реки своих темных волос. Маленькая коробочка, совершенно простая на вид, без резных замысловатых узоров, без позолоты и вензелей, таила в себе волшебство.
Стоило откинуть крышку — и комнату заполняла музыка. Мелодия, хотя спустя столько лет Антонин ее толком не помнил, вряд ли была особенно сложной. Вряд ли было искусным и исполнение: обычная музыка, пронзительно и печально звенящая, чуть дребезжащая. И почему-то сразу уносящая в какой-то другой, загадочный, странный, совершенно волшебный мир — и это ощущение Антонин помнил по сей день. Мир очень похожий на тот, в каком мальчик Антоша, сидящий на коленях Ирины, был еще еще секунду назад, и в то же время другой. Полный иных, не изведанных загадок и тайн. Хотя то была не магическая в прямом смысле вещь — простая маггловская безделушка, к которым питала необъяснимую любовь его мать.
А еще — и это было на самом деле главное, хотя маленький Антонин, как и взрослый, ни за что бы в таком не признался; это было так почему-то неловко, так глупо, — в шкатулке жила балерина. Стоило откинуть крышку, и она появлялась. Выплывала наружу вместе с первыми нотами и кружилась, кружилась… Тонкая, хрупкая, словно белая бабочка. Она не была зачарованной, не двигалась, как настоящая, как умеют балерины из по-настоящему волшебных шкатулок — хотя и такой танец мог бы наколдовать, закатил бы глаза отец Антонина, даже ребенок. Интерес сына к нелепой шкатулке у Андрея Долохова вызывал только усмешку — беззлобную, добродушную, но почему-то невероятно обидную. Балерина из этой шкатулки совсем ничего не умела. Только медленно вращаться вокруг собственной оси, на уходящей в подставку тонкой и длинной ножке, подчиняясь движению внутреннего механизма. И все-таки она была удивительной. Она его околдовала. Он так хотел к ней прикоснуться…
- Не трогай, Антоша, — мягко сказала Ирина, ловя и легонько сжимая в своей его дернувшуюся было ладошку. — Сломаешь.
Однажды так и случилось. Прокравшись в комнату матери, пока родители принимали гостей, он сделал это — он прикоснулся. Схватил. Сжал белую бабочку в маленьком кулачке: она наконец стала его!.. Но на ладони, стоило разжать пальцы, больше не было балерины. Лишь переломанные палочки рук, искореженные прутики ног да смятый комок, мгновенье назад бывший белой воздушной пачкой.
Ирина, услышав рыдания сына, бросилась к нему, прижимая к себе, все спрашивая: “Что? Что случилось?” Осматривая его ноги и руки, щупая голову — она, должно быть, решила, что Антоша упал и разбил себе что-то, и от боли и шока не может об этом даже сказать. Когда же выяснилось, что дело лишь в балерине, мать с облегчением рассмеялась — и починила ее одним взмахом палочки.
Антоша, еще тяжело дышащий, приходящий в себя после безудержных рыданий, теперь сидел на коленях у матери — теплой, надежной и всемогущей.
- Какой ты у меня собственник, — сказала Ирина так мягко и нежно, что у уже взрослого Антонина, стоит этой истории всплыть вдруг в памяти, — как всегда, неожиданно, без причин, — что-то сжимается в груди до острой, едва выносимой боли.
- Красоте, мое сердце, нужна свобода, — добавила Ирина задумчиво, чуть прижимая к себе сына одной рукой, а другой гладя по мягкой детской щеке. — Ей, как и любви, нет места в зажатом кулаке. Понимаешь, Антоша? — И, наклонившись вперед, нависнув над мальчиком, замерла, глядя ему в глаза с какой-то странной и, разумеется, не понятной ребенку надеждой.
Но Антоша не понял. Слова матери врезались в память, словно она вырезала их на коже сына ножом. Только вместо ножа пронзил его плоть, залил черною ядовитой кровью нутро жгучий, острый, невыносимый стыд. Больше он ни разу не подошел к шкатулке, хотя и скучал страшно по живущей в ней балерине, мечтая хоть глазком еще раз посмотреть ее танец. Но было нельзя. Не сметь о таком даже и думать!.. Он был недостоин.
Такой смешной, ласковый мальчик был тот Антоша — а вырос из него негодяй.
