Унтерменш
13 января 2022 г. в 13:15
– Сопляк, – цыкает на него Джузо.
Не зло. Не шутливо. Вкладывая в слово самое обтёртое ничего, которое только может достать из себя.
Год и год. Первый пошел.
Кофейные зёрна в кофемолке. Горячий запах.
Джузо – вор, а не хозяин – пробирается в свой кабинет незаметно. Не спеша с самого утра поднимать дом на уши: Джузо, ты вернулся, помнишь про свои долги за ремонт? Тихо поднимает жалюзи. Скидывает на вешалку плащ.
– Это моё место, – после короткой паузы продолжает Джузо. Подбираясь и чуть припадая.
Его чашка кофе – в руках. Его дерьмовое расположение духа – в постоянном непробиваемом «раньше». «Раньше» является и идеальной формой, и тем, о чем Джузо предпочитает умалчивать. «Раньше» проступает в нём несвойственными человеку движениями, совершенно непредсказуемой логикой и сглаженными меланхолией с транквилизаторами выпадами.
Унтерменш.
Год и год. Второй пошел.
Тэцуро не садится за рабочий стол. Тэцуро видит в Джузо что-то такое, о чём ему кололи языками воспоминания из Берюрен. О чём Онест ему говорила, как об инструментах, выслуживающих корпорации свои годы. Размеренно вкладывала в него понимание – унтерменш – нельзя в них искать человеческое. В их загонах. В их заморочках.
Он уже больше не ищет. Но всё еще остро реагирует на несправедливость.
Под гармонией они всё равно одинаково гладкие – сухое горло ободрано наждачкой. Почему он ему так легко дался?
Год и год. Третий пошел.
Тэцуро задумчиво наблюдает – цветок перемещают ближе к окну, поливают, отрывают сухие листья. Столько воркования и любви. Столько телодвижений вхолостую. Диск солнца на гранях башни. Полосы жалюзи падают неоновым выедающим светом на его лицо. Зудят нервы в новых наращенных на него протезах.
Три-четыре – ты в могиле.
Слышит в настукиваемом ритме строевой марш – Джузо весь в себе. В глубокой ракушке, из которой его не выковырять ни одной ложкой: с ним опять сцепились копы на восьмой улице. Потом его зашивала Мэри и никого не пускала в процедурную – ожидая, когда Джузо войдёт в привычное ему состояние нормы.
А Тэцуро сейчас и остаётся: сопоставлять реальность со словами профессора Вачовски. Уберменш – цепкий, хладнокровный, безжалостный. Горы трупов впереди, верный стрелок – позади. Клетка в организме Благородной гнили. Куда не повернёт дуло – всюду смерть.
В ритме строевого марша. Барабанами отсчитывают погибших. Три-четыре. Три-четыре.
Раньше.
– Но ты же не виноват!..
– Умный больно для сопляка, – обрывает его Джузо. Не грубо. Не сцеживая каждое слово. – Знал я одного такого же умного. Славный был. Даже интересно, кормит ли он червей или гниёт в одиночной камере.
Тоном рассказывающего на ночь не самую интересную сказку о волке, который всех проглотил, не получив по брюху ножом. Никаких сюсюканий, прибаукиваний, великих мыслей в рожу. Джузо не злится, – думает Тэцуро, – потому что пушки не умеют нормально злиться.
И он не так далёк от истины.
Джузо показывает маленький блокнот в ярко-красной обложке:
– Это от одного незнакомого, но близкого для тебя человека. Он называл это компроматом на себя самого.
И кладёт ему в руки – записи уберменша.
Тот же горячий запах.
– Да ты у него уже свой, – подшучивает Кристина.
Тэцуро по привычке ест как щенок, которому кинули колбасу. Ему катастрофически не хватает роста, веса, нервов – Джузо его не подтрунивает, Джузо его берёт за шкирку, словно берёт в руку свою записную книжку, хребет проступает перекладинами стремянки, и говорит: Жрать не будешь – ласты склеишь, я знаю, потом отработаешь, всё потом.
