Nuestro mundo es cruel, pero al mismo tiempo tan hermoso.

NC-21
Завершён
209
3
автор
Размер:
901 страница, 361 837 слов, 47 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
209 Нравится 314 Отзывы 66 В сборник

Tráfago

Настройки
Примечания:
      

Глава 32. Морок

             Жёлтый «Жук» влетел на пустынную парковку так резко, что гравий захрустел под колёсами, разлетаясь веером во все стороны, как разбитое стекло. Эмма выжала педаль сцепления, дёрнула рычаг на нейтраль и резко повернула ключ, заглушив изношенный двигатель. Последний вздох мотора перешёл в стон, а затем воцарилась тишина густая, давящая, пропитанная влажным осенним воздухом. Она несколько секунд сидела неподвижно, прислонившись лбом к прохладному ободу руля, слушая, как под капотом тикает остывающий металл и как в её собственных ушах колотится сердце неровно, гулко, словно пытаясь вырваться из грудной клетки. На часах было без четверти одиннадцать, но этот серый, низкий день казался уже давно начавшимся, уставшим, выдохшимся. Небо нависло над землёй свинцовой пеленой, лишённой даже намёка на солнце. Воздух пах не просто сырой землёй и хвоей он пах сыростью, въевшейся в самые камни, промозглой погодой, которая уже сгноила опавшие листья, но ещё не решилась на первый снег. Этот запах был знаком, он встретил её в самый первый день в Сторибруке. Но тогда в нём ещё витала прохлада морского бриза, солёная острота надежды, пусть и призрачной. Теперь же от запаха осталась только тяжесть. Тяжесть влажной шерсти, тяжёлой земли и чего-то ещё неопределимого, но неотвратимого.              Она вздохнула, глубоко и резко, как будто перед нырком, и толкнула дверь. Замок щёлкнул с глухим, сухим звуком. Холодный воздух ворвался в салон. Кексик, дремавший на пассажирском сиденье, тут же встрепенулся и, поскуливая от тревоги, упёрся передними лапами в стекло, оставляя на нём мутные отпечатки носов.              – Сиди, бросила через плечо, даже не оборачиваясь, и её голос прозвучал хрипло, почти безжизненно. Здесь тебе не место.              Пёс не стал спорить, он улёгся, уткнув морду в старую куртку, но его тёмные, не по-собачьи умные глаза не отрывались от её спины, провожая каждый шаг до самой калитки.              Питомник выглядел точно так же, как и в тот памятный день, когда она пыталась сдать здесь своего невольного попутчика. Скромное, одноэтажное здание из выцветшего от времени и непогоды синего сайдинга. Вывеска над входом, когда-то яркая, теперь поблёкшая и потрескавшаяся, едва читалась. По бокам, за невысоким забором из рабицы, тянулись ряды аккуратных, но явно потрепанных временем и использованием вольеров. Крыши над ними были целы, но покосились. И тишина. Та самая, оглушительная, необъяснимая тишина, что так поразила её тогда. Она висела над этим местом плотным одеялом, заглушая даже редкие звуки с дороги. Здесь, где по идее должен был стоять постоянный шум лай, скулёж, мяуканье, скрип дверей, шаги, голоса царила мёртвая, абсолютная тишь. Не было даже привычного шороха подстилок или звона миски о прутья клетки. Тишина была настолько полной, что в ушах начинало звенеть.              Эмма подошла к калитке в заборе. Та была не заперта, лишь прикрыта. Она толкнула её, и старый, не смазанный металл издал протяжный, высокий скрип, который разрезал утреннюю застылость, как нож масло. Звук был настолько резким и громким, что казалось, он разбудил не спящих животных, а само пространство. Переступила порог, и скрип медленно затих, оставив после себя ещё более глубокое, настороженное молчание.              На территории никого. Ни работников, ни посетителей. Только ряды клеток и вольеров, вытянувшихся вдоль невысокого забора. Она остановилась, впуская внутрь себя это пространство. Воздух был прохладен, но неподвижен, будто застывший в ожидании. Не было ветерка, не шелестели листья на редких кустах у забора, не доносилось даже привычного жужжания насекомых. Солнце, спрятанное за сплошной пеленой облаков, давало лишь рассеянный, безжизненный свет, не отбрасывающий теней, сглаживающий все контуры, делающий мир двухмерным и плоским, как старая фотография.              Свон медленно пошла вдоль первого ряда вольеров. Взгляд её скользил по прутьям, по навесам, по мискам с водой, аккуратно расставленным у каждой клетки. Всё было чисто. Чище, чем в большинстве приютов, где она бывала. Полы были вымыты до бледно-серого бетона, следов грязи или разбросанного корма не было. Подстилки свежие, опилки рыхлые и светлые, словно только что из пакета. Вода в мисках прозрачная, без мути, без единой плавающей соринки. Это была идеальная, почти стерильная картина ухода. Но что-то в этой идеальности било по нервам, щекотало где-то глубоко в мозжечке, посылая тихие, тревожные сигналы. Это была не чистота заботы, а чистота одержимости. Каждая клетка, каждый предмет стоял на своём месте с геометрической точностью, будто всё здесь было расчерчено по невидимым линиям, проведённым под линейку. Расстояния между мисками и решёткой были одинаковы. Все дверцы вольеров были прикрыты ровно настолько, насколько позволял засов. Даже сорняки вдоль бетонного бордюра были аккуратно выполоты, и земля на их месте была разрыхлена, будто это была не стихийная прополка, а часть ландшафтного дизайна.              Животные сидели или лежали в глубине своих клеток, в тени навесов. Не бросались к решётке, не лаяли, не вытягивали морды в надежде на внимание. Они смотрели. Молча. В их взглядах не было ни радости, ни даже обычного собачьего любопытства. Была усталая, глубокая отрешённость. Взгляд, устремлённый в никуда, сквозь прутья, сквозь забор, в серую пелену неба. Овчарка в дальнем углу не пошевелилась, когда Эмма прошла в метре от её клетки. Лишь зрачки её карих глаз медленно скользнули вслед за фигурой женщины, а потом так же медленно вернулись в исходную точку, зафиксировавшись на чём-то невидимом внутри собственного сознания. Как будто сама жизнь здесь была приведена в порядок, подчинена какому-то невидимому, безжалостному расписанию, выхолощена до состояния биологического существования, лишённого всех проявлений инстинкта и воли. Они не были измождёны или голодны их шерсть лоснилась, рёбра не выпирали. Они были ухоженными пленниками в идеально отлаженной тюрьме, где даже эмоции, казалось, были запрещены как неэстетичный беспорядок.              Блондинка остановилась у клетки с крупной, пепельно-серой собакой, породу которой сходу определить не удалось. Пёс лежал, вытянув морду на сложенных передних лапах, и следил за ней, не мигая. Его шерсть была чистой, даже блестела под тусклым светом, но в позе читалась не расслабленность, а полное, почти минеральное безучастие, покорность валуна, веками лежащего на одном месте. Она наклонилась, всматриваясь в бирку на клетке, прикрученную аккуратными винтами. Аккуратная табличка из белого пластика, надписи нанесены ровным, почти каллиграфическим почерком чёрным маркером, не выцветшим и не смазанным: «Бруно. 14.08. Прививки: полный комплекс. Особые отметки: спокоен, послушен». Всё по форме. Всё правильно. Слишком правильно. Это была не запись, а ярлык. Инвентарная карточка.              Двинулась дальше, к ряду клеток поменьше, с кошками. Та же картина чистые лежанки из искусственного меха, те же полные миски с сухим кормом, стоящие строго по центру, те же безмолвные, затаившиеся существа. Одна рыжая, длинношёрстная кошка, сидевшая у самой решётки, даже не пошевелила усами, когда тень Эммы упала на неё. Её зелёные, раскосые глаза были широко раскрыты, но взгляд был обращён внутрь, в какую-то свою, недоступную и, возможно, пустую реальность. Она не выгибала спину, не шипела, не мурлыкала. Просто существовала, как часть интерьера, как ещё один предмет в этой безупречной экспозиции под открытым небом. Девушке вдруг пришло в голову, что здесь, наверное, даже смерть животного была бы оформлена по всем правилам с аккуратной записью в журнале, стерильной утилизацией. Мысль эта была такой леденящей, что она физически почувствовала холодок под рёбрами.              Обошла весь периметр открытой территории, двигаясь медленно, стараясь ступать как можно тише, хотя её шаги по утрамбованной земле всё равно казались оглушительно громкими в этой всепоглощающей тишине. Ни души. Ни звука, кроме далёкого, одинокого карканья вороны где-то за лесом, за плотной стеной хвойных деревьев, что начинались сразу за задним забором, и собственных шагов, отдававшихся в ушах глухими ударами пульса. Воздух был настолько неподвижен, что казалось, можно протянуть руку и ощутить его плотность, сопротивление, как у воды. Она подошла к служебной постройке низкому, приземистому сараю из потемневшего дерева с единственной дверью, покрашенной когда-то в зелёный цвет, теперь облупившейся до ржавых пятен грунтовки. Попробовала ручку заперто. Заглянула в узкое, затянутое паутиной и толстым слоем пыли окно сбоку, прикрыв глаза ладонью от скудного света. Внутри, в полумраке, стояли аккуратные штабеля мешков с кормом, ряды вёдер и тазов, вилы, грабли, прочий инвентарь, подвешенный на крюки или прислонённый к стенам в строгом порядке. Всё аккуратно сложено, всё на своих местах. Ничего не валялось, не было следов спешки, хаоса, обычного для хозяйственных помещений беспорядка. Даже пыль на окне лежала ровным, нетронутым слоем, будто здесь не открывали дверь уже несколько дней. Или открывали настолько осторожно, чтобы не нарушить осевшую гарь.              