ID работы: 11672324

оглядываясь в сером

Джен
PG-13
Завершён
23
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
3 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

-

Настройки текста
      — Прекрати!       Саймон вздрогнул; не столько от крика, сколько от последующего грохота металлической кастрюли о столешницу. Мать стояла к нему спиной, ее тонкая, хрупкая линия плеч на мгновение застыла, затем она повернулась, и на ее лице Саймон увидел тревогу. Она приложила руку ко рту, как бы испуганная собственным голосом. Одно лишь это слово, «прекрати», прозвучало коротко и резко, но с силой настоящего, искреннего, неподвластного разуму вопля.       Саймон не знал, почему она кричала. Он сидел молча, равнодушно ждал свою тарелку, с пустым, жужжащим умом, как всегда, от таблеток. Но после того, как он увидел лицо матери, он разозлился.       Он посмотрел ей в глаза, большие и влажные, и тихо сказал:       — Прекратить что? Сидеть здесь? Может, я должен встать и уйти?       Если это возможно, ее глаза раскрылись еще шире. Всего на секунду, прежде чем все лицо обмякло в разочаровании, или обиде, или усталости, словно в один миг она состарилась.       — Ты же знаешь, я бы никогда даже не подумала так. — Пауза. — Я не хотела кричать.       — Тогда не надо было.       — Извини. Ты опять бормотал.       Он, сам не зная почему, рявкнул:       — Я не бормотал!       Полгода назад он не мог себе представить, как это возможно — повысить на мать голос. Даже в его фантазиях такого никогда не случалось, не потому что он не смел об этом думать, но потому что просто никогда не хотел этого. Теперь же все, чего он хотел, это кричать.       Его мать, словно сдавшись, опустила плечи и снова отвернулась к кастрюле. На контрасте с напряжением, которое лишь минуту назад пронизывало ее фигуру, она выглядела слабой, как старая изодранная игрушка, целая только снаружи, но внутри вся смятая и пустая. Ее руки двигались неестественно медленно, и Саймон, глядя на ее спину, не чувствовал ничего. Она, вероятно, надеялась скрыть, что роняла слезы на свой фартук и в тарелку супа, который накладывала ему, но все эти тихие, жалкие, несчастные звуки нельзя было утаить в тишине их маленькой кухни, где не было шума громче, чем шелест занавески возле открытого окна и отдаленный стрекот птиц.       Но Саймона не трогали ее слезы. Он ощущал лишь отголосок боли в костях, который обещал нарастать в течение следующих часов. Тогда этот отголосок станет криком, таким же чистым и громким, как крик его матери, не способной больше смотреть на него, выносить его, только продолжающей любить его, словно любовь была ее клеймом. Лишь любить она и могла. И Саймон был этому рад. Он бы ни за что не хотел, чтобы однажды она поняла его.       Не дожидаясь тарелки супа, он неловко, грубо выкатил свое кресло из-за стола и, кое-как маневрируя, поехал в свою комнату. Под плотным слоем искусственной апатии его эмоции вновь отдалялись от него, и он даже не мог понять, действительно ли они принадлежали ему, или, может быть, он их просто выдумал. Правда ли он злился? Или он только знал, что должен был?       Он давно перестал понимать себя, давно перестал понимать окружающий мир; он жил в пограничье между своим разумом и реальностью. Потому что его разум был клеткой, мучением, адом, а реальность оставалась неизменной, как древний камень. Он потерял ноги, но его жизнь, казалось, осталась прежней. Почему? Каким неполноценным, неправильным он был человеком, если потеря возможности ходить на самом деле ничего для него не изменила? Не было людей, которые скучали бы по нему, никто — кроме как, может быть, лишь на секунду — не вспомнил бы о нем за пределами этого дома. Полгода назад он ходил в школу, но теперь он не мог вспомнить даже лиц одноклассников, лиц учителей, словно никого из них никогда и не видел. Одиночество было с ним даже тогда, когда он считал себя полноценным человеком. Но теперь его ног не было, а одиночество осталось, последовало за ним на эту сторону, село вместе с ним в инвалидное кресло. И он даже не мог сильно переживать об этом, потому что со временем начал понимать: он всегда был уродом. Единственная разница заключалась в ногах.       