Часть 1
24 января 2022 г., 10:10
— Это королева. Она ходит как угодно.
—Кому, простите, угодно?
— Тому, кто играет.
(к/ф «Д’Артаньян и три мушкетёра»)
За Верховенским пришли рано утром, не было ещё и шести часов. Открыв глаза, он увидел сидящего у постели тощего молодого человека в жандармском мундире, который внимательно и, как показалось Петру Степановичу, с некоторой тревогой смотрел на него широко распахнутыми глазами. Верховенский зажмурился и на несколько секунд опустил голову обратно на подушку, однако жандарм, очевидно, не обладал свойственной сновидениям зыбкостью и рассеиваться не желал.
— А что, собственно, вы… — вполне резонно поинтересовался Верховенский, не поднимая головы и стараясь лишний раз не шевелиться.
— А, проснулись? Доброе утро, Пётр Степанович, отдохнули? Надеюсь, мы вас не разбудили? — раздался негромкий, но глубокий голос, явно не принадлежащий человеку у постели, потому как тот рта не раскрывал. Жандарм вскочил со стула, а Верховенский обернулся и увидел на фоне окна силуэт, казавшийся в заливавших комнату первых рассветных лучах чёрным и немного красноватым. Человек как бы нехотя отвернулся от окна, неспешно пересёк комнату и протянул Верховенскому раскрытое удостоверение:
— Следователь Ферзен, нет-нет, не граф, лишь однофамилец, — усмехнулся гость, отвечая на вопрос, которого Пётр Степанович вовсе не собирался задавать, — предки мои были скромные кукуйские немцы. А это, — он указал на жандарма, — прапорщик Пешков, фигура, как вы, должно быть, поняли, пока невысокого ранга, но совершенно незаменимая, да и каждая пешка способна выбиться в королевы, как вы считаете, Пётр Степанович?
Увидев, что шутка не получила надлежащего отклика, а Верховенский продолжает смотреть на него, как на призрака-шатуна, являющегося в неподобающее ему время суток, Ферзен улыбнулся, покачал головой и произнёс, обращаясь к Пешкову, таким тоном, каким мать призывает детей играть потише, когда papa занят важными делами:
— А мы с вами пойдём, мешать не будем, пускай Пётр Степанович собирается, а потом он будет так любезен, что согласится совершить с нами небольшую прогулку в отделение, и мы немножко с ним поболтаем, вы же не откажетесь, Пётр Степанович, n'est-ce pas?
На последнем звонком «pas» Ферзен стоял уже на самом пороге и, обернувшись через плечо, поглядел оттуда на Верховенского.
— Почему не разбудили? — внезапно спросил тот.
— Ну как можно хорошего человека будить в такую рань? — несколько даже опешил Ферзен, — каким же это таким зверем следствие после этого прослывёт, Пётр Степанович? Нет уж, этого никак нельзя. А вы собирайтесь и поедемте, что попусту время тянуть? Только вот я вижу, у вас тут окошко, так что вы уж, пожалуйста, глупостей не делайте, Пётр Степанович, договорились?
Следователь вышел, а с ним скрылся за дверью и жандарм, бросив на Верховенского полный нескрываемого беспокойства взгляд. С лестничной площадки послышался его встревоженный шёпот:
— Ваше благородие, а ну как он и взаправду в окошко выпрыгнет?
— Отставить панику, Пешков, не выпрыгнет, — спокойно ответил Ферзен.