Повернулась, окидывая медленным, изучающим взглядом всю территорию, стараясь запечатлеть каждую деталь, каждый угол, каждую неестественно прямую линию. Всё было на месте. Всё работало. Всё содержалось в безупречном, почти маниакальном порядке. Но именно эта безупречность и была самым тревожным, самым отталкивающим знаком. В таких местах, где кипит жизнь, пусть и невольная, всегда есть следы её присутствия сбитая в угол подстилка, перевёрнутая в азарте игры миска, следы грязных лап на полу, оброненный поводок, забытая на заборе перчатка, клочья шерсти на прутьях. Здесь же не было ничего лишнего. Ни одной случайной детали, ни одного намёка на спонтанность, на неподконтрольное движение, на жизнь в её хаотичном, непредсказуемом проявлении. Как будто пространство было не просто убрано, а тщательно отредактировано, очищено от всего органического и несовершенного, что могло бы нарушить его холодную, бездушную геометрию. Это был не питомник. Это была витрина.              Или лаборатория под открытым небом.              Блондинка подошла к самому дальнему углу территории, где забор из рабицы, местами поржавевшей, упирался в непролазную, густую стену леса. Здесь, в тени высоких сосен и елей, почва была мягче, рыхлой, влажной от утренней росы и вечной сырости, что царила под сенью хвойных лап. Воздух пах здесь иначе не дезинфекцией и кормом, а сырой землёй, прелой хвоей, мхом и тлением. Она присела на корточки, отодвинув ладонью пожухлую траву и палые иголки у самого основания забора, всматриваясь в грунт. И нашла. Не сразу, глазам нужно было привыкнуть к полумраку и игре теней, но она нашла. Неглубокие, почти сглаженные вмятины как будто кто-то неоднократно, много раз переступал здесь, ставя ногу на одно и то же место, придавливая землю, уплотняя её. А чуть дальше, там, где редкая трава пробивалась сквозь хвойный опад, она угадывала слабый, но различимый след не звериный, не когтистый, а человеческий. Широкий, размеренный отпечаток подошвы, вероятно, рабочего ботинка. Дорога из двух параллельных цепочек таких следов, почти невидимых для неискушённого взгляда, вела от забора, от этого самого места, вглубь лесной чащи, под сень деревьев, и обратно. Кто-то регулярно ходил сюда. Выходил за пределы этой идеальной территории и возвращался обратно. И делал это, судя по всему, в обход калитки, прямо через забор может, в каком-то специально подготовленном, незаметном месте.              Выпрямилась, медленно разгибая онемевшие ноги, и уставилась на тёмный, зияющий провал между стволами, куда уводила эта тропа. Лес стоял стеной, молчаливый, густой, полный тайн и нерассказанных историй. Оттуда, из его зелёной, почти чёрной глубины, тянуло знакомой сыростью, грибной прелью, ароматом смолы. И чем-то ещё… лёгким, едва уловимым, но чуждым химическим шлейфом, который цеплялся за обоняние, перебивая естественные запахи земли и хвои. Этот запах был здесь, на границе леса и человеческого порядка, слабым, почти призрачным намёком на то, что скрывалось в чаще. Или на то, что кто-то приносил его сюда на своей одежде, на инструментах, на руках.               Обернулась, в последний раз окинув взглядом ряды безупречных клеток, безупречных, безмолвных животных, безупречной, мёртвой чистоты. Это была не картина заботы, сострадания или даже простого исполнения долга. Это была картина контроля. Полного, тотального, выхолощенного контроля над жизнью, доведённого до абсурдного, леденящего совершенства. Контроля, который, возможно, был лишь одной стороной медали.              И где-то в центре этой идеальной, безжизненной геометрии, в этом одноэтажном здании с выцветшей вывеской, должен был находиться тот, кто её создал и поддерживал. Тот, для кого порядок и чистота были не средством для благой цели, а самоцелью, формой самовыражения, способом усмирить хаос внешнего мира и, возможно, внутреннего. Тот, кто мог часами мыть полы, расставлять миски с математической точностью, заполнять таблички безупречным почерком и в той же самой, методичной, бесстрастной, лишённой всякой эмоциональной окраски манере, вести совсем другой учёт. Собирать свою коллекцию. Подписывать свои «работы» тем самым пером, что было и на камнях, и, как она теперь понимала, на его собственной коже. Этот питомник был не работой. Это было святилище. Мастерская. И, возможно, склад готовых «экспонатов».              Эмма остановилась перед входной дверью в основное здание питомника. Рука сама потянулась к холодной металлической ручке, но на мгновение замерла в воздухе, пальцы слегка дрогнув от внутреннего напряжения. Она знала, что сейчас переступит порог не просто в здание, не в административную часть приюта. Переступит порог в чью-то тщательно выстроенную, отлаженную до последнего винтика реальность. Ту самую, где внешний идеальный порядок, чистота и стерильность были лишь тонким, тщательно поддерживаемым фасадом, театральной декорацией, скрывающей нечто невыразимо тёмное, извращённое и опасное. Фасадом, за которым, она теперь была почти уверена, располагалась настоящая лаборатория не для спасения жизни, а для её систематизации, изучения в самых мрачных аспектах и, возможно, для коллекционирования.              Дверь поддалась её давлению беззвучно, без привычного для старых построек скрипа петли были хорошо смазаны, за ними следили. Первое, что ударило по обонянию, это густой, сложный коктейль запахов. Резкая, щиплющая ноздри нота дезинфектанта, вероятно, хлорки или чего-то подобного. Под ней сладковатый, приторный и неуместно знакомый медицинский запах формалина, тот самый, что ассоциируется с кабинетами биологии и патологоанатомическими отделениями. И фоном, едва перебивая химию, запах древесной стружки, чистый, но безжизненный, как из нового мешка. Не было привычного для подобных мест амбре шерсти, собачьего корма, естественных выделений животных. Этот воздух был чист, отфильтрован, лишён жизни. Он был мёртвым.              Свет в холл проникал скудно через несколько высоких, узких окон, расположенных почти под самым потолком. Солнечные лучи, и без того бледные из-за облачности, пробивались сквозь толстый слой пыли на стёклах, превращаясь в косые, мутные, полные медленно танцующих пылинок лучи. Они падали на бетонный пол, расчерченный идеально ровными, без сколов и потёртостей, квадратами серой плитки. Каждая плитка была вымыта до скрипа, швы между ними безупречно чистые. Ни пятен, ни намёка на грязь или влагу.              – Есть кто? её голос прозвучал в пустом пространстве неестественно громко, гулко, потерянно. Звук ударился о голые стены, ушёл вглубь тёмного коридора, что отходил прямо от входа, и не вернулся ни эхом, ни ответом. Только тишина впитала его, как густая вата впитывает каплю воды.              Она сделала первый шаг внутрь, и её ботинок отозвался по бетону чётким, сухим стуком, нарушив давящую тишину. Пространство холла и примыкающего к нему узкого коридора было организовано с той же маниакальной, бьющей по нервам аккуратностью, что и наружные вольеры. Вдоль левой стены тянулись стеллажи из некрашеного металла. На них ровными, безупречными рядами стояли жестяные банки с кормом, пластиковые контейнеры с лакомствами, пачки с наполнителем. Все банки были расставлены по размеру от больших к маленьким, и, как заметила девушка, даже по алфавиту названий кормов. Этикетки смотрели строго наружу, будто на параде. Ни одна банка не выбивалась из строя.              На противоположной стене висели вешалки простые железные крюки, вбитые в деревянную планку. На них поводки, ошейники, намордники, шлейки. Все кожаные изделия были чистыми, смазанными, без трещин. Все висели ровно, не перекрученные, пряжки аккуратно застёгнуты. Даже длина свисающих концов казалась одинаковой. Это была не практичная организация инвентаря это была демонстрация. Демонстрация абсолютного контроля над материей, над пространством, над вещами.              Двинулась по узкому коридору, её шаги отдавались неестественно громко, словно кто-то бил в набат в усыпальнице. Каждый звук скрип подошвы по отполированному до блеска бетону, шорох куртки о стену казался кощунственным вторжением в эту вымершую чистоту. Воздух стоял неподвижный, спёртый, пропитанный до самых молекул щелочной резкостью дезинфекции и сладковатым, лекарственным шлейфом, от которого слегка першило в горле. Ни намёка на жизнь, на тепло, на запах шерсти или корма. Только стерильная химическая пустота.              Коридор был коротким, по обе стороны глухие двери из крашеного дерева, одинаковые, без номеров, без табличек. Просто три двери, ведущие в неизвестность. Ничего не указывало на то, что за ними. Первая слева была приоткрыта на палец, в щели виднелась полоса холодного белого света.              Эмма приостановилась, прислушиваясь. Ни звука. Толкнула дверь плечом. Она бесшумно, на хорошо смазанных петлях, отъехала внутрь, открыв пространство.              Комната оказалась небольшой, квадратной, и первое, что ударило по обонянию, это густой, влажный запах мыла, шампуня и мокрой шерсти. Резкий аромат дешёвого, но сильного зоошампуня с отдушкой «альпийские луга» перебивал всё остальное. Помещение явно использовалось как ванная или моечная для животных. Стены и пол были облицованы простой белой кафельной плиткой, затирка между которой побелела от времени и частой чистки. В центре комнаты стояла большая, глубокая раковина из нержавеющей стали, на дне которой лежала свёрнутая чёрная резиновая шланга с насадкой-распылителем. В углу прислонялась пластиковая сушилка для животных решетчатый стол с мягким покрытием. На одной из стен висели несколько ярких, детских полотенец с изображением кошек и собак, все чистые, но потёртые на краях.              