Откуда он знает – Тэцуро понять не дано.
– В смысле «свой»? – спрашивает, не прожевав, Тэцуро.
Она дергает за его протез:
– Это же твоё.
– Но это моя рука.
Там же мои нервы, останки моей плоти, – Тэцуро косится на руки. Как их можно назвать не своими? Условно-съемный обвес стыками, рубцами. Под кислородной пластиковой маской отсекли бесполезные конечности. Иссекли бесполезные жилы того, кому жить, в целом, не нужно.
«Свой» – это когда Джузо, застав его за рабочим столом, не говорит ничего. Будто Тэцуро телевизор, который должен тут находиться и точка. Будто Тэцуро тот самый стрелок, который должен стоять у него за спиной. И иначе – никак. Иначе – не существует.
Будто Тэцуро уже сражается с ним на равных, а не получает кулаком поддых в первые пять минут спарринга. У Тэцуро гнев звериный, на волне адреналина, без чувства меры, а тот успокаивает его – тяжелой горячей ладонью – в своей заученной бессловесной манере. Или вместо: Ничего, вырастешь, станешь большой пушкой, уберменш. Пушкой Тэцуро не станет, но в этом есть что-то, что он хочет назвать грубой отцовской лаской, провонявшей сигаретами, кофем и упрямством. Хочет назвать. Но не называет.
Иначе прировняет себя, если не к пушке – унтерменш, – то к цветку в кабинете.
Джузо чиркает спичкой у него под ухом – ветер опасно опаляет пламенем пальцы – и пришикивает. Не замечает пялящегося ему в подбородок Тэцуро. Но широко скалится пастью:
– Ты изменился.
Словно что-то знает. Чуйкой своей чует.
Да ничерта. Изменилось только его отношение. Тэцуро всё тот же: юношеский максимализм, ветер в башке, всех разом спасти, плохих парней повязать, но не убивать. В темпе. Активно. Не руки в карманах. Не двадцать четыре на семь быть готовым ко всему, чтобы в итоге распугать всех грозным стволом и едкими фразочками.
– Ты. – Осторожничает. – Растешь. Становишься на него похож. – И, вместо вывода: – Это плохо.
– На кого, Джузо?
– На-а… – Джузо вскакивает, крепко ухватившись за сигарету. – Я совсем забыл. Я обещал помочь Мэри.
И исчезает.
Весь на блюдечке. Как облупленный. Тэцуро греет в груди от настолько домашней привычности вплоть до улыбки.
Из красного блокнота он вытряхивает песок – очень много песка. Острыми крупинками. Мажущего грязью. Вслед за песком оттуда осенними листьями высыпается серебристая фольга, сложенные в плоскую фигурку два журавлика и сжатый под страницами желтый цветок. Полупрозрачный на краях с мелкими лепестками – покоится диск солнца на грани башни. Последним выпадает сложенный вдвое выцветший и пошедший разводами лист.
С почти нечитаемым на самом верхнем краю: Запомни моё раньше.
«Раньше». Три-четыре. Поздно метаться.
Тэцуро открывает страницу, откуда выпал листок, вырванный с корнем неровно. Пропечатавшийся текстом с двух сторон. Вперёд и назад – столбцы неразборчивого почерка почти без пробелов, без новых строчек, идеально ровные. Вклеены краями фотографии между страниц. Он переворачивает на начало и начинает читать.
Беззвёздное небо. Свечи. Остыли.
Три-четыре.
Онест, объекты, химические элементы вместо имён, неудача за неудачей. Цифры, даты, фотографии. И красное-красное. Генеалогическое древо – уберменш. Что Тэцуро читает дальше – он предпочел бы не знать. По крайней мере, не в тех красках и уточнениях.
Три-четыре.
Распять за кисти – раздробить плечи. Обойма в грудь. Выбитые колени. Ничего не исправить – смерть, кровь, слизь мозгов на обшивке.