Делать «глупости» Верховенский действительно не собирался, но как только за представителями власти закрылась дверь, он, в несколько шагов преодолев расстояние отделявшее кровать от стола, открыл ящик, куда накануне положил револьвер. Разумеется, ящик был пуст и Верховенскому даже почудилось, как будто за дверью кто-то сочувственно вздохнул. Револьвер был теперь нужен менее всего, но необходимо было как можно скорее составить мнение о незваных гостях, не упустив ни единой детали. Убедившись в отсутствии оружия, Пётр Степанович оделся и подошёл к окну. День был солнечный и, судя по всему, довольно тёплый, но какой-то уже почти зимний, с низким далёким солнцем, светившим, как сквозь сонную дымку. Людей на улице, по случаю раннего часа, почти не было, только на углу мёл дворник, а чуть в отдалении, не под самыми окнами, стояла полицейская карета. Она так стыдливо ютилась, теснясь к стене соседнего, а вовсе не этого дома, как будто ждала не его. Верховенский прижался лбом к мутному стеклу и простоял так с минуту, рукой сжимая в кармане подаренный Кирилловым мяч, пока из-за двери не донеслось покашливание, негромкое, но настойчивое.
— Ну вот и славно, — сказал Ферзен, одобрительно оглядев Верховенского, когда тот вышел из комнаты, — вы спускайтесь и выходите, Пётр Степанович, а мы сразу за вами.
На лестнице и потом, уже на улице, Верховенского, чувствовавшего спиной пристальный взгляд двух пар глаз, не покидала одна навязчивая мысль — а что если побежать? Вот прямо сейчас сорваться с места и побежать, лучше зигзагами, потому как будут стрелять, но сразу не попадут или не успеют, а там и до угла, потом уйти подворотнями… Однако ведь догонят, очень вероятно, что догонят, а в таком случае нелегко будет восстановить, так сказать, потерянное лицо… Да и бежать совершенно некуда и, главное, не к кому. В таком деле нельзя же совсем без сообщника, а сообщником Пётр Степанович не позаботился в Петербурге обзавестись. В последнее время единственным человеком, на квартире которого можно было бы без опасений пересидеть, оставался Эркель, но сейчас он далеко и, должно быть, под арестом… А ведь и вправду, кто же из них, а? Лямшин, наверное Лямшин, а всё же мог и кто из других не вынести дела и донести, а если кто не мог — так это Эркель, а теперь вот он, по всему выходит, арестован, и это даже жалко.
— Вот сюда, пожалуйста, — мягкий голос Ферзена вывел его из забытья. Пешков распахнул дверцу кареты.
Пункт назначения был Петру Степановичу прекрасно известен, и, глядя в окно на сменяющиеся пустынные петербургские улицы и на убегающую прочь вереницу домов, он понимал, что ехать осталось не более десяти минут, по крайнему рассчёту четверть часа. Это время следовало бы употребить на продолжение знакомства с «шахматными» господами. У Пешкова было несколько заострённое нервное лицо с большими, чуть навыкате, прозрачными, как у рыбы, глазами. Блондинистой шевелюрой и военной выправкой он немного походил бы на Эркеля, но совершенно был лишён присущей тому уверенности и спокойной твёрдости — качеств, которые даже если глубоко сокрыты, всё равно так или иначе выдают себя. Этот субъект производил впечатление человека не на своём месте.
Касательно Ферзена Верховенский не был готов делать такие поспешные выводы. Это был немолодой уже человек, ничем в особенности не примечательный, если бы не взгляд его тёмно-карих, почти чёрных глаз — не холодный, но исключительно цепкий.
— Рассматриваете? — усмехнулся Ферзен, — а я вас. И пока, знаете ли, я в замешательстве, Пётр Степанович. Мне про вас доводилось слышать интереснейшие вещи… Вас представляют в каком-то совершеннейше чёрном цвете, что вы, мол, никакой морали вовсе не имеете, зато имеете на людей чудовищной силы влияние, которым вы их затягиваете в свои сети и толкаете на различного рода преступления. Один тут меня давеча вовсе убеждал, что вы опасны чрезвычайно и что вы — передаю собственные слова его — политический обольститель. Я и вообразил себе чёрт знает что такое, однако, по существу, вы и не походите вовсе, согласитесь, ежели такой злодей и донхуан от политики, то это сразу по физиономическому выражению определить можно, потому как у преступника оно зверское, непременно зверское, а? Что вы обо всём этом думаете?