На единственной полке из влагостойкого пластика стояли бутылки с моющими средствами, кондиционерами для шерсти, расчёски, щётки разных размеров, фен для животных. Всё было расставлено не с маниакальной точностью, а с практичной небрежностью. У дальней стены стояла небольшая стиральная машина, тихо гудевшая в режиме отжима видимо, кто-то недавно стирал подстилки или те же полотенца. На подоконнике, затянутом сеткой от насекомых, в пластиковом горшке зеленел неприхотливый хлорофитум единственный намёк на попытку озеленения этого сугубо утилитарного пространства.              Ничего особенного. Ничего тревожного. Свон осмотрела раковину внутри не было ни волоска, ни грязи, она была вымыта до блеска. Провела пальцем по полке с шампунями лёгкий слой пыли. Всё указывало на то, что комнатой пользуются, но нечасто, и содержат в порядке, без фанатизма. Это была просто ванная комната в приюте, немного унылая, немного пахнущая химией, но абсолютно нормальная, обыденная, скучная.              Постояла посреди комнаты, ощущая разочарование, смешанное с новым, глухим беспокойством. После той леденящей, идеальной стерильности наружных вольеров и давящей, неживой тишины, эта комната с её бытовым, слегка запущенным убожеством казалась почти неловкой. Как будто она, следуя за клубком страшных догадок, зашла не в логово монстра, а в подсобку прачки. Никаких секретов. Никаких намёков.              Следующая дверь по правой стороне коридора была плотно закрыта. Эмма нажала на ручку дверь поддалась беззвучно.              Внутри открылась обычная, тесная кухня. Воздух здесь был другим — пахло застоем, старым деревом и едва уловимой сладостью подгоревшей каши. Комната была крошечной. У стены стояла небольшая двухконфорочная электрическая плита времён семидесятых, эмалированная поверхность покрылась сеткой мелких трещин и желтоватых подтёков. Рядом маленькая раковина из потемневшего от времени нержавеющего металла, на дне которой лежала одинокая ложка. Ни шкафов, ни полок. Продукты хранились прямо на полу: открытый мешок с сухим собачьим кормом, из которого сыпались гранулы, несколько жестяных банок с кошачьим паштетом, пластиковое ведро с рисом. На плите стоял большой, почерневший снизу алюминиевый чан видимо, в нём варили кашу или разогревали корм.              На единственном столе, придвинутом к стене, лежали разбросанные предметы: пачка дешёвых бумажных тарелок, рулон полиэтиленовых пакетов, пластиковый нож, несколько кружек с надписями, стёршимися от частого мытья. В углу, под столом, стоял небольшой холодильник-бар, тихо и неровно гудящий. Свон открыла его. Внутри несколько упаковок плавленого сыра, пачка масла, батон колбасы в вакуумной упаковке, бутылка кетчупа. Еда самого хозяина, простая, одинокая, без изысков.              Ничего необычного. Ничего, что могло бы намекнуть на что-то большее, чем убогий быт одинокого человека, живущего на своей работе. Эта кухня, с её унылой практичностью и полным отсутствием уюта, была даже более разочаровывающей, чем предыдущая комната. В ней не было даже намёка на маскировку только грубая, неприкрытая бедность и функциональность.              Закрыла дверцу холодильника,обернулась, окидывая взглядом это жалкое пространство. Воздух был тяжёлым, спёртым, пропитанным запахом дешёвой еды и одиночества. Здесь не пахло смертью, тайной или одержимостью. Здесь пахло тоской.              Она вышла обратно в коридор, и давящая тишина снова обволокла её, теперь уже смешиваясь с привкусом горечи во рту. Разочарование начало подтачивать её первоначальную уверенность, как кислота. Может, она ошиблась? Может, её интуиция, разогретая бессонными ночами, адреналином и леденящими открытиями в Бостоне, сыграла с ней злую шутку? Может, этот питомник и правда просто тихое, хорошо содержащееся, хоть и безрадостное место, а те следы у забора и эта гнетущая тишина имеют самое обыденное, скучное объяснение? Может, человек с татуировкой крыла – просто молчаливый, странный, но безобидный работник, а все её подозрения – лишь плод усталого, травмированного воображения?              Осталась последняя дверь в самом конце коридора. Она была массивнее других, сколочена из толстых, некрашеных досок, потемневших от времени и сырости. Вместо обычной ручки простая железная щеколда, запотевшая от пальцев. Эмма, уже почти не надеясь ни на что, надавила на холодный металл. Шпингалет со скрипом соскочил с петли, издав глухой щелчок.              Дверь отъехала внутрь, и навстречу ей потянулся густой, сложный запах. Пахло старым деревом, прелой пылью, сухой травой и чем-то сладковато-пресным возможно, дешёвым зерновым кормом или слежавшимся сеном. Свет в помещение почти не проникал. Лишь одинокий, тусклый луч, пробивавшийся сквозь крошечное, забитое паутиной и грязью окошко под самым потолком, выхватывал из мрака клубящуюся пыль. Свон нащупала на стене у косяка шершавый фарфоровый выключатель и щёлкнула им.              Под жёлтым, неровным светом голой лампы накаливания, висящей на длинном проводе, открылось помещение, служившее складом. Комната была невысокой, с низким потолком, затянутым паутиной. Вся она была заставлена грубо сколоченными стеллажами из неструганых досок, покоробившихся от влаги. На полках в беспорядке, но с некой практичной логикой, стояли и лежали запасы. Мешки с сухим кормом, одни завязанные, другие распоротые, из которых сыпались гранулы, образуя на полу желтоватые кучки. Тюки с древесными опилками, перетянутые бечёвкой. Рулоны проволочной сетки с острыми краями. Ржавые банки с краской, засохшие кисти в жестяных ведёрках. Лопаты, грабли, вилы, прислонённые к стенам. В углу валялась груда старых, отслуживших своё игрушек для животных: потрепанные теннисные мячи, обглоданные резиновые косточки, пластиковые тарелки со следами зубов. Всё было покрыто плотным, бархатистым слоем пыли, в углах висели седые бахромы паутины. Здесь не было ни следа маниакального порядка, только утилитарный, слегка запущенный хаос рабочего помещения.              Эмма стояла посреди комнаты, медленно поворачиваясь на месте. Её взгляд скользил по пыльным мешкам, ржавому инвентарю, куче хлама. Только скучная, унылая реальность маленького хозяйства. Она подошла к единственному в комнате предмету мебели, кроме стеллажей, старому, заляпанному краской деревянному столу, приткнутому в углу. Столешница была завалена бумагами: пачки счетов от поставщиков корма, накладные на медикаменты, несколько знакомых журналов учёта прививок с закладками, пачка рекламных буклетов о новых кормах и витаминах. Она лихорадочно, почти с отчаянием, стала перебирать бумаги, сдвигая их, вглядываясь в текст.              Отчаяние, тяжёлое и липкое, как смола, начало заливать. Она стояла посреди этого унылого, пыльного склада, и каждая частица её уверенности рассыпалась в прах под грузом банальной, неприкрытой реальности. Здесь не было тайны. Не было логова. Была только скука, запустение и запах дешёвого корма. Её теория, выстроенная на дрожащем фундаменте интуиции и случайных совпадений, рухнула, оставив после себя лишь горький осадок стыда и усталости. «Идиотка», прошептала она себе самой, с силой потирая переносицу. «Нафантазировала черти чего на пустом месте».              Уже повернулась, чтобы уйти, бросив последний, полный разочарования взгляд на это захламлённое пространство. Её нога сделала шаг к выходу, когда краем глаза она уловила слабый блик на полу у самого дальнего стеллажа. Что-то мелкое, металлическое, отразило тусклый свет лампы. Сначала она хотела проигнорировать какая разница? Оброненный гвоздь, кусочек фольги. Но что-то заставило её остановиться. Не мысль, а животный инстинкт, тот самый, что когда-то спасал ей жизнь в тёмных переулках Бостона.              Медленно вернулась и наклонилась. Это был не гвоздь и не осколок. Это был небольшой, изящно изогнутый кусочек хирургической стали. Тонкий, с идеально отполированным закруглённым концом и крошечным крючком на другом. Она узнала эту форму. Костный ретрактор. Инструмент, используемый в хирургии, чтобы отодвигать ткани и обнажать кость. Вещь специфическая, дорогая и совершенно чуждая в этом царстве мешков с опилками и ржавых грабель. Он лежал в пыли, но сам был чист, почти стерилен, будто его только что уронили, вытирая.              Холодок пробежал по её спине. Девушка подняла инструмент, ощутив его неестественную, непривычную лёгкость и холод в ладони. Её взгляд прилип к стеллажу, возле которого она его нашла. Грубые доски, мешки… и узкая, тёмная щель между задней стенкой стеллажа и бетонной стеной помещения. В этой щели, в самом низу, там, где пыль лежала менее ровным слоем, угадывалась вертикальная линия. Слишком прямая, слишком ровная, чтобы быть просто неровностью кладки или трещиной. Это был шов.              Сердце, только что утихшее, снова заколотилось, теперь уже с новой, лихорадочной силой. Всё внутри неё замерло и одновременно закричало. Она впилась пальцами в край тяжёлого деревянного стеллажа, навалилась на него всем весом. Сначала он не поддавался, скрипел, как живой, потом с пронзительным скрежетом пополз по бетонному полу, поднимая целое облако вековой пыли, от которой она закашлялась. За ним открылась стена. Или то, что ею притворялось.              Это была дверь. Небольшая, не выше метра семидесяти, аккуратно встроенная в кладку и окрашенная в тот же грязновато-белый цвет, что и всё вокруг. Ни ручки, ни петлей, ни замочной скважины. Просто гладкая, почти неотличимая панель. Но внизу, у самого плинтуса, была тонкая, почти волосяная щель. И прямо рядом с ней, на уровне колена, едва заметная вмятина в краске крошечное углубление, будто от многократного нажатия ногтем.              Эмма присела на корточки. Её пальцы, дрожащие от адреналина, нащупали холодное углубление. Она подцепила. Раздался тихий, но отчётливый щелчок звук хорошо отлаженного механизма. Панель слегка дрогнула и бесшумно отъехала в сторону, открыв чёрный, зияющий проём.              