I
Тяжело и неспокойно было на сердце у госпожи Аши — посланницы Священного зверя. Всюду, где бы ни появлялась она — гордо, по-мужски восседая на чудовищной мантикоре — придворные расступались перед ней, с благоговейным ужасом взирая на девственницу, укротившую ядовитую, тьмой рождённую тварь. Новая государыня беспрестанно баловала свою любимицу, пусть и стала с ней холоднее и строже: вышитые жемчугом покрывала, сапфировые серьги и браслеты, изукрашенные фирюзой и вахшанским лазуритом — всё это было у Аши. «В уборе своём ты прекраснее, чем царица Сабейская ― а ведь она была наполовину пайрика, а ты смертна», ― замечала Ясмин, сдержанно улыбаясь, и гладила её по руке ― бархатной, умащённой благовониями и будто бы не знавшей труда. И Аша ощущала, как суровый взгляд Ясмин скользил по её смуглой, светящейся коже ― и замирал у рта красного, как персты виноградарей: волнение охватывало её, и она уходила, поклонившись. И всё же золото, коим Аша была убрана, подобно древней богине, не было ярче золотопестрой, гладкой шкуры мантикоры. О, как она страшна! Рёв её ― боевая труба и сиринга. Она извивалась на цепи, как леопарды из зверинца шахиншаха, и поднимала крыльями бурю, как сфинксы-ламассу, оберегающие дворец в Сузах, но была больше и сильнее их. Алогривый, круторогий зверь, весь — от головы и до чешуйчато-медного, наполовину змеиного, наполовину скорпионьего хвоста — являющий собой ужас и разрушение, ластился к возлюбленной госпоже — и Аша не могла не приласкать его. «Радость моя», — шептала Аша, перебирая колечки гривы. Все — не только государыня Ясмин, так искусно отличающая ложь от правды — видели, как тревожна и печальна юная посланница. «Отчего ты тоскуешь, сестрица? — говорил её брат: он окреп, и румянец проступал на смертной его бледности, как кровь ― на млечном шёлке. ― Разве ты не рада, что болезнь отступила?» Аша не знала, что ответить: она брала его на руки и обнимала так крепко, что он начинал брыкаться, и катала на спине мантикоры ― и страшный зверь, урча, позволял тянуть себя за усы и мягкие уши. Она смеялась, играя с братом в саду, и непрочные, слабые его шаги делали Ашу счастливой ― лишь для него она не пожалела жизни, прокравшись в мантикорье логовище. Но Аша мрачнела, стоило ей остаться одной ― и даже заунывно-нежные звуки чанга не могли растрогать её. Мантикора спала у дверей библиотеки, не пуская внутрь никого — и диковинный хвост её, сочащийся ядом, угрожающе подрагивал, покуда Аша днями и ночами таилась среди свитков. Три невольницы-абиссинки ― её покорные тени ― подносили ей один свиток за другим, и Аша читала их — даже те, чей смысл был ей неясен, приучая разум к изысканной сложности мёртвого, неподвластного ей языка. И никто не вопрошал её льстиво, но зло: зачем госпожа желает стать мудрее заотара? ― и ей не воспрещалось читать рукописи, о коих не знали и прежние государи; и два писца, приставленных к ней, учили Ашу аккадскому и арамейскому письму. Её помыслы сводились к одному. Она писала тем, кто мог бы направить её в поисках, ожесточённо выводя на папирусе острые знаки: она писала сицилийскому мудрецу, подчинившему себе стихии и сведущему в свойствах семи металлов — говорили, будто он пробудил некую деву ото сна, схожего со смертью; она писала той, чей род шёл от халдеев, что веками наблюдали небесные светила и стерегли страшные, косматые звёзды в башнях Вавилона и Ниневии; она писала учёному мужу, проникшему в тайны мероитских жрецов и прорицателей — но всё тщетно. «Госпожа Аша! — отвечали они, если находили нужным, и Аша печально качала головой: о, знали бы они, с кем говорят! — с невежественной торговкой, ещё не познавшей суть хлеба, но желающей познать суть вещей. ― О случае, вами описанном, ходят легенды, но вечный сон и оживление мёртвых давно остались в области божественного и непостижимого. Боги покинули нас, пусть и не признают этого первосвященники иудейские. Поступайте так, как велит ваша вера, и помните: сон — родной брат смерти, госпожа, и во всём ей подобен». Таковы были их ответы ― схожие друг с другом, как близнецы. Аша