«Не поймёшь, где он серьёзно, а где издевается, » — подумал Верховенский. Он достал из кармана мячик Кириллова и теперь крутил его в пальцах, иногда подбрасывая его невысоко в воздух, снова ловя и прокатывая между ладоней.
— Кто же вам такое обо мне говорил? — наконец спросил он, — что я этот вот политический… как вы там сказали…
— Обольститель, — с живостью отозвался Ферзен, — да никто собственно конкретно и не сказал, так, витает в воздухе, про вас все говорят.
— Однако постойте, вы же сами только что — один вам давеча сказал, что так-то, мол, и так-то… Кто ж — «один»?
— Собирательный образ, Пётр Степанович, не более, чем собирательный образ. А всё же мне ой как интересно историйку-то эту и из ваших уст послушать, как-никак главное действующее лицо… А откуда у вас такой мячик замечательный? Сами приобрели-с или подарил кто?
— Подарок. Знакомого, ныне покойного. Хорошая вещица, очень нервы в порядок приводит, — на последних словах Верховенский криво улыбнулся.
— А сильно нервничаете, да? Я вас превосходно понимаю, у самого, знаете, бывает… А впрочем, мы подъезжаем. Прошу, Пётр Степанович, после вас.
Пройдя через небольшую переднюю, где Ферзену отсалютовал, а Пешкову кивнул дежурный офицер, Верховенский оказался в просторном помещении с желтоватыми бумажными обоями, оснащённом целым рядом казённого вида стульев и двумя письменными столами — один, побольше, стоял у окна, а другой, чуть поодаль, писарский, походил на ученическую парту. Ферзен сел спиной к окну, а услужливый Пешков подтащил стул для Петра Степановича, оставшись сам стоять в нерешительности.
— Можете быть свободны до поры до времени, я вас позову, ежели что-то понадобится, — отпустил его Ферзен и, когда тот вышел, пояснил, обращаясь к Верховенскому, — я, знаете, секретаря у себя не держу, сыскное дело, всё-таки, постороннего-то человечка не хочется подпускать-с… Пешков у меня незаменимейший, незаменимейший человек, он, когда необходимость, и заместо писаря, да только ведь у нас с вами не допрос какой, а так, дружеская беседа, потому и вовсе не нуждаемся. Вы располагайтесь, Пётр Степанович, вам, может, чаю?
— Что ж, от чаю не откажусь. Может быть, ещё чего найдётся? А то я ведь не завтракал.
— Ох, батюшки, — всплеснул руками Ферзен, — Пётр Степанович, вы нас простите ради Бога, что таким вот образом вас из постели, но сами понимаете, такое дело-с… А насчёт позавтракать, это вы не беспокойтесь, устроим. Пешков, распорядитесь чаю! — крикнул он помощнику, а сам вытащил из ящика стола нечто, завёрнутое в промасленную бумагу, — вы будете пирожки? Превосходные, я очень люблю, тут вот лавочка есть на углу, зайдите как-нибудь, не пожалеете. Хотя когда вам зайти, вы же отсюда-то толком уже и не выйдете… Но что это я, не будем о плохом, Пётр Степанович, вы лучше ешьте, смотрите вот, круглые с яблоками, а те, что продолговатые — с капустой, очень и те, и те советую.
Верховенский ел пирожки и рассматривал предметы на столе Ферзена. Лампа с зелёным абажуром, бумага и перья в полнейшем порядке, свежая газета, очки для чтения, а что это там такое, под прошитыми папками, никак шахматная доска? Не хотите ли партейку, господин шахматист? Ферзь, конечно, крупная фигура, однако ведь и её двигают, дело за малым, только выяснить, какие механизмы… А впрочем, первый ход за вами.