И тогда на неё обрушился запах.              Он ударил с такой физической силой, что её отшатнуло, заставив зажать нос и рот ладонью. Это был не просто запах это была плотная, осязаемая волна тления. Гнилостный, медово-сладкий и одновременно откровенно трупный смрад разложения, который впивался в ноздри, лип к нёбу, вызывая немедленный спазм в желудке. Но под ним, словно грязный фундамент, лежал другой запах резкий, кислый, напоминающий мочу и испражнения, смешанные с сыростью плесени и ржавого металла. И сквозь всю эту вонь пробивался едкий химический шлейф хлорка, щёлочь, что-то ещё, что пыталось, но не могло перебить органическую вонь распада. Это был запах не просто смерти. Это был запах долгой, мучительной смерти и того, что осталось после, оставленного гнить в темноте.              Из чёрного провала в стене дул холодный, насыщенный этой вонью воздух. За панелью начиналась узкая, крутая лестница, уходящая вниз, в полную, беспросветную тьму подвала. Ступени были из грубого бетона. Ни перил, ни света. Только этот смрад, поднимающийся снизу, как зловонное дыхание самой земли.              Свон замерла на пороге, сжимая в потной ладони холодный металлический крючок. Всё её тело кричало об опасности, каждый инстинкт приказывал бежать, захлопнуть эту панель и никогда не оглядываться. Но ноги, будто сделанные из свинца, не слушались. Она знала, что должна спуститься. Теперь это было неизбежно.              Преодолевая рвотный позыв, она сделала первый шаг на скользкую бетонную ступеньку, затем второй. Тьма и вонь поглотили её почти сразу. Воздух стал ещё холоднее, гуще, запах всепоглощающим, въедливым. Спускалась медленно, на ощупь, прижимаясь спиной к холодной, шершавой, мокрой от конденсата стене. Лестница оказалась недолгой. Через десяток ступеней её нога нащупала ровный, липкий бетонный пол.              Замерла, стараясь привыкнуть к темноте. Пространство было большим, гораздо больше, чем комната над ним. Воздух вибрировал от тихого, едва слышного гула работы вентиляторов, которые явно не справлялись со своей задачей. И сквозь густой смрад теперь явственно проступали другие звуки: тихое, прерывистое капанье воды где-то вдалеке, шорох, похожий на движение чего-то по полу.                     И тогда её глаза, наконец, начали различать очертания. Слабый, тусклый свет, исходящий, казалось, из-за поворота. Не аварийная подсветка, а скорее отблеск обычной лампочки, прикрытой чем-то. В его скудном сиянии проступали контуры ужаса.              Она стояла в коридоре. Узком, низком, как в бункере. Стены были из голого, покрытого чёрными разводами плесени бетона. По обе стороны, в глубоких нишах, стояли… клетки. Большие, металлические, с массивными дверями. Но они не были пусты.              В первой, справа, в луже неопознанной тёмной жижи лежало что-то. Тёмный, бесформенный комок шерсти и костей, уже сильно разложившийся. От него и исходила часть удушающей вони. Во второй клетке виднелись останки помельче, возможно, кошки, прилипшие к решётке. Повсюду на полу экскременты, грязь, сгнившая солома. Дальше по коридору, в тусклом свете, она различила другие помещения, отгороженные ржавой решёткой. Внутри них смутно виднелись очертания столов, заваленных непонятными предметами, и полок, но рассмотреть ничего не удавалось из-за темноты и грязи.              Блондинка прижала сгиб локтя к носу и рту, пытаясь фильтровать воздух через ткань куртки. Она двинулась вперёд, обходя зловонные лужи на полу. Коридор поворачивал за угол, туда, откуда лился свет.              Именно там, в конце основного коридора, в самой большой, похожей на пещеру нише, стояла клетка. Она была монументальной. Не просто укреплённая это было сооружение. Толстенные стальные прутья, сваренные в решётку с ячейками не более десяти сантиметров. Дверь цельная стальная плита с массивным засовом и навесным замком, висящим открытым. Но самое жуткое было внутри.              Эмма стояла на пороге клетки, и её охватило странное, парализующее чувство диссонанса. Она ожидала хаоса, вонь, следы насилия. Но вместо этого её встретила почти гробовая тишина и… стерильность.              Воздух здесь был другим прохладным, сухим, с лёгким химическим оттенком, резко контрастирующим с удушающей вонью в коридоре. Клетка была невысокой, но глубокой. И она была чистой. Подчёркнуто, нарочито чистой. Бетонный пол был вымыт, почти до скрипа. Стальные прутья, хоть и старые, не несли на себе следов ржавчины или крови, лишь ровный матовый блеск. Ни клочьев шерсти, ни экскрементов, ни следов отчаянных царапин на стенах. Эта чистота казалась более зловещей, чем любой беспорядок. Она говорила о контроле. О тщательном, педантичном устранении следов.              И тогда её взгляд упал на стену слева.              Она вся, от пола до потолка, была покрыта фотографиями. Десятками, если не сотнями снимков, аккуратно прикреплённых к бетону булавками или небольшим кусочком скотча. Они были сделаны с разных ракурсов, но все изображали одно и то же: животные. Лесные обитатели её территории. Олени, кабаны, лисы, барсуки, даже хищные птицы. Они лежали на земле, на подстилке из хвои и листьев. И на каждом снимке было видно одно и то же: аккуратные, почти хирургические разрезы на брюхе, и… пустота внутри. Органы отсутствовали.              Это были те самые животные, которых она находила последние месяцы. Те, чьи смерти имели видимые причины, чьи тела были обезображены странным, методичным изъятием. И здесь, на стене, они были каталогизированы. У каждого снимка в нижнем углу была небольшая, аккуратная надпись шариковой ручкой: дата, примерный вид, иногда дополнительная пометка «эксперимент №12», «образец А-7».              Сердце забилось гулко и тяжело. Она медленно вошла внутрь, её шаги отдавались глухим эхом по чистому полу. Прямо под фотографиями, на полу, валялись несколько стреляных гильз. Она узнала их сразу патроны 12-го калибра, характерные для помпового ружья Remington 11-87. Те самые гильзы, что она находила в лесу, только что отстрелянные. Здесь же лежал и сам патронташ, полупустой, брошенный как ненужная вещь.              А рядом, выстроенные в аккуратный ряд у дальней стены, стояли банки. Большие, стеклянные, лабораторные банки с закручивающимися металлическими крышками. Внутри них, подёрнутые лёгкой мутью консервирующей жидкости, плавали органы. Сердца, печени, почки. Некоторые целые, другие разрезанные на срезы. На каждой банке был наклеен этикетка с номером, совпадающим с номерами на фотографиях на стене.              Свон подошла дальше к столу. Её шаги были медленными, будто она продвигалась сквозь густой сироп, а не холодный воздух подземелья. Сначала взгляд упал на тушу кролика. Методичность, с которой было проведено вскрытие, была отвратительна в своей чистоте. Но это была лишь прелюдия. Её сознание, отточенное годами работы с наихудшими проявлениями человеческой натуры, уже скользило дальше, к стене, к картине, которая связывала это место с её самым тёмным, незаживающим прошлым.              Она подняла глаза.              На стене, прямо над столом, была развёрнута не картина, а сама квинтэссенция зла, зафиксированная на листах ватмана. Это был не беспорядочный коллаж, а тщательно структурированная схема. И в её центре, как три чёрных солнца, сияли улыбки.              Стивен. На школьной фотографии он был живым светловолосый, с веснушками, в новенькой клетчатой рубашке. Улыбался, чуть смущённо, один уголок губ выше другого. Рядом, соединённая красной нитью, была другая фотография. Эмма узнала её сразу снимок с места преступления в старом фабричном цехе. Но здесь он был крупнее, детальнее, чем в полицейском отчёте. Мальчик лежал на спине на бетонном полу, одетый в ту же рубашку, теперь запачканную пылью. Лицо было спокойным, будто он спал. Но взгляд, привыкший видеть больше, чем обычный человек, сразу выхватил главное: идеально прямой, тонкий шов, тянущийся от ключицы до лобка. Шов, сделанный рукой не мясника, а виртуоза. Разрез был таким аккуратным, что казалось, тело можно было снова застегнуть, как пиджак. Под фотографией, выведенным тем же коричневым, засохшим веществом (и Эмма уже не сомневалась, что это кровь), было написано: «РЯДОВОЙ. Образец стабильности. Шов ровный, кровопотеря минимальная (см. отчёт А-7). Стартовая точка. Окупаемость: 94% (печень, почки, сердце)».              Окупаемость. Слово ударило её, как молоток по наковальне. Это был не ритуальный символ. Это была бухгалтерская запись.              Майкл. На школьном фото серьёзный, в очках, темноволосый. Смотрел прямо в объектив с немым вызовом. Фотография с места его обнаружения в заброшенном гараже. Тело было расположено почти так же, но здесь заметны были следы борьбы ссадина на щеке, порванный рукав. И шов… шов был чуть менее безупречным. В одном месте заметна была мелкая «ступенька», крошечное отклонение линии. Под снимком кровяными буквами значилось: «КАПРАЛ. Повышенная сложность (травма селезёнки прижизненно, субъект сопротивлялся). Шов с коррекцией. Урок учтён. Окупаемость: 87% (повреждена селезёнка, лёгкое контужено)».              Контужено. Учтён. Это был отчёт о производственном браке. О неудачном «заказе».              Кевин. Самый младший. Кудрявый, в яркой футболке, с дырочкой от выпавшего зуба. Его улыбка на школьном фото была ослепительной. На снимке из канализационного коллектора, где нашли его тело, эта улыбка была заменена маской вечного покоя. Но работа, проделанная с телом… она была безукоризненной. Шов идеальная прямая линия. Тело было вымыто, волосы аккуратно приглажены. Подпись гласила: «СЕРЖАНТ. Идеальное извлечение. Материал пригоден для эталона. См. стекло 12-B. Окупаемость: 98% (все образцы высшего качества, тимпанальная перепонка левого уха – незначительное повреждение при транспортировке)».              