Три-четыре – он в могиле.
Захлопывает красный блокнот ровно на середине, закинув обратно журавлей, гербарий и сложенную вдвое бумагу.
Компромат. Компромат на Берюрен. И компромат на… его брата, объекта А_Х? Или, если на секунду поверить. Хоть на одну секунду. Нет.
Нельзя искать в них человеческое, – показывает Онест на схожих с ним объектов. – Унтерменш.
Тэцуро поднимает взгляд: в глубине кабинета Джузо всё с тем же упорством поливает цветок. Свет сквозь жалюзи. Покалывание от бездействия. Три-четыре – настукивает. А, может быть, Тэцуро изначально для него «свой» – поэтому гармония подцепила его так гладко, в отличие от остальных объектов. Может быть, это баг, неисправность, которой воспользовались. Почему Джузо не замечал? У него на руках были все козыри столько лет.
– Я не верил ему, – отвечает на немой вопрос Джузо. Находясь в настолько дерьмовом расположении духа, словно встал не стой ноги. Словно сидел без транквилизаторов неделю. – Я думал, у него горячка. Он бредил. Он никогда в здравом уме о себе ничего не говорил. Он же одуванчик. Белый и пушистый. Много мишуры. Потом облетел и скуксился.
Тэцуро сравнивает Джузо с фотографии в красном блокноте и Джузо сейчас. Просто ставит напротив на вытянутой руке: на фото настоящее оружие, о котором говорил профессор Вачовски, громадное. Подобравшееся, припавшее – таким его уже видел. А затем смотрит на себя в зеркало и на оператора – и глаза на фото как из отражения.
– Это он, – ухает Джузо внезапно над ним. Показывает на оператора.
А Тэцуро не может отвести взгляда от зеркала: в нём они вместе похожи на эту старую фотографию. Пусть они – уже не уверен – не инструменты, не унтерменш. Пусть он – уже не уверен – не вернётся в Берюрен. Всегда есть выход.
Тэцуро откладывает красный блокнот.
Но возвращается к нему ещё не раз.
Джузо перестаёт быть для него непонятной махиной, удивительной пушкой. У него есть своя неприкосновенная собственность, у него ограниченная территория. Люди на территории – изначально его, а чужаков он гонит в шею, становясь жалким подобием прошлого-себя с фотографии. Он не хозяин положения, он – его охрана. По голове мотает ладонью, потому что для него это жест спокойствия. Это «я рядом, можешь всё откинуть» – пушка общается с ним на языке пушки.
Три-четыре – он башня. Стеклянная. Прозрачная.
В спарринге Тэцуро больше не медлит – нападает коршуном, впивается шипами до мякоти, раздирает спину. С новыми расширениями и силой гармонии он почти верит, что сможет завалить даже ВОЕ. Но тот стаскивают его не с первой попытки. Слабо отшвыривая к стене.
– С-сопляк, – скалится ему Джузо. И в нём ощущается былой азарт. Он сегодня не рискует – может смело проиграть. – Я же тебя зашибу.
Сколько лет прошло – всё как вчера.
Тэцуро подаёт руку – не отказывается.
И, кажется, всё устаканивается в его голове. В буднях ему кивает удача. Но в один из череды дней, в одно из скучных расследований, пинком открыв дверь, в красном свете окна диска солнца он видит два силуэта. Скрючившийся, на коленях. Второй – держит дуло у его башки.
Тэцуро не успевает – он и не мог успеть.
Тэцуро проламывает ему череп, всадив шип в тонкую кость виска сразу после выстрела. Отскакивает, как ошпаренный. Словно под ним лопнула плёнка кратера вулкана и обдала кипятком. Затыкается, подавившись писком гармонии.
Затем: разбирательства крышующей точку мафии.
Затем: черный мешок – кровь не успела впитаться.
Затем:
– Я закурю, никто не против, – закуривает Джузо. Это утверждение: никто не против. – Я заберу, никто не против, – подгоняет Тэцуро к выходу.
