It might not be the right time
But there's something about us I've got to do
Some kind of secret I will share with you
I need you more than anythin' in my life
I want you more than anythin' in my life
I'll miss you more than anyone in my life
I love you more than anyone in my life
Daft Punk — Something About Us
I
Парень оглядывается воровато по сторонам, мажет взглядом по двери, то и дело на ней задерживаясь. Дверь на навязчивые взгляды стоически не обращает внимания и в ответ, вроде как, пока возмущенно смотреть не собирается. Казутора думает, что слышал нелестные комментарии про собственный «немигающий взгляд психопата» не в пример чаще, чем ему бы того хотелось. А хотелось, ну, вообще никогда в жизни раз. Слышал — с завидной регулярностью, а оно, может, и несправедливо немного, но в его реалиях понятие справедливости вообще довольно неустойчивое. Его реальность, в целом, сама по себе довольно неустойчивая. Вот так ненароком наслушаешься бреда непрошеных комментариев и случайно поверишь, что от взгляда твоего неуютно может стать даже мебели. Еще Казутора думает, что зря читал в тюрьме Ницше. Недаром же учат философские тексты разбирать на лекциях в университетах. А он вот — вообще без высшего образования — юным умом притронулся к чему-то немыслимому, обжегся, и с тех пор из зеркала на него неизменно глядит чернеющая бездна вместо пары привычных зрачков. Казутора устало думает, что думать — не его, надумался уже, хватит. Пусть за них двоих подумает тот, у кого это получается без последующих катаклизмов и катастроф, а именно — лучший человек на свете. Лучший человек в их квартире оставил после себя эфемерное присутствие кофейным разводом-полумесяцем на кухонном столе, заботливой запиской с напоминанием пить таблетки, и ощущением обветренных губ на коже, нежно целующих заспанную щеку перед уходом. Лучший человек носит имя Мацуно Чифую. А Казутора в свой выходной просыпается к трем часам дня, вытирает со столешницы кофе и лениво носит футболку Мацуно Чифую, утопая в ее призрачном тепле. Казутора дома один, застрял в ванной, по ощущениям, больше чем на час. Он, в попытках от накатившей недельной усталости отмыться — нежился до последнего, чуть ли не засыпая в остывшей воде. Сегодня долгожданное воскресенье — короткий день. Чифую вернется с работы ближе к шести вечера, а значит совсем скоро, а значит нужно заставить себя наконец-то выползти из ванной комнаты, чтобы начать готовить ужин. Ускользающее время осмысливается лениво, но Казутора позволяет мыслительной каше медленно завариваться. Думает: «ну, минуту еще постою, все остальное реально потом», думает: «нужно еще вещи закинуть в стирку, иначе придется кошмарить Чифую, и дальше таскать его шмотки», улыбается и думает: «люблю Чифую, и вещи его, нахуй эту стирку вообще. Ужин». Стоит босыми ногами на кафеле в домашних шортах и футболке родной. Смотрит непроницаемо на синюю корзину с бельем, будто та тоже под неугодным взором должна съежиться и послушно отойти в сторону. Не отходит. Казутора на нее недоуменно моргает пару раз. А потом пресекает мыслительный процесс и импульсивно достает запрятанные за корзиной напольные весы. Глядит на них тупо около минуты и перебирается озябшими ногами с кафеля на стекло. Стопы кусает неприятная прохлада, а лицо — жар. Казутора прикладывает холодные ладони к горящим от духоты щекам. Утаивает за пальцами глаза, мир от их пугающего безмолвия спасая на время, пока цифры на дисплее еще скачут, определяются. Он собственной инфантильности улыбается самыми краешками губ, когда сквозь брешь в пальцах подглядывает под ноги. Оттуда подглядывает в ответ дисплей, насмешливо мерцая электронной цифрой 55,9. Казутора снова тупит с минуту, невольно ребяческую улыбку теряя, над мыслями мнимый контроль теряя. А они ведь — настроенные враждебно, с самых пыльных задворок сознания к свету упрямо пробираются, берут на себя контроль, в заложники берут. Плюются насмешливым: «Пятьдесят пять и