Её снова затошнило.К мальчикам вели нити от карты. Не ментальной, а самой настоящей, подробной топографической карты Бостона и его пригородов восьмилетней давности. На неё были нанесены три красных креста фабрика, гараж, коллектор. Рядом с каждым крестом время, дата, температура воздуха и… имя заказчика.              Имена были зашифрованы, состояли из букв и цифр, но один паттерн повторялся: «Клиент L-7», «Клиент L-7», «Клиент L-7».              От карты Бостона нити уходили к фотографиям леса Сторибрука. Не просто снимкам убитых животных, а к тем самым, которые Эмма находила с аккуратными разрезами и изъятыми органами. Под каждой фотографией те же пометки, но уже с припиской: «Полевое упражнение №... Воспроизведение техники [звание] на биоматериале вида [олень/кабан/лосиха]. Цель: отработка скорости, работа в нестерильных условиях, проверка сохранности образца при транспортировке. Результат: [удовлетворительно/хорошо/отлично]».                     Отработка. Тренировка. Это была не охота. Это была стажировка. Уолтер репетировал. Он использовал животных, чтобы не утратить навык, приобретённый на живых… на «рядовых», «капралах» и «сержантах». Чтобы быть готовым, когда снова поступит «заказ».              И тогда её взгляд, уже почти ослепший от ужаса, нашёл то, что связывало всё это воедино. В левом верхнем углу карты, в стороне от кровавых расчётов и учебных планов, была приколота другая фотография. Цветная, чуть потрёпанная на углах. На ней был взрослый Уолтер Грейсон. Ей не нужно было всматриваться тот же пронзительный, лишённый тепла взгляд. Он стоял на фоне простого гранитного надгробия на маленьком сельском кладбище. На камне была высечена фамилия: «ГРЕЙСОН» и ниже: «ДЖОНАТАН ГРЕЙСОН. 1958–2005. УЧЁНЫЙ-ОРНИТОЛОГ. ЛЮБЯЩИЙ ОТЕЦ».              Отец-орнитолог.              И тут, словно последний щелчок в сложнейшем замке, всё встало на свои места. Перья.              Она резко обернулась к столу. Там, рядом с блестящими хирургическими инструментами, на отдельной бархатной подушечке лежали три чёрные руны. Те самые, что она нашла в солдатиках. Она протянула дрожащую руку, взяла одну. Перевернула. На обратной стороне, гравированное тончайшей иглой, было не просто «перо». Это было стилизованное, но абсолютно узнаваемое изображение пера сойки. Каждое бороздочка, каждый изгиб были тщательно проработаны. Она схватила вторую руну перо дрозда. Третью перо зяблика.              Это был не случайный символ. Это была подпись. Нет, даже не подпись это был ярлык. Метка орнитолога. Отец Уолтера, Джонатан Грейсон, учёный-орнитолог, наверняка помечал свои находки, образцы перьев в коллекции, именно так кодом, в котором тип птицы соответствовал определённому шифру. Уолтер, его сын, перенял этот метод. Но вместо каталогизации птичьих перьев, он стал каталогизировать… «образцы» иного рода. Каждое убийство, каждый «заказ» получал свой уникальный «орнитологический» код перо. «Перо А» (сойка) Стивен, «рядовой». «Перо Б» (дрозд) Майкл, «капрал». «Перо В» (зяблик) – Кевин, «сержант».              Руны с лицевой стороны — возможно, знак самого Уолтера, его личная печать, его «бренд». А перо на обороте научная, холодная классификация взятого «материала». Это была чудовищная профанация памяти отца, извращение его жизненного дела. Уолтер не просто убивал. Он вёл научный дневник убийств, пользуясь методологией, почерпнутой у родителя.              И тогда её взгляд, наконец, нашёл последнюю, самую важную связь. От фотографии Уолтера у могилы отца тянулась не красная, а толстая чёрная нить. Она не вела к мальчикам или животным. Она шла вправо и вверх, к отдельному, обведённому золотым маркером квадрату. Внутри этого квадрата не было фотографии. Там была приколота визитная карточка. Дорогая, на плотном картоне, с тиснёным логотипом: «Locksley Holdings. Robin Locksley, CEO». И ниже, от руки, тем же чёрным маркером, было приписано: «Спонсор. Поставщик оборудования. Канал сбыта L-7. Инструктаж по консервации и транспортировке. Финансирование проекта «Перерождение»».              L-7. Тот самый зашифрованный заказчик с карты Бостона.              Воздух вырвался из её лёгких со свистом. Всё. Вся картина. Весь пазл. Робин Локсли не был соучастником в привычном смысле. Он был инвестором. Мозгом и кошельком. Он финансировал «проект» чудовищную схему по хирургическому изъятию и продаже органов. Уолтер Грейсон, с его болезненной одержимостью порядком, методологией и унаследованными от отца-орнитолога навыками систематизации, был идеальным исполнителем. Хирургически точным, психопатически дисциплинированным техником. Дело «Южный Берег» это были их первые, пробные «заказы». Возможно, те самые органы были проданы через каналы Локсли, связанные с той самой биотех-лабораторией «Нексус Дайагностикс».              А потом, когда стало слишком жарко в Бостоне, когда Свон начала копать, их «проект» ушёл в подполье. Локсли переместил свои интересы в Сторибрук, став влиятельной фигурой. А Уолтера? Уолтера он привёз с собой. Поселил здесь, в лесу, в этой проклятой хижине над подвалом-лабораторией. И дал ему задание: не терять квалификацию. Тренироваться на животных. Быть наготове. Ждать нового «заказа». Или, возможно, готовить почву для нового, более масштабного предприятия уже здесь, в Сторибруке. Ведь кто обращает внимание на пару пропавших животных в глухом лесу? Это идеальный полигон.              Солдатики, оставленные на местах преступлений в Бостоне… Это была не визитная карточка маньяка. Это был сигнал. Знак качества для заказчика. Каждый солдатик со скрытой внутри руной и пером был физическим подтверждением выполненной работы, своеобразным «сертификатом соответствия», который мог быть передан покупателю органов как гарантия происхождения и качества «товара». А звания «Рядовой», «Капрал», «Сержант» это была внутренняя градация сложности работы и качества полученного материала.              Эмма отпрянула от стола, спина её с глухим стуком ударилась о стальные прутья клетки. Весь ужас, всё отвращение, вся ярость прорвались наружу. Её вырвало. Сухими, мучительными спазмами, потому что внутри была лишь ледяная, всепоглощающая пустота понимания.              Она смотрела на эту карту, на этот стол, на эти руны и видела не логово дикаря. Она видела филиал ада, оформленный по корпоративным стандартам. Видела сбывшуюся мечту бюрократа от зла. Систему, где жизнь была сырьём, смерть технологическим процессом, а память о жертвах архивными ярлыками с орнитологическими кодами.               Стены подвала сомкнулись вокруг неё, давя тишиной, густой и тяжёлой, как смола. Воздух, пропитанный запахами смерти и формалина, стал невыносимым. Эмма Свон стояла, прислонившись к холодной металлической клетке, её взгляд застыл на кошмарной схеме, развёрнутой на стене. Каждая деталь, каждый шифр, каждая кровяная пометка выжигали в её сознании новую, нестерпимую истину. Уолтер Грейсон не был просто маньяком. Он был архивариусом ада, а его отец-орнитолог, сам того не ведая, дал сыну алфавит для каталогизации убийств.              Но сейчас не было времени на ужас. Её мозг, перегруженный шоком, снова включился в режим холодного, методичного сканирования. Она оттолкнулась от прутьев, заставив ноги двигаться. На кейсе от снайперской винтовки не было пыли. Он был чистым, недавно протёртым. Но сам кейс лежал пустым, открытым, как зияющая чёрная пасть.              Где же хозяин?              Её взгляд, отчаянно ища хоть какую-то зацепку, метнулся по тёмным углам. И тут он упал на пол, в самом углу, за ножкой стола. Скомканный листок бумаги, брошенный наспех.              Она подошла, развернула его, пригнув фонарь. Это было школьное расписание. Сторибрукская средняя школа.              Сердце у неё упало, а потом заколотилось с такой силой, что зазвенело в ушах. Вся страница была испещрена карандашными пометками, обведёнными строчками. Но не это заставило её кровь похолодеть. Это были рисунки на полях. Стилизованные перья. И строки, написанные нервным почерком Уолтера:              «Оптимальная концентрация… открытая площадка… шумовой фон маскирует звук…» «Финальный акт. Перо совы (для архива).» «Сигнал получен. L паникует. Моя очередь. Переход на позицию…»              Она не стала читать дальше, вникать в дни и часы. Её сознание, отточенное годами криминальной работы, схватило суть и выплюнуло её в виде ледяного, неоспоримого факта: Он идёт в школу. У него винтовка. Он планирует бойню.              Воздух вырвался из её лёгких. У неё не было ни секунды.              Не помнила, как взбежала по лестнице, вырвалась из подвала в холодную, промозглую ночь. Туман, густой и белый, обволакивал всё. Её «Жук» стоял там, где она его оставила. Кексик встревоженно заскулил.              Эмма влетела в салон, вставила ключ. Двигатель взревел. Её первоначальный план искать Локсли мгновенно пересёкся с новой, смертельной реальностью. Локсли мог знать, где искать Уолтера сейчас. Или хотя бы где тот мог устроить свой «переход на позицию».              Рванула по улицам, не обращая внимания на знаки. Туман резался фарами, создавая слепой белый тоннель. Она неслась, чувствуя, как каждый потерянный миг это шаг к катастрофе.              Дом мэра Миллс появился в тумане как тёмный силуэт. И тут же её фары выхватили из пелены картину, от которой кровь застыла в жилах.              