— А вы вот ведь анархист, ежели я на ваш счёт не введён в полнейшее заблуждение, — начал Ферзен, внимательно разглядывая собственные сцепленные в замок руки, — что ж, вовсе никакой власти не признаёте? Я у вас, знаете, никогда не понимал, как это можно, чтоб совершенно никакой власти не было. Если, к примеру, республику, даже и народовластие — я могу понять, не одобрить, конечно, однако понять — а у вас не понимаю.
— Почему республики не одобрите?
— А вы, Пётр Степанович, уж и одобрите?
— Я вас спросил.
— Так и я ведь вас спросил, причём, заметьте, ещё прежде… Впрочем, я готов поделиться некоторыми мыслями, с тем, чтоб и вы, в свою очередь, открыли ваше мнение. Что до республики, я то соображение имею, что народ у нас к тому и не готов пока, пожалуй, необразован-с, серенькие люди, а так чтоб вовсе без всякой власти, это чёрт знает, что такое получится, n'est-ce pas, Пётр Степанович?
— Как это у вас всё поверхностно, вы, между тем, на дурака не похожи, значит, не говорите всего… А пирожки ваши ничего, в особенности с яблоком; те, что с капустой, могли бы быть и посвежее, вы их когда брали?
— Вчера. А скажите, этого вот… Федьку, и его тоже вы?
— А надо было сегодня, непременно сегодня, оттого и суховаты, что вчера.
— Я слышал, он вас оскорбил чем-то, чуть ли не ударил… И тот, другой, Шатов, говорят, за границей… Неужто вы это всё из мстительности, ради, так сказать, реваншу?
— А что ж, любите вы свою службу? — Верховенский оценивающе разглядывал потолок.
— Постойте, Пётр Степанович, этак у нас с вами дело не пойдёт. Я вам, кажется, вопрос задал, вы что же, не расслышали?
— Дело не пойдёт, говорите? А как по мне, пойдёт дело, вы ещё своими глазами увидите, запаситесь только терпением… Ah ça ira, ça ira, ça ira, — напел Верховенский, отбивая такт пальцем по столу.
Ферзен внезапно подался вперёд и протянул напряжённую руку, как если бы хотел схватить Петра Степановича за ворот, однако опомнился и, оперевшись сжатыми кулаками на стол, остался нависать над собеседником, который сидел в той же позе, глядя на следователя с насмешливым любопытством. Тот замер в молчании. Верховенский положил в рот остатки яблочного пирожка.
— Верховенский, — в голосе Ферзена больше не было вовсе прежней вальяжной мягкости, это был голос человека встревоженного, почти даже испуганного, — Верховенский, я вас не понимаю, чего вы хотите? В чём ваша цель? Я ведь для того только, чтоб понять, чтоб вас понять, и я когда говорю — «вас», это не то, что нынешнюю молодёжь или, может быть, нигилистов, а о вас, Верховенский, вы мне за себя только скажите! Или я с ума схожу, и это я вас себе придумал?
— Что вы под этим подразумеваете? — Верховенский поджал под себя ногу и отхлебнул чай, произведя при этом громкий, в полнейшей тишине показавшийся инородным звук, — а вы вот сами, зачем стали следователем?
— Я… — вопрос явно поставил Ферзена в тупик, — если скажу «царю служить», вы, пожалуй что и не поверите, ведь не поверите?
— Пожалуй, и не поверю, отчего же о вас так плохо думать? А вы всё же поразмыслите на досуге, я вас уверяю, вы над собой интереснейшие наблюдения произведёте, если только немного поразмыслите.
— Сколько человек вы погубили, Верховенский? У одних Лебядкиных трое, Шатов, потом каторжный этот… Ради чего все эти жертвы? Я, знаете, давно служу в сыске, я видел многих преступников, всё это серые, серые люди! Даже и те, кто за идею, а эти ещё из лучших, а уж кто за корысть или по помрачению рассудка, они вовсе, совершеннейше… С ними слишком просто, понимаете, слишком понятные людишки, их же насквозь всех, как одного видно… — Ферзен тяжело опустился на стул, — а вас я не понимаю, Верховенский. Вы вот спросили, зачем я сделался следователем, а я вам скажу! Из любви к людям, истинно из этой только одной любви, потому как нет в целом свете ничего интереснее, чем человек! А вы, Пётр Степанович, может, самый интересный мой преступник и есть, я, может, вас одного ждал, чтоб понять, а теперь вот встретил — и не понимаю…
— А скольких погубили вы? — вдруг спросил Верховенский, — из любви-то к людям, а?