Он катил кресло в свою комнату, но в гостиной остановился возле окна и отодвинул белую кружевную занавеску. Там, в открытом дворе дома по соседству мистер Норберг в заляпанном комбинезоне сидел на ступенях гаража возле своей старой машины и чистил ножом ногти. Он очень любил свой нож — Саймон не раз видел, как мистер Норберг, отдыхая на крыльце или гуляя с дочкой, полировал его, стругал им что-нибудь или, как сейчас, просто ковырял им свои ногти. Это был серьезный нож, охотничий, с широкой крепкой рукоятью и изогнутым лезвием, покрытым гравировкой — может быть, он служил фамильной ценностью, потому что такие ножи встречались только у тех, кто обязательно находил им применение. Тем не менее, впервые Саймон подумал о том, как однажды его дочь может взять этот нож и распороть себе ладони, запястья. Как жена мистера Норберга, вероятно, постоянно кричала на него — а ссорились они часто — за то, что он позволял маленькой Лизе подержать в руках эту штуку. Мистер Норберг не был приятным человеком, но теперь Саймону, по крайней мере, было бы все равно, если бы маленькая Лиза поранила свои белые запястья. Даже несмотря на то, что Лиза ему нравилась.       Саймон опустил занавеску и отстранился от окна. Ему редко хватало духу выглянуть наружу, туда, где жизнь продолжала течь своим чередом даже в таком крошечном и тихом пригороде, как Кирквилл. Неизменно знакомые дома, лица соседей, машины, ноги людей, исхаживающие тротуары, даже смена времени суток — все вызывало у него отторжение. Он больше не чувствовал себя частью того мира; но вопреки этому не только не хотел вернуться в него, но и желал, чтобы тот мир перестал существовать, исчез. Он мечтал однажды выглянуть в окно и увидеть цементную стену.       Его тело предупреждало его о том, что вскоре придут часы боли. Ему нельзя было постоянно сидеть на обезболивающих, поэтому в течение дня обязательно наступало время агонии, которую он терпел, неподвижно лежа в кровати. В такие моменты все его равнодушие, вся апатия забывались — он не мог более истово, более искренне желать снова стать здоровым, желать чьей-то жалости, желать ходить в школу. Он бросил бы наркотики, перестал бы гулять по ночам с такими кончеными парнями, как Дэвид, перестал бы причинять боль своей матери — чего бы он не сделал ради того, чтобы боль кончилась! И все же, живя то в блаженном тумане, то в мучительной ясности, он хорошо познакомился с тем, чем в конце концов была боль. Просто еще одной вещью, которую нужно было перетерпеть. Еще одной частью его уродливой жизни. Ему обещали, что однажды все станет лучше, что боли больше не будет, но он в это не верил. Боль будет всегда, и спустя полгода он уже почти смирился с этим.       В этот теплый весенний день, обычный, один из многих обычных дней, Саймон собирался лечь на кровать и ждать, когда начнется его обычный, один из многих ад. Но прежде чем приковать себя к кровати, так, как могут быть прикованы лишь инвалиды, он понял, что хотел есть. Он давно не ел — ни боль, ни обезболивающие не помогали ему почувствовать аппетит. Но теперь, когда лекарственный туман медленно отпускал его тело, он чувствовал голод. Ему не хотелось снова видеть мать, поэтому он сидел, прислушиваясь к звукам в доме: к звону посуды, бегущей воде, тихим шагам и скрипу половиц — и лишь спустя две минуты после того, как дверь в другом конце коридора закрылась, он решился открыть свою.       На кухне он кое-как дотянулся до контейнера со вчерашней курицей и быстро, жадно вгрызся в нее, желая утолить голод и вернуться в комнату как можно быстрее. Он не чувствовал стыда или неловкости, но желание спрятаться, уйти было невыносимым. Странно; зачем ему прятаться? Ведь он даже не мог заставить себя бояться своей матери. Даже ненавидеть ее не мог, не говоря уже о любви.       Саймон бросил недоеденную курицу обратно в контейнер и вытер жирный рот рукой. Его взгляд случайно упал на магнитную полосу для ножей. Он не мог даже дотянуться до нее, но все равно, превозмогая себя, подтянулся на стойке, выволакивая из кресла бесполезное тело, и взял один нож. Несмотря на свой вес, нож словно не имел никакой тяжести в его руке. Саймон подумал о Лизе, потом о своей матери, об обеих с красными запястьями, лицами и животами. Он все еще ничего не чувствовал, просто рассматривал эту идею с разных сторон, представлял всякие вещи. В конце концов он прилепил этот испачканный жиром нож обратно к магнитной полосе, вымыл руки и вернулся в комнату.       На следующее утро он открыл глаза в мучительной красной дымке. Его позвоночник горел, словно раскаленный металлический жгут, а тело прилипло к постели, расплавленное от жара пронизывающей его боли. Он проснулся с головой, ясной, как никогда, вспомнил нож, грязный от жира, который его мать возьмет и недоуменно поморщится, и вдруг, в таком необъятном страхе от самого себя, в таком к себе отвращении — облегченно заплакал.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.