Не на подъезде к парадному входу, а на боковой дорожке, ведущей к гаражу, стоял большой тёмный «Рендж Ровер». Багажник был открыт. Рядом с ним, спиной к ней, торопливо забрасывая внутрь спортивную сумку и портфель, стоял Робин Локсли. Он был не в костюме, а в тёмной куртке и джинсах. Его движения были резкими, лишёнными привычной плавности. Он не собирался в деловую поездку. Он бежал.Сел за руль.              Эмма, не раздумывая, вывернула руль и вжала педаль газа в пол. Её «Жук» с рёвом рванулся вперёд и встал поперёк узкой дорожки, полностью блокируя путь внедорожнику. Она выскочила, даже не заглушив мотор. Дверь захлопнулась с оглушительным стуком.              Она не шла, неслась по мокрому гравию, её шаги были быстрыми и решительными, не оставляя ему времени на реакцию. Он только успел повернуть голову на звук её двигателя и захлопнувшейся двери, как она была уже рядом. Его рука, тянувшаяся к чёрному кейсу на заднем сиденье «Ровера», замерла в воздухе. В следующее мгновение её пальцы, сильные и цепкие, впились в дорогую ткань его куртки у горла и на груди. Она рванула его на себя со всей силой, выдернув из полуоборота и прижав спиной к холодному, мокрому металлу автомобиля. От неожиданности и силы толчка он ахнул, воздух вырвался из его лёгких.               Где он? её голос был низким, хриплым, лишённым каких-либо интонаций, кроме абсолютной, не терпящей возражений, требовательности.              Попытался вырваться, его лицо, освещённое косыми лучами её фар, исказилось гримасой чистейшего отвращения и возмущения. Он не был привычен к физическому насилию, оно существовало где-то далеко, за стенами его офисов, исполняемое нанятыми руками. Личная, грубая агрессия была для него дикостью, недостойной его уровня.               Отвали! он прошипел, и в его голосе дрожали не столько страх, сколько неподдельная ярость от неслыханной дерзости. Я не знаю, о ком ты! Ты с ума сошла, Свон! Ты нападаешь на меня?! Я звоню в полицию! Немедленно отпусти!              Она не отпустила. Напротив, её хватка стала ещё крепче. Тряхнула его так, что его голова со звонким стуком ударилась о стойку крыши. Боль пронзила его, и на миг в его глазах помутнело.               Звони, её шёпот был страшнее крика. Он обжигал кожу, как пар. Звони. Пока они будут ехать, я тебе кое-что расскажу. Знаю всё, Локсли. Всё. Про дело «Южный Берег». Про его «рядовых», «капралов» и «сержантов».              Он замер. Его зрачки, сузившиеся от боли, резко расширились. Но на его лице не было страха или признания. Было ледяное, каменное отрицание.               Ты бредишь, – выдохнул он, и его голос, несмотря на ситуацию, снова приобрёл ту ядовитую, бархатистую убедительность, которую он использовал в залах суда и на советах директоров. Это бред. Паранойя. Я читал твоё дело о непрофессионализме. Ты была одержима,, а теперь, будучи уволенной, изгнанной, решила устроить на меня облаву с фантазиями? Это смешно. И очень, очень глупо. Твоя карьера закончена, Свон. А сейчас ты совершаешь уголовное преступление.              Она слушала, и её ярость не утихала, а росла, закипая от его спокойного, наглого тона. Он думал, что словами, статусом, деньгами может остановить правду, которая сейчас билась в её груди и кричала об опасности.               Это не бред, сказала она, и её голос стал тише, но каждое слово было отточено, как лезвие. Это улики. Вещественные доказательства. Солдатики, Локсли. Пластиковые солдатики с полостями внутри. А в полостях – камни. Чёрные, отполированные камни. На одной стороне – руна. На другой… перья. Стилизованные, разные. Перо сойки. Перо дрозда. Перо зяблика. Это его каталог. Его личный «орнитологический» архив убийств. А заказчиком, спонсором, была компания «L-7». Твоя компатия, Локсли. Это было в его досье. На стене, в подвале.              Увидела, как веко у него дрогнуло. Едва заметно. Как зрачки снова метнулись. Но лицо оставалось маской ледяного презрения.               Фантазии, повторил он. Или подлог. Я не знаю, о каких камнях и перьях ты говоришь. И уж точно не знаю никакого подвала. Ты сочиняешь сказки, пытаясь меня шантажировать? Это жалко.               А как насчёт «окупаемости» в 94%, 87% и 98%? впивалась она, не отпуская. Как насчёт «рядового Стивена», «капрала Майкла» и «сержанта Кевина»? Их фотографии были там. С их школьных фоток он сделал экспонаты. С подписями. С оценкой качества «материала». Это твой бизнес, Локсли. Бизнес по продаже органов. А он – твой технолог. Твой архивариус.              Теперь на его лице появилось что-то ещё. Не признание. Нет. Это была… усталость. Усталость от этой назойливой, неотвязной мухи, которая лезет не в свои дела. И злость. Глубокая, холодная злость.               Ты не только сумасшедшая, но и опасная, – сказал он, и его голос потерял бархатистость, стал плоским и металлическим. Ты возводишь чудовищную клевету. У меня нет никакого «бизнеса по органам». Я законный предприниматель. А твои фантазии – это патология. Я требую, чтобы ты немедленно отпустила меня. Иначе последствия для тебя будут катастрофическими. Даже сейчас, после всего, я могу быть милосердным. Отпусти меня, уезжай, и я забуду этот… инцидент.              Его предложение, этот последний жест «милосердия» с позиции силы, стал последней каплей. Время текло. Где-то в тумане Уолтер занимал позицию. В её голове стоял крик крик будущих детей, которые даже не подозревали об угрозе. Он всё отрицал. Каждое слово. Каждый факт. Он выстроил вокруг себя стену из лжи и высокомерия, и казалось, никакие слова её не пробьют.              Значит, нужны были другие методы. Методы, которые он понимал на своём, примитивном, животном уровне страха.              Она не сказала больше ни слова. Её рука, сжимавшая его куртку, разжалась, но лишь для того, чтобы преобразовать энергию в движение. Её кулак, крепко сжатый, с размаху врезался ему в лицо.              Это был не удар в ярости. Это был холодный, рассчитанный, методичный удар. Цель причинить максимальную боль, шокировать, сломать хладнокровие. Удар пришёлся в переносицу.              Раздался тот самый, отвратительный хруст ломающегося хряща. Боль, острая и ослепляющая, вспыхнула в его сознании ярче любого аргумента. Локсли издал не крик, а нечленораздельный, захлёбывающийся звук удушья. Он откинулся назад, его тело, лишённое напряжения, ударилось о «Ровер». Из его носа хлынула тёмная струя крови, заливая губы, подбородок, капая на камень под ногами.               Где. Он. повторила она, её голос был абсолютно ровным. Никакой ярости. Только требование.              Мужчина, прикрывая лицо руками, сполз по борту машины, опускаясь на одно колено. Дыхание его стало прерывистым, сопящим. Но когда он поднял на неё взгляд, сквозь слёзы от боли и кровь, в его глазах не было слома. Была яростная, кипящая ненависть и всё то же, упрямое отрицание. Он стиснул зубы и не сказал ни слова. Молчание было его последним бастионом.              Она ударила снова. На этот раз в солнечное сплетение, коротким, жёстким ударом кулака. Воздух с силой вырвался из его лёгких, он согнулся пополам, захлёбываясь беззвучным кашлем. Боль была сокрушительной, лишающей сил.               Где? одно слово.              Он кашлял, кровь капала из носа ему на брюки. Но молчал. Его тело содрогалось от боли, но губы были сжаты.              Она схватила его за волосы и приподняла его голову, заставив смотреть на себя. Его глаза были полы слёз, но в них горел тусклый, упрямый огонь. Он не сдавался. Он терпел. Думал, что она устанет, отступит, испугается.              Ошибался.              Её колено резко двинулось вверх, встретившись с его лицом. Не со всей силой, но достаточно, чтобы его голова откинулась назад, а по свежей ране на носу размазалась новая порция крови. Он застонал, низко, по-звериному.               Ты думаешь, я шучу? её голос прозвучал прямо у его уха. Ты думаешь, у меня есть время на твои игры? Он готовится убивать детей. СЕЙЧАС. И каждую секунду, что ты молчишь, ты помогаешь ему. Ты его сообщник. И я буду ломать тебе кости одну за другой, пока ты не поймёшь, что твоя ложь стоит тебе дороже, чем любая правда.              Она ударила его ребром ладони по ключице. Резко, точно. Боль пронзила плечо и шею. Он ахнул, его тело дёрнулось.              Молчание.              Ударила его снова. В то же место. Хрустнуло. Не сломалось, но боль была невыносимой. По его лицу потекли слёзы, смешиваясь с кровью. Он сжался в комок, пытаясь защититься, но она была неумолима. Она била его по рёбрам, по рукам, которые он поднимал для защиты. Каждый удар был расчётливым, причиняющим максимальную боль без потери сознания. Она не спрашивала больше. Она просто била. Методично, безжалостно. Ей было всё равно. Всё равно на его боль, на его молчание, на возможные последствия. Была только цель выбить из него информацию, выжечь её болью, если слова не работают.              Робин стонал, хрипел, иногда издавал короткие, подавленные крики, когда удар был особенно точен. Но слова не шли. Он закусил губу до крови, сжав челюсти, и терпел. Его мир сузился до боли и её лица, холодного и решительного, возникающего перед ним перед каждым новым ударом. Казалось, он готов был умереть здесь, на мокром гравии, но не издать ни звука, который она жаждала услышать. Его упрямство было маниакальным, почти безумным, и оно рождалось не из мужества, а из глубочайшего, инстинктивного страха перед последствиями признания. Он боялся Уолтера, боялся того, что стоит за ним, боялся разоблачения куда больше, чем физической боли.              Эмма чувствовала это. Чувствовала, как её удары разбиваются о каменную стену его воли. Отчаяние начало подкрадываться к краям её сознания, холодными щупальцами. Время утекало сквозь пальцы, как песок. Она не могла здесь оставаться вечно. Она не могла его убить хотя в этот миг ей казалось, что сможет, если это остановит Уолтера.              