Казалось, Ферзена хватит удар. На лбу его выступил пот, и он в ужасе уставился на Верховенского. Тот вытащил из кармана мяч и с откровенно уже издевательской улыбкой протянул его следователю:
— Вот, возьмите. Поверьте, прекрасно успокаивает нервы!
Ферзен машинально взял мяч и судорожно сжал его побелевшими пальцами.
— Ничего, — медленно пробормотал он наконец, — ничего, я тебя ещё разгадаю! Я тебя уже понимать начал, а теперь не уйдёшь, нужно только время!.. Но теперь оно есть, я тебя поймал, и не уйдёшь!..
— А вот тут вы ошибаетесь, если вы, конечно, это всё мне, — произнёс Верховенский, — вы же сами только что верно подсчитали, что я пять человек сгубил, да и политический в известном роде. Долго они меня не станут держать. Это в Сибирь, а то и…
Верховенский провёл ногтем по горлу и откинулся на спинку стула. С Ферзеном происходило нечто странное. Искра в глубине его глаз на время будто бы потухла, но по прошествии нескольких секунд зажглась опять, с какой-то новой отчаянной решимостью.
— Ладно, Пётр Степанович, простите, уж что-то я совсем заговариваться начал, — сказал он обычным своим тоном, — нервы, знаете ли, шалят, мне, право, неловко, что вы стали свидетелем…
Взгляд его внезапно упал на мяч, всё ещё сжатый у него в руке. Как будто несколько удивившись, он положил его себе в карман и встал.
— Я эту вещицу от вас пока возьму в качестве залога, — усмехнулся он, — потому как мне непременно нужно отлучится, скажем, на часок. Час вас устроит? Так пусть будет час. Вы уж войдите в положение, служба, дела неотложные… А когда я через час вернусь, мы продолжим нашу беседу, и я крайне рассчитываю, вернувшись, найти вас здесь, слышите, крайне рассчитываю. Пешков! — громко позвал он, и прапорщик тут же замаячил на пороге, — займитесь пока гостем, а то у меня служебные обязанности, и я раньше, чем через час, вряд ли смогу возвратиться.
Он вышел за дверь, а Пешков вошёл и прислонился к стене, издалека наблюдая за Петром Степановичем.
«Ну и ну, — мысленно присвистнул Верховенский, — кажется, рокировка».
Он неспешно допил чай и поглядел на жандарма. Тот, очевидно, смотрел на него, но, приметив ответный взгляд, поспешно отвёл глаза и сделал вид, что крайне заинтересован чем-то на противоположной стене.
— Хорошее жалованье получаете? — поинтересовался Верховенский.
Прапорщик молчал, глядя прямо перед собой.
— Вы ведь наверно в жандармерии больше получаете, чем в армейской службе бы имели, да и перспективно, вы вот у господина следователя незаменимый человек, скоро и на повышение пойдёте, а?
— Я служу России, — еле слышно прошептал Пешков, не глядя на Петра Степановича.
— России? Это интересно… А что ж, по-вашему это такое — Россия — и нуждается ли она в таких, как вы, Пешков? Молчите? А я вам сам скажу, — голос Верховенского зазвучал серьёзно и гордо, — Россия — это не царь со своими министрами, не поп, проповедующий послушание, не купчина с толстым кошельком и не жандарм с дубинкой. Россия — это миллионы честных тружеников, мужчин, женщин, подростков, которые на своих плечах одни всё и выносят, которые в поле, которые на фабрике, там, там ищите вы Россию! И знаете ли вы имя тем, кто собой истинную Россию составляет? Народ имя им, Пешков, народ, а вы разве народу служите? Каждый человек за себя ответ держит. Когда вам прикажут идти на народ, хоть вот фабричные взбунтуются, вы пойдёте ведь, Пешков, и вашу Россию, которой вы служите, будете нагайкой бить и руки выкрутите России!