Главарь мафии косится на него, но: никто не против. Может быть, это был заслуженный должок. Или капитуляция по праву сильнейшего – внешне. Джузо ударяет по плечу скошенным подзатыльником, приобнимает, в молчаливом «понимаю, понимаю», ворошит волосы. Вместо: я не опора, ты – не вьюнок.
Тэцуро подбирает все свои сопли, отчаянье, звериную тоску. Меньше всего ему хочется походить на мразь из красного блокнота, которая стреляет на счёт «два». Но ещё меньше – оправдывать себя.
Оправдываться пушкой на ножках перед такой же пушкой. И напевать мантру: три-четыре, три-четыре.
Много максимализма, идеалов, непонимания – берёт в руки зачитанный-перечитанный красный блокнот, в котором вырван не один и не два листа, – понимания страшных тёмных вещей. В старой фотографии оператора отражает себя: как теряет свой запал, своё желание всем разом помочь. И их взгляд становится идентичным настолько, словно Тэцуро прожил свои полвека за эти несколько лет. Год и год. Он ощущает ужас, открывая красный блокнот: потому что их мысли замирают в схожей уродливой гамме. И, перечитывая ход ведения опытов, Тэцуро больше не омерзительно.
– На войну, – пытается объяснить Джузо, – уходят из родного дома, не все, не всегда, чтобы найти себе место там, где невозможно жить.
– Джузо, ты не помогаешь, – ворчит Мэри. Переваливает через спинку дивана к Тэцуро, чтобы дать успокоительные и стакан воды. – О какой кислый. Ы. – Она бестактно сдергивает с него сапог, зажимает в умелом жесте лодыжку, где невидимой шпорой спрятан шип. – Только не говори мне, что он не сработал.
– Сработал.
Ему в лицо сразу гордое:
– Во-о-от!
Тэцуро прижимает к себе ноги, поскрежетав сталью об сталь. Смотрит тоскливой побитой собакой на Джузо: сдирает плёнку равнодушного отчаянья. Он всегда был бурьяном – облагороженным, культивированным, в красивой обёртке – уберменш. Таким же бурьяном, пустившим корни в местах, где невозможно жить. Треклятым модифицированным одуванчиком.
При том тут одуванчики. Живучие.
Безвредные вид. Много мишуры. Не репейник. Не ромашка.
Год и год. Четвертый пошел.
Понимаешь? – кивает ему пушка, разрезав полосы света от жалюзи.
Понимаешь? – кивает ему Суйсо. Обложка – кивает, ухватив за воротник.
Между ними – в его руках – наглый сопляк и красный блокнот – компромат на себя самого. Суйсо щурится-скалится в лихой манере, переступая рядом с ним и обложкой. Блокнот мелькает перед глазами.
Диск солнца опускается на грань башни – тёмным контрастом по его лицу.
И никого между ними – лишнего.
– Исполнительный. Как раньше, – говорит с мягкостью в голосе.
– Раньше, – рычит Тэцуро. – Меланхольное «раньше» стариков с органическими поражениями головного мозга! Никто из вас на «сегодня» даже не смотрит! Всё обсасываете давно спёкшийся тромб!..
– Сопляк. – Его губ касаются шершавые пальцы. Стирают проступившую кровь. – Как запел. А теперь я дополню то, что было здесь, – Суйсо показывает на истрёпанный ряд вырванных страниц посередине. Прямо перед местом, где начинается его военная нежизнь.
Тэцуро его ненавидит.
Тэцуро не верит ему. Думает: он бредит, у него горячка.
– Унтерменш. – Суйсо щерится. – Разбавленная кровь. – Суйсо перестаёт быть для него человеком.
И желание его убить – сухое горло ободрано наждачкой, навострила гармония шипы – разом оправдывается. Но Тэцуро не наносит последний удар.
Год и год. Три-четыре. Пятый пошел. Тэцуро всё ещё не может стрелять на счёт «два».