Остановилась, тяжело дыша. Её костяшки были содраны в кровь о его кожу и кости. Он лежал перед ней, сгорбившийся, окровавленный комок страдания. Но всё ещё живой. Всё ещё молчащий.              Нужен был другой подход. Последний. Тот, что сломает не тело, а самый базовый инстинкт инстинкт самосохранения, когда мозг отключается и кричит за тебя.              Опустилась на колени рядом с ним. Не для удара. Её руки, сильные, привыкшие к физическому труду, обхватили его горло. Не для того чтобы сразу перекрыть дыхание. Сначала давление. Угроза. Осязаемая, медленная, нарастающая.              Её пальцы впились в боковые мышцы его шеи, большие пальцы упёрлись в кадык. Он замер, его глаза, опухшие и залитые кровью, широко раскрылись, уставившись на неё в полном, первобытном ужасе. Он попытался отбиться, но его руки были слабы, движения беспорядочными. Она легко парировала их, не ослабляя хватки.               Последний шанс, Локсли, прошипела она, и её голос был хриплым от напряжения. Я не буду тебя душить до потери сознания. Я просто буду давить. Пока твой мозг не начнёт гореть от нехватки воздуха. Пока ты не почувствуешь, как твоё собственное сердце бьётся в панике, как молоток. Ты будешь чувствовать каждый мускул, каждую клетку, которая кричит о кислороде. И ты будешь знать, что я могу остановиться. В любой момент. Но я не остановлюсь, пока ты не скажешь. Или пока не станет слишком поздно.              Увеличила давление. Не перекрывая дыхательные пути полностью, но сильно, ощутимо сжимая их. Локсли затряс головой, издавая булькающие, хрипящие звуки. Его рот открылся, пытаясь втянуть больше воздуха, но получился лишь короткий, свистящий вдох. Паника, настоящая, неконтролируемая, затопила его глаза. Вся его выдержка, всё его высокомерие, вся его ложь всё это было сметено одним простым, животным страхом перед удушьем.               Г-где… он попытался что-то выговорить, но её пальцы сжались сильнее.               Нет, сказала она ледяным тоном. Не вопросы. Не мольбы. Место. Только место. Куда он пошёл? Где его логово? Где он сейчас?              Она снова ослабила давление на долю секунды, позволив ему втянуть в лёгкие жалкую порцию влажного ночного воздуха. Он захрипел, закашлялся, и слёзы хлынули из его глаз ручьями, смешиваясь с кровью и грязью на лице. Боль от избиения никуда не делась, она лишь стала фоном для этого нового, всепоглощающего ужаса.               Я… я не… начал он, и в его голосе слышалась предательская слабость, трещина.              Она сжала сильнее. На этот раз уже почти полностью. Воздух перестал поступать. Его глаза выкатились, лицо начало темнеть, приобретая синюшный оттенок. Он забился в её руках, как рыба на берегу, его ноги бессильно зашаркали по гравию. Звуки, которые он издавал, были уже не человеческими. Это был хриплый, предсмертный вой живого существа, чувствующего приближение конца.              И в этот миг, на самой грани, когда чёрные пятна уже поплыли перед его глазами, а сознание начало меркнуть, его инстинкты взбунтовались окончательно. Разум, который так яростно защищал свои секреты, сдался перед простой, непреложной истиной: сейчас, сию секунду, он умрёт. А то, что произойдёт потом, с Уолтером, с его империей, с тюрьмой всё это стало абстракцией, туманом. Единственной реальностью были её пальцы на его горле и нарастающая, всесокрушающая потребность дышать.              Свон почувствовала, как его тело обмякает, как борьба в нём затихает, уступая место пассивному, животному ожиданию конца. Она ослабила хватку, всего на долю, дав ему глотнуть воздуха не из милосердия, а для того, чтобы он мог говорить.              И он закричал. Не сказал. Закричал. Голос сорвался, хриплый, разорванный, полный такой чистой, неконтролируемой паники, что даже ветер, казалось, затих, чтобы его услышать.               ШАХТЫ! СТОРИБРУКСКИЕ ШАХТЫ! ЗАБРОШЕННЫЙ РУДНИК! «ГЛЕНВУД»! его крик вырвался одним сплошным, истеричным потоком, слова накладывались друг на друга. ТАМ! ОН ТАМ! В ШТОЛЬНЯХ! ГОТОВИТСЯ! ЧТО-ТО ДЕЛАЕТ! КАМЕРУ УСТРОИЛ! ИЩИТЕ ТАМ! РАДИ БОГА, ИЩИТЕ ТАМ!              Он выпалил это, задыхаясь, захлёбываясь собственными слезами и слюной, и как только последнее слово сорвалось с его губ, он снова съёжился, обхватив горло руками, как будто боялся, что она снова начнёт давить. Его тело сотрясали судорожные рыдания, смешанные с кашлем и хрипами. Он был сломлен. Не просто избит. Сломлен до самого основания. В его крике не было лукавства, не было расчёта. Был только животный ужас и отчаянное желание, чтобы это прекратилось.              Эмма медленно разжала пальцы и отняла руки. Она смотрела на него, на это жалкое, трясущееся существо, которое ещё несколько минут назад было Робином Локсли. Шахты. «Гленвуд». Старый угольный рудник на восточной окраине. Лабиринт заброшенных штолен, ржавого оборудования и смертельных ловушек. Место, куда даже местные подростки боялись соваться. Идеальное логово для того, кто любил глубину, тьму и изоляцию. Идеальное место, чтобы подготовить «финальный акт».              Слова повисли в холодном воздухе, но Эмма уже не смотрела на его реакцию. Её мысль работала с холодной, отчаянной скоростью. Шахты «Гленвуд». Далеко. Время в обрез. Но отпустить его здесь? Нет. Он не может просто остаться тут, прийти в себя и либо сбежать, либо начать сводить концы с концами.              Её взгляд упал на открытый багажник «Ровера». Там, среди сумок и чемоданов, валялась пара нейлоновых стяжек обычных, крепких, в упаковке. Возможно, для чего-то багажного. Идеально.              Она шагнула к багажнику, схватила упаковку, грубо разорвала её зубами и вытащила несколько стяжек. Локсли, всё ещё сидящий на земле и охвативший голову руками, не сразу понял её намерений. Когда он поднял опухшее, окровавленное лицо и увидел в её руках белые пластиковые полоски, в его глазах мелькнуло новое, более острое понимание. Это была не просто боль. Это была пощёчина его статусу, последнее унижение.               Нет… прохрипел он, пытаясь отползти назад. Ты не можешь… это похищение…               Это – обеспечение явки, отрезала она, опускаясь перед ним. Её движения были быстрыми и профессиональными. Она схватила его за запястье, с силой притянула к ближайшей стойке заднего бампера «Ровера» прочной металлической петле для крепления фаркопа. Чтобы ты никуда не делся, пока за тобой не приедут те, кому ты действительно нужен.              Попытался вырваться, но его силы были на исходе, а её хватка железной. Она завела одну стяжку вокруг его запястья, продёрнула конец в замок и затянула до щелчка. Пластик впился в кожу его дорогих часов. Он вскрикнул от боли и возмущения.               Свон! Остановись! Это безумие! Ты только усугубляешь…              Она не слушала. Вторую стяжку она закрепила вокруг той же металлической петли, создав короткую, но прочную связку. Его рука была теперь прикована к машине. Он мог сидеть, мог стоять на коленях, но отойти дальше полуметра нет.              Затем взяла ещё две стяжки. Его свободная рука инстинктивно отдёрнулась, но она поймала её и притянула к колесу. Он сопротивлялся сильнее, издавая хриплые, полные ненависти звуки.               Лежать будешь тихо, бросила, затягивая пластик вокруг его второй руки и спицы колёсного диска. Теперь он был прикован к машине в позе, унизительной и неудобной полусидя, полулёжа, одной рукой у бампера, другой у колеса.              Мужчина тянул за стяжки, пытаясь их порвать, но нейлон лишь глубже врезался в кожу. Его дыхание стало частым, паническим. Он был пойман. Не в шикарном офисе, не на закрытой встрече, а здесь, в грязи, прикованный к своему же внедорожнику, как животное.              Эмма встала над ним, смотря вниз на это жалкое зрелище. Вся ярость, весь ужас от увиденного в подвале, всё отвращение к его циничной, расчётливой жестокости, наконец, вырвались наружу в словах. Не криком, а низким, дрожащим от сдержанных эмоций голосом, в котором клокотала вся её душа.              – FBI уже едет, Локсли, – сказала она, и каждое слово было как плевок. Они слушали каждый твой вздох в «Амфитрионе». Они увидят его архив. Они узнают про твои счета, про твою лабораторию «Нексус», про твоих «рядовых». Они знают всё. Твоя стена рухнула. Спенсер уже поёт. Теперь очередь за тобой. И за ним. За твоим личным мясником. За твоим «архивариусом».              Она наклонилась чуть ближе, и в её глазах горел ледяной огонь.               Как ты мог? её голос сорвался на шёпот, полный непонимания и лютой ненависти. Как ты мог смотреть на фотографии этих мальчиков и видеть в них… «окупаемость»? Как ты мог финансировать это? Покупать их органы? Превращать их смерти в… в бизнес-план? Они же дети, Локсли. ДЕТИ. У них были имена. У них были лица. Они улыбались на этих фотографиях, которые он потом развесил у себя в подвале, как трофеи! И ты… ты платил за это. Ты был заказчиком. Ты – причина.              Она выпрямилась, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. Слёз не было. Была только пустота, выжженная яростью.               И теперь он пошёл за новыми «экспонатами». И ты знал. Знал, на что он способен. И молчал. Пытался сбежать. Спасти свою шкуру. Ты не человек. Ты… мразь. Отброс. И единственное, что тебя ждёт – это камера, где ты будешь гнить до конца своих дней. И я надеюсь, каждую ночь тебе будут сниться их лица. Стивен, Майкл, Кевин. И все те, кого мы, может, ещё даже не нашли. Надеюсь, они придут за тобой в твои сны.              Локсли не ответил. Он просто сидел, вернее, висел на своих пластиковых путах, уставившись в землю. Его тело время от времени вздрагивало. От боли, от холода, от шока она не знала и её это не волновало.              