не отчаивалась: она встречала во дворце чужеземцев, выезжая к ним верхом ― и, пока служанки любовались диковинками, разложенными на коврах ― точь-в-точь птицы, что слетелись на пурпурную от плодов смоковницу ― Аша беседовала с ними. Мантикора, игривая и любопытная, разевала багровую пасть, повергая в ужас купцов, что вернулись из холодных, пустынных земель, где льды кровоточили, чувствуя китовью гибель: они везли кость и жир; и купцов египетских — тех, что везли ладан, перламутр и драгоценный эбен. У каждого, у каждого Аша спрашивала — не слыхал ли кто о том, что ей нужно знать? Но молчали чужеземцы, изумлённые и устрашённые, будто сам её вид (и миролюбивый оскал мантикоры) делал их немыми, и никто не мог ей ответить. Но однажды Аше повезло: ко двору прибыли послы. Она блуждала меж ними, удивляясь их речи и причудливому облику, и искала того, с кем можно заговорить ― но послы, как и все, любезно сторонились её: кто знает, чего хочет эта своенравная женщина! ― её очи черны и дики; она похожа на ту, что умеет колдовать. Лишь один из них — по алым его одеждам и митре Аша поняла, что это брахман, явившийся из Варанаси, что в государстве Каши — приблизился к ней, и во взгляде его не было неприязни. Выслушав Ашу, он улыбнулся, точно посвящая её в тайну, и сказал так: — Прекрасная госпожа, ты не можешь не знать о великом Мучукунде, сыне царя Мандхатри. Уставший от битвы с асурами, он испросил у благодарных богов вечного сна, поскольку те, кого он любил, погибли, и государю нечего было желать, кроме просветления — а этого, увы, даже боги дать не в силах. И он уснул ― и шли столетия: и мир изменился, как меняется всё смертное и вновь рождающееся, и люди стали другими. Лишь сладчайший, блаженнейший Кришна — слава ему! — смог пробудить Мучукунду, зная о бесконечной его святости: и царь вознёс молитву, поражённый неведомой этой переменой, и удалился на Гандхамадану, чтобы в посте и молении достигнуть мокши. И Аша поклонилась брахману — то был знак, что она поняла его речи — и поцеловала руку учёному человеку; и он благословил её, прежде чем исчезнуть. Но в тот миг, когда внутри неё ещё звучали его извильчивые слова, к ней подошёл другой чужеземец. Нелюдимым, странным был он — и лицо его показалось Аше белым, как снег на вершине горы, где дышит копотью грозный Дахак. — Я невольно подслушал, о чём ты говорила с этим господином. Элейцы рассказывают, — молвил незнакомец: тягуче, медленно говорил он с ней, — что Эндимион, элидский царь, ныне покоится в гробнице, волею богов погружённый в сон. И нежная Селена, его возлюбленная, каждую ночь спускается с небес, чтобы насладиться его красотой, и светлый месяц на челе её мягко серебрит недвижное его тело. Бессмертный, вечно юный, он спит — и видит во сне луноликую свою богиню, облачённую в вечерний туман, и спутника ночи Геспера, зажигающего звёзды в ледяном небе. Это ли не счастье, госпожа? Аша подумала о бледной луне, чьи слёзы ― солёная пена, и ничего не ответила чужеземцу. Сказку меняют на сказку, как амбру меняют на золото ― но Аше нечем было отплатить, и она могла лишь молить о молчании. Ей не хотелось знать, как страшен гнев государыни и остёр её меч ― и как кровь госпожи Аши, вероломной и лживой, брызнет на стены темницы.II
В реликварии из слоновой кости Аша хранила ключ от комнат: ни одна душа не могла проникнуть в них, и даже слугам, кротким и непытливым, это было запрещено. Безлюдно темнел её покой ― огромные окна, выложенные переливистым стеклом, были задёрнуты: мрак ложился на порфир, исцарапанный железом когтей, на выточенные из гагата иссиня-чёрные колонны ― и на сокрытое пологом ложе красного дерева: то был сандал, что цветом как самосское вино, и добывают его сингалы. После омовения Аша отпускала изумлённых невольниц: ни одной из них, верных, сидящих на парчовых подушках под её дверями, не могла она поверить своей тайны ― да и сами они, когда бы и пришлось им полюбопытствовать, услышали бы лишь тишину, как в гробницах царей, чья утроба вынута без остатка. И тогда, прогнав их, она снимала убранства, и расплетала