- Лиза!.. — восклицает он, и в его голосе — ярость. Любой другой на месте этой девчонки замолчал бы тут же и сжался, чтобы стать незаметней, стать маленькой точкой в пространстве.
Все знают: этот голос, этот полный обжигающей ярости взгляд — не к добру. Это же Антонин, это Долохов — человек страшный и, что хуже всего, страшно резкий, у него слова и даже взгляды не расходятся с делом. А дело у Долохова, человека страшного, есть одно — только смерть. Это подтвердили бы многие — да только многих из тех, кто подтвердил бы, поделившись личным опытом с ним столкновений, уже нет в живых.
А Лиза смеется — глазами. Ее лицо улыбается. На щеках пляшут ямочки — как он любит, когда она улыбается, любит их целовать, держа ее маленькое лицо своими большими руками. Сейчас Антонину не хочется целовать. Он хочет ее ударить, чтобы щека расцвела красным, а смеющиеся глаза перестали щуриться и распахнулись — от страха и боли. Но она его не боится. Никогда не боялась.
- И что ты сделаешь? — спрашивает она насмешливо. — Запрешь меня дома? Брось. Нос не дорос.
На секунду ему кажется, что сейчас Лиза протянет к нему тонкую ручку — и щелкнет пальцем по носу. И тогда он схватит ее за эту тонкую ручку и сломает, как ветку дерева. Как куриную кость. С таким же хрустом. Но Лиза не тянет к нему руки, а стоит на месте, покачиваясь — с пятки на носок, с носка на пятку… И смотрит на него своими вечно смеющимися глазами. Какая дрянь, думает Антонин. Уже без злости — та вдруг улетучивается. С тоской. Какая дрянь — и какая дура. За что ему только это.
В мире столько других колдуний. Куда красивее и куда сговорчивей. Колдуний, знающих свое место — за его спиной, спиной человека, чьей ярости все боятся, чья ярость приносит смерть — и оставляет пространства выжженными дотла. Нет места безопасней во всем большом страшном мире, где много других колдуний, которых он мог бы любить. Но этой, которую любит зачем-то он, каждый день проклиная за это и ее, и себя, на месте никогда не сидится.
Это вопрос не только слабости или силы. Если быть честным, — как освежающе непривычно, Лиза бы рассмеялась, — Антонин не знает, кто из них двоих одержал бы победу, реши они с ней сразиться вдруг насмерть. Несмотря на всю свою хрупкость, на тонкость этих ее белых ручек, похожих на ветки совсем еще юного деревца, Лиза — вовсе не дева в беде. Она и сильнее, и старше, чем кажется — и это одно из значительных ее преимуществ. Сложно, глядя на это светлое девичье личико, заподозрить в ней сильную ведьму, которая, не моргнув и глазом, выпустит в противника целую очередь заклинаний, даже ему не известных. Не чтобы убить — так, чтобы проверить результаты каких-то своих экспериментов, протестировать в деле свежие наработки. А потом уже как пойдет — Лиза ужасно злится, когда ее заставляют скучать.
Но это если у нее с собой палочка. А что она сделает без палочки? Ничего.
А она не берет туда палочку.
Антонин злится не из-за маггловских тряпок. Ему плевать на ее одежду. И не из-за того, что она ходит к магглам. Ему наплевать на магглов. Ему нет до них дела. Он злится из-за того, что знает, куда Лиза ходит. Она ему говорила: “Здесь скучно, а у них революция, понимаешь? Они борются за свободу. Как я могу не быть там?” — и пухлый рот улыбался, а глаза так сияли, что и без слов было ясно: она не может никак. Она не будет не там. И Лиза ходит туда без палочки. Лиза оставляет палочку дома. В этом самом доме с десятком дверей, до которого из неизвестной точки маггловского Парижа ей еще надо добраться. Как и чем эта дура без палочки себя защитит?..
- Сколько раз тебе говорить? — Кривится она. — Запрещается запрещать. И не называй меня Лизой. Так меня звала только бабка. Сумасшедшая Эллен-Елена-Леночка, мир ее древнему праху. Хотя она никогда не хотела покоиться с миром. Так что пусть вертится у черта на сковороде — ей только в радость. Для друзей, Антонин, я Элли. Для тебя, если моим другом ты быть отказываешься, Элизабет.
Примечания:
Следующая глава будет, пусть и не так скоро, как мне самой бы хотелось. И в ней мы снова встретим Пандору