Развернулась, чтобы идти к своей машине. Ей нужно было ехать. В шахты. Но в этот момент из тумана, с главной аллеи, донёсся звук быстро приближающегося автомобиля.              Свон замерла, рука инстинктивно потянулась к скрытому пистолету. Из белой пелены вынырнул и резко затормозил, чуть не врезавшись в её «Жук», тот самый длинный чёрный «Мерседес». Но на этот раз он подъехал не с холодным величием, а с отчаянной скоростью.              Прежде чем двигатель заглох, пассажирская дверь распахнулась, и из салона выпорхнула, вернее, вывалилась, Реджина Миллс. Но это была не та Реджина холодная, собранная, мэр. Её обычно безупречно уложенные волосы были растрёпаны, спадая на лицо. Её лицо сейчас было искажено гримасой чистого, неконтролируемого ужаса. Глаза были широко раскрыты, полны слёз, губы дрожали.              Она сделала несколько шагов вперёд, её взгляд скользнул по перегородившей дорогу сцене: «Жук», открытый багажник «Ровера», и… Локсли. Прикованного. Избитого. Залитого кровью.              Реджина Миллс застыла на месте. Её рука с белыми костяшками вцепилась в край ткани у горла. Из её полуоткрытого рта вырвался не крик, а короткий, сдавленный звук нечто среднее между аханьем и стоном, полный такого шока и отчаяния, что по спине блондинки пробежали мурашки. Казалось, мэр увидела не просто избитого человека, а воплощение самого кошмара, ворвавшегося в её упорядоченный мир.              Но её взгляд скользнул по Локсли лишь на долю секунды, лишь чтобы зафиксировать ужас происходящего, и тут же, словно натянутая тетива, стремительно переключился на Эмму. И в нём не было ни гнева, ни обвинений. Только всепоглощающая, бездонная паника. Та паника, которую они так тщательно скрывали все эти недели, притворяясь чужими.              Она не пошла к Локсли, а рванулась к ней, спотыкаясь на размокших бархатных тапочках по мокрому гравию, словно бежала по палубе тонущего корабля к единственному спасательному кругу. Расстояние в несколько метров показалось ей бесконечным. Ноги цеплялись за камни, подгибались от слабости, рождённой адреналиновым истощением. Она не бежала она двигалась вперёд, телом и душой, преодолевая последние сантиметры отделявшего их пространства.              И упала ей в объятия. Не обняла, а именно упала, вложив в это движение всю тяжесть своего отчаяния, весь леденящий ужас последних часов. Её руки впились в кожаную куртку, сжав ткань в белых, безжизненных костяшках пальцев. Она ощутила под ладонями влажную, липкую неправильность кровь. Чужую кровь на Свон. Этот факт пронзил её, как игла, но не отпугнул. Напротив, она вжалась ещё сильнее, как будто эта физическая связь, этот контакт с живой, дышащей плотью мог отменить невыносимую реальность. Она вобрала в себя запах кожи, дождя, металла и чужой крови запах Эммы в эту минуту, и он стал для неё якорем.              – Эмма… её голос вырвался не из горла, а из какой-то разорванной внутри глубины. Он был надтреснутым, беззвучным криком, превратившимся в задыхающийся от рыданий шёпот прямо у её уха. Горячее дыхание смешалось с каплями дождя на коже. Генри… Генри пропал. Мне позвонили из школы, продолжила она, прижимаясь лбом к мокрому плечу, словно пытаясь втереться в её силу, в её уверенность. Его не видели с обеда. Никто. Учительница истории сказала… сказала, что он должен был презентовать проект по городской архитектуре, но не явился. Он так готовился, Эмма… Он всё утро говорил об этих старых чертежах… – Её голос снова оборвался. – Его телефон не отвечает. Просто тишина. Эта звенящая, всепоглощающая тишина в трубке, в которой раньше всегда звучал его голос, даже если он просто бурчал «да, мам». – Я… я не знаю, что делать. – Это признание вышло шёпотом, полным стыда и беспомощности. Реджина Миллс всегда знала, что делать. А сейчас она не знала. Её разум, обычно острый и расчётливый, метнулся к первому, кто, как ей казалось, мог иметь рычаги, влияние, доступ к информации.               Я испугалась. Я поехала домой,к Робину – выдохнула она имя, и её взгляд на миг, чисто инстинктивно, скользнул в сторону прикованной фигуры, тут же вернувшись к лицу женщины, как будто ища подтверждения, что это не галлюцинация. Думала, он… он что-то знает, может, поможет найти… У него связи, ресурсы… Он… Она не договорила.              Все те сложные, не до конца определённые обязательства, долги и негласные договорённости, что связывали её с Локсли, все те причины, по которым он был в их жизни, сейчас казались ничтожными, жалкими бумажными тиграми перед лицом её страха. Увидела его: Избитого. Униженного. Прикованного.              Она оторвала лицо от плеча Эммы, чтобы посмотреть на неё. Слёзы, наконец, прорвавшие плотину, текли по её щекам, смешиваясь с дождём, смывая с лица всё и косметику, и маску мэра, и ту холодную уверенность, что она носила как доспехи. Под ней была только голая, дрожащая от ужаса мать. Её глаза, широко раскрытые, молили. Умоляли. Это был немой крик: Скажи, что я сплю. Скажи, что это ошибка. Скажи, что ты знаешь, где он, что он уже дома и злится, что я подняла панику.              Но вместо ответа она видела лицо блондинки. Бледное, сосредоточенное, с глазами, в которых бушевала не её паника, а какая-то иная, страшная буря ярость, отвращение и… понимание. Стремительное, ужасающее понимание, которое, казалось, опережало её собственные слова. И этот взгляд заморозил рыдания у неё в горле.              Только теперь, удерживаемая в фокусе лицом Эммы, она заставила себя сформулировать вопросы к этой безумной реальности. Её голос стал тише, но в нём появилась новая, хрупкая и отчаянная требовательность.               Что здесь происходит, Эмма? спросила она, и каждое слово было будто осколком стекла. Почему ты в крови?              Её взгляд скользнул вниз, по красным, ржавым разводам на куртке, и снова вернулся к её глазам, ища ответа, которого боялась.              И затем, почти шёпотом, выдохнула последний, самый нелепый и пугающий вопрос, кивнув в сторону неподвижной фигуры у машины:               Почему он… прикован?              Свон обняла её, автоматически, плотно прижимая к себе. Запах её духов, её страх, её отчаяние обрушились на неё, смешиваясь с запахом крови и холодного металла. Её собственный ужас, вызванный словами Локсли о шахтах и «новых экспонатах», встретился с этим материнским отчаянием и взорвался внутри неё ослепительной, леденящей душу вспышкой прозрения.              Генри. Старые карты. Шахты. Пропавший мальчик. Любопытный подросток, интересующийся историей города. «Он пошёл за новыми экспонатами».              Всё встало на свои места с ужасающей, убийственной ясностью.              Она посмотрела поверх головы Реджины на Локсли. Он уставился на них, и на его избитом лице читался уже не стыд, а настоящий, неподдельный ужас.              – Нет… прохрипел он, и в его голосе была та же животная паника, что и у брюнетки но приправленная виной. О, Боже, нет… Реджина, он же просто… он интересовался историей города… я дал ему старые схемы шахт… для школьного проекта… он не должен был туда идти один…               Какие шахты?! выкрикнула Миллс, вырываясь из объятий и оборачиваясь к нему, но всё ещё цепляясь рукой за рукав Эммы, как за единственную опору. О чём ты говоришь?! Какие проекты?! Где мой сын, Робин?! ГДЕ ОН?!              Свон больше не могла ждать. Каждая секунда была на вес жизни. Не жизни абстрактных школьников в будущем. Жизни одного мальчика. Их мальчика.              Она рванулась к своей машине, увлекая за собой не отпускающую её руку Реджины              – Садись! – бросила она, уже распахивая дверь водителя. Голос её был жёстким, командным, не оставляющим места для вопросов. Сейчас же! Если хочешь его найти – садись!              Мэр, вся в слезах и панике, на секунду застыла в нерешительности, разрываясь между избитым Локсли и исчезнувшим сыном. Материнский инстинкт оказался сильнее. Она бросила последний, полный муки и непонимания взгляд на прикованного мужчину, потом кинулась на пассажирское сиденье, отодвигая скулившего Кексика.              Эмма уже заводила мотор. Её взгляд через лобовое стекло встретился с взглядом Локсли. Он сидел, прикованный к своей машине, и смотрел на них. В его глазах, помимо ужаса и боли, было что-то ещё острое, леденящее предчувствие. Он что-то знал. Что-то, чего не сказал. Что-то, связанное с Генри и шахтами. Но теперь это знание было бесполезно. Он был здесь. А Генри там.              Вдавила газ, и «Жук» рванул вперёд, объехав «Ровер» и выскочив на главную аллею. В зеркале заднего вида оставалась сюрреалистичная картина: роскошный особняк, туман, чёрный «Мерседес» с открытой дверью и фигура человека, прикованного к внедорожнику, медленно растворяющаяся в белой мгле.              В салоне пахло страхом, мокрой шерстью и дорогими духами, которые не могли перебить запах крови на руках Эммы. Реджина Миллс, сжавшись в комок на сиденье, всхлипывала, беспрестанно повторяя одно и то же, обращаясь то к себе, то к миру, то, казалось, к водителю:               Шахты… какие шахты?.. Что он там забыл?.. Зачем ты туда едешь?.. Генри… мой мальчик… Генри…              Она молчала, сжимая руль так, что суставы побелели. Её маршрут был ясен. Шахты «Гленвуд». Но теперь у поездки была не абстрактная, а очень конкретная, личная цель. Цель, от мысли о которой её сердце сжималось в ледяной ком. И время, и без того иссякавшее, теперь истекало со скоростью звучащего в её голове материнского плача и чудовищного шёпота из подвала архивариуса.Лишь бы успеть.              
Примечания:
209 Нравится 314 Отзывы 66 В сборник
Отзывы (6)