волосы, что ниспадали на влажные плечи ― и откидывала полог. — Я вернулась, — шептала Аша, целуя тонкие, как лепестки миндаля, веки. — Смотрите: я будто богиня, что явилась к спящему возлюбленному. Что же снится вам? Реза спал ― и даже во сне лик его был строг и спокоен, как у праведника. Аша вздыхала, привыкшая к его безмолвию ― и касалась прозрачно-янтарного лба губкой, вымоченной в розовой воде, и расчёсывала черепаховым гребнем, уложив голову его себе на колени ― и с тревогой замечала, как мертвенен, мраморен он — казалось, что жизнь оставила его, и все процессы замерли, остановленные таинственной силой, и алый магистерий пустил в теле корни ― иссушая, превращая его в подобие терракотовой статуи. Даже кровь на одежде запеклась расплавленным песком ― но едва заметное дыхание и биение сердца утешали Ашу. Однако с каждым днём он всё меньше и меньше был человеком ― и горькая мирра, пропитавшая его кожу, обернулась волглым, холодным запахом омытого дождём камня. Аша ослушалась — и не унесла его тело в дахму, что за старым городом: там, в сумраке леса, блуждают золотистые тигры ― им неведома жалость, и плоти мёртвой они предпочитают плоть живую; лишь шакалы, извечные обитатели кладбищ, украдкой треплют гниющее мясо и растаскивают останки на потеху своим щенкам. Аша брала его руку в свою ― без страха, ведь то не трупная скверна ― и хотела верить, что Реза чувствует её касания. Кем была бы она, когда позволила бы обглодать его заживо? Она знала: превращение свершилось ― но ложное бессмертие, не выкупленное кровью, было тягостно и мучительно. Мантикора глухо рычала и раздражённо била хвостом, обходя ложе — рана её заросла, но злоба и обида остались. На беду свою, Аша знала, как вернуть его — напрасно она обманывала себя, толкуя о вечном сне с мудрецами и иноземцами, и занимала ум чем угодно ещё ― но никогда, никогда бы она этого не сделала! Кори спал рядом, и Аша, гладя его, думала о том, как пылает — злее, жарче лавы — узловатое сердце мантикоры. Мысли терзали её, как помешанную. Она боялась очнуться и увидеть свои руки: красно-вязкие, дрожащие — и трепещущее сердце, что на ощупь не отличить от гада морского ― и кровь, обагряющую сомкнутые уста. «Прошу, не посылайте мне таких снов, — смущённо шептала она, касаясь его лица. — Однажды я перепутаю сон и явь». Нет, должен быть иной способ: тому, кто открыл бы ей его, Аша отдала бы все серьги и запястья свои ― и, может статься, даже душу, хотя её она совсем не ценила. Но иного способа не было ― и, сколько бы Аша ни простирала руки навстречу солнцу, бог не давал ей знака. Дни настали долгие: розы увядали от зноя, и ящерицы, вчера ещё гревшие муравчатые свои спины, ныне прятались в тени купален. Аша изнывала от тоски, ожидая ночи ― и мягко, дымно пах опиумный мак в её встревоженных руках. Лишь сны облегчали её боль, и она стала искусна в их видении, пусть и не видела вещих ― тех, что приносят славу их толкователям ― но видела те, от которых млела, кусая губы, и томилась весь день, будто её шея всё ещё пылала от жарких, болезненных поцелуев. ― Я знаю, что вы никогда не очнётесь, ― шептала Аша, засыпая у него на груди. ― Отчего же? Вы так упорно бережёте меня или боитесь, что зло возьмёт верх и погубит вас? Да, прекрасны были её сны ― и, пребывая в них, она чувствовала, как разумы их соединяются ― но ужасны часы, когда она, бессонная, в муках бродила по дворцу, не в силах найти себе дела, и нередко страшная мысль, обретающаяся в её голове, захватывала всё существо. На столе у Аши лежал кинжал ― тот самый, со знаком безумного короля на рукоятке, весь усыпанный лунными камнями: бледными, мутными, как глаза мертвецов ― и всё чаще она смотрела на него, когда солнце садилось. «Я терзаюсь сама, я терзаю других. Я во всём виновата», ― говорила Аша и брала кинжал, дивясь его пасмурному блеску. И она приставляла остриё к его сердцу, моля о прощении, но Реза улыбался во сне ― и пальцы её разжимались, и кинжал звонко падал на драгоценные плиты. Мантикора вздрагивала и ворчала, как пёс, а Аша плакала от бессилия. Слабая, слабая! ― ведь