Верховенский говорил спокойно, но со страстью, как человек, которому уже нечего терять. На последних его словах Пешков наконец повернул голову и теперь смотрел на Петра Степановича воспалённым взглядом своих рыбьих глаз.
«Ход конём», — подумал Верховенский.
— А знаете, Пешков, вы во мне воспоминания пробудили. Вы очень на одного моего друга похожи. Та же молодость, и блондин, как вот и вы, и в том же чине. Однако жандармом никогда не был. Хотите, я вам про него расскажу? Он входил в пятёрку под началом одного моего товарища, тоже, к слову, прекраснейшего человека, я ему как себе доверял. Ах, вы, должно быть, не понимаете, что такое пятёрка? Что там у вас в жандармерии? В общем, пятёрка — это подразделение из пяти человек, которым управляет революционер из центра — как видите, всё почти так же, как у вас, с одним только тем отличием, что за благородное дело, хотя где вам понять. Так вот, они в одной губернии, неимоверно рискуя собой (это, знаете ли, для революционера каждодневная рутина), вели борьбу с тиранией против рабочих, подробно рассказывать вам не буду, бог знает как вы можете навредить. И этот мой друг… Ах, да зачем я это перед вами, у жандарма нет сердца, только посмеётесь надо мной.
Верховенский вздохнул и отвернулся к окну. На улице пошёл снег. Минуты две он сидел, меланхолически созерцая кружившиеся белые хлопья, а потом произнёс, не поворачивая головы:
— Если меня теперь на каторгу, я там его, быть может, встречу… А уж коли повесят…
Он вздохнул.
— Нет, — раздался сзади дрожащий голос, — не повесят!
Верховенский обернулся.
— Отчего же такая уверенность? Думаете, непременно на каторгу? Пожалуй, вы правы…
— Нет, — опять выпалил Пешков, — я не позволю, чтоб вас на каторгу!.. Вы говорите, я жандарм, у меня сердца нет, а у меня сердце есть, есть! И я Россию люблю, я не царю, а России, и понять могу!.. Вы на меня положитесь, поверьте, хоть бы и жандарм. Я вам сейчас чёрный ход открою, у меня ключ есть, а потом хоть ко мне на квартиру, я адрес напишу, хотите? Я рискну, хоть положением, хоть жизнью самой за Россию, потому как вы нужны и патриот, а я, если могу послужить…
Прапорщик сбился и опустил глаза.
— Это провокация? — поинтересовался Верховенский.
— Не верите!.. Ах, я знал, но я докажу! — воскликнул Пешков и выхватил револьвер. Пётр Степанович чуть подался назад, но жандарм быстро пересёк комнату и протянул ему оружие.
— Вот. Возьмите. Вам нужнее.
Слышно было, как тикают часы. Верховенский несколько секунд наблюдал за жандармом, тот держал револьвер в вытянутой руке, глядя куда-то в пол.
— Ну что ж, — произнёс, наконец, Верховенский и взял револьвер, — чёрный ход, так чёрный ход. Ведите.
Всё ещё было раннее утро. Улица была покрыта слоем свежевыпавшего снега, на котором чернела одна цепочка следов. Верховенский шёл быстрым шагом, насвистывая французскую песенку. Завернув за угол, он остановился и подпрыгнул.
— Шах и мат, — прошептал он, — шах. И. Мат.
Во втором этаже здания, которое он только что покинул, у окна стоял человек и смотрел вслед удалявшейся фигуре.
— Шах и мат, — со вздохом пробормотал он, сжимая в руке небольшой красный мячик, — шах и мат.