убить себя было ещё страшней. Тонкое, гибкое лезвие не достигало цели ― и растравленные язвы, следы бессчётных попыток, она укрывала шелками: «Когда бы моя кровь, горячая и отравленная любовью, могла бы пробудить вас... Я не пожалела бы её». Днём она вновь стыдилась себя, скованная верностью живым. Ласкала, как и прежде, мантикору; учила брата сплетать крохотные клетки из лозы ― и сидела рядом с государыней, разделяя бремя её правления, но ночное отчаяние становилось сильнее. Но однажды Аша увидела сон ― и поняла, что то был не её сон, а его. И до того Реза показывал ей сны, неясные и светлые. В них не было прежнего государя ― мрачного безумца, услаждающего себя казнями: все знали, что из-под тиары его сочится кровь; не было страшных, печальных образов близкого сумасшествия; не было лавовых рек, плавящих недра земные, и демонов, что реют над выжженной землёй ― и её тоже не было. Но этот сон ― иной. В нём она была девой, облечённой в солнце, и ехала верхом на багровом звере, свирепом и диком: он извергал тёмное пламя, и очи его ало полыхали во мгле, как сардис. Сама она сияла, подобно солнечному диску, сокрытому луной, и крылья мантикоры, отчего-то многоцветные ― таких нет и у птиц из святилищ Иуну: райских, бессмертных птиц ― распахнулись за её плечами. Реза встретил её, когда на заре вышел из кельи, чтобы восславить Ахура-Мазду. Окутанная розово-золотым светом, как упавшая звезда, она невольно нарушила его молитву ― но, увидев её, он уже не мог думать ни о чём другом. Облик её был так нежен и совершенен, что Реза не узнавал в ней прежнюю Ашу ― бедную девушку, навещавшую его в минуты печали, любовью которой он пренебрёг ради мести. В ней трепетало божество. Там, где шла она, расцветал майоран, и воздух полнился сладостью, но она не улыбалась ― и была бледна и задумчива, словно вестница скорби. — Воплощение добра и истины, святая, прекрасная. Моё единственное благое деяние, ― говорил он и брал её лицо в ладони, и касался лбом её лба ― и чувствовал, как горяча её кожа: будто тело её было соткано не из хладных жил и костей, а из чистого огня. Но Аша отстранялась, не давая обнять себя. ― Не смотрите на меня так. Под сердцем вашим, как под замшелым валуном, свили гнездо змеи. Вы забрали бы меня в могилу, если бы могли. ― Змеи умерли, узнав тебя, и шипение их утихло. Ты всегда была добра ко мне, так не оставь же меня и теперь. ― Я пришла не за этим, ― ответила огненная дева, имеющая облик Аши. ― Великий бог дарит вам покой, покуда не явится спаситель мира, что уничтожит зло, и мёртвые не восстанут для суда. Тогда решится и ваша судьба. Так молвила она, пусть устами её говорила чужая воля, и голос её был сродни девяти голосам человеческим и девяти голосам звериным. Реза молчал, склонив голову ― так, чтобы она не видела горькую его усмешку ― но от Аши ничего не могло укрыться, и взгляд её был полон сожаления. В последний раз она простилась с ним ― и вспыхнула. Она горела, но не сгорала, как неопалимый тёрн в пустыне ― лишь медленно таяла, отдавая свету преображённое им тело. Казалось, что солнце явилось на землю, и мир полыхал, погибая ― и всё же Реза обнял её сквозь огонь: пламень небесный жёг больнее, чем все огни земные, зажжённые в храмах, но он не отпускал её. Сон венцом сдавил виски ― и Аша проснулась. Была ночь, луна мерцала сквозь занавеси, и её холодный свет успокаивал обожжённые плечи. Аша поцеловала Резу и увидела, что на ресницах его застыла слюда. Он спал ― и спали цари в пещерах, вот только вечный их сон был даром за благородство и чистую душу, а не расплатой за тяжкий грех. Господь не верил, что змеи умерли. И Аша повиновалась: она не смела идти против творца ― и смиряла страсть, что нестерпимо жгла и изводила её. Всё, чего она желала теперь ― пробудиться в час Страшного суда и увидеть живым того, кого ― по слабости своей ― она избавила от смерти, но обрекла на муку худшую, чем смерть. Тяжело и неспокойно было на сердце у госпожи Аши, посланницы Священного зверя ― и лишь во снах было её спасение от безликих, проводимых в отчаянии дней.