девять, пятьдесят пять и девять, пятьдесят пять килограмм девятьсот грамм. Вот и весь ты». Сходит с весов. А руками — уже нагретыми — прикрывает с нажимом глаза, ладонями давит на веки: то ли вновь мир спасая от собственных глаз, то ли себя — от мира. А то он шаткий такой, неустойчивый. И Казутора и мир. Накренится вот, издеваясь, а дальше? Стоит так пару минут, в голове бездумно мантру прокручивая и за футболку Чифую хватаясь, за Чифую в собственной жизни хватаясь. В руках — его любовь гнусная чужой футболкой сминается, в голове — мантра из трех цифр, белый шум. Ужин… Чифую придет с работы, нужно на кухню — готовить ужин… А потом взгляд не нарочно цепляется за мутный силуэт собственного отражения в зеркале. И Казутора не узнает того, кто отблескивает с глади стекла и тупо оттуда пялится его глазами. Теми самыми, которые вроде как немигающие, а вроде как у психопата. Этого человека он не знает.II
Зато Казутора точно знает, что Мацуно Чифую — самый лучший человек на свете. Так же как знает, что не любит горечь кофе осадком на языке, что каждое утро — неизменно встает солнце, что в небе — звезды, а трава, все-таки, зеленая. Это — аксиома, которую доказывать не нужно и вовсе, ведь даже для такого как он все понятно. Для таких вещей не выделить и маленького абзаца в учебниках, не обронить поучительных слов. Знание негласной истины — оно на самом черепе выгравировано изнутри, и подтверждение мягкой буквенной вязи искать нет необходимости. Чифую — самый лучший, это откровение Казутора нежно делит со всеми, это откровение Казутора нежно в самом сердце хранит, гнилом своем и изветшавшем. Оно, может, и бьется до сих пор лишь оттого, что там любовь к Чифую теплится, горит, наледь со всех внутренностей упрямо прогоняя. Вместо тысячи зим в имени Чифую — бесконечное для Казуторы тепло. И об этом молчать — преступление, когда можно словами по-человечески рассказать. Хватит с Казуторы преступлений. Но ему страшно, и отчего — не разобрать даже самому извращенному мозгоправу. Что тут выпишешь в свои бесконечные справки, когда пациент сам не в состоянии решить, что больше страшит: мысль о том, чтобы промолчать, или желание своими гнилыми чувствами поделиться. Чувства гнилые, язык гнилой, Казутора уверен свято, но оттого, что все сплошь в нем — гнилье, функционирует он тоже ветхо, на автопилоте. На автопилоте и чувства свои неуклюже роняет, роняет Чифую прямо в самые руки. Голос его глухо оповещает о том, что: — Имя у тебя такое красивое. И автопилот отключается, оставляя Казутору одного озадаченно высматривать что-то очень важное на собственных руках, словно на коже вот-вот проступят спасительные подсказки-символы о том, как правильно сформулировать обрывки мыслей в осмысленность. О том, уместны ли вообще его слова, и насколько они Чифую нужны, насколько они Чифую важны. — Тысяча зим… — смолкает так же резко, как начал, прикладывая пальцы к губам совсем невесомо. А Чифую — он же самый лучший, он с работы вернулся уставшим, наскоро переоделся и в комнату Казуторы по-хозяйски пришел. Вальяжным котом сидеть на мятых простынях и в бездну чужих глаз чутко всматриваться. Он, когда не совпадают рабочие графики, всегда к Казуторе приходит и интересуется, как прошел его день. Ненавязчиво, но как с ребенком нянчится вопросами о том, поел ли Тора сегодня, чем занимался, пил ли таблетки. И весь мир послушно затихает, весь мир покладисто ждет момента, когда истекут эти минуты единения, когда усталый Чифую облегченно выдохнет и Казутору ласково потреплет по голове, своей миролюбивостью успокаивая. В их маленьком квартирном государстве такие установлены правила. Список алгоритмов во имя избегания катаклизмов и катастроф, которые за Казуторой тяжелой поступью следуют, которые их с Чифую привычный быт иногда поражают гадкой рябью трещин. Чифую усталый, но улыбчивый и светлый, как вторая лампа.***
Казутора его вообще, своей манерой общения исключительно чудной, не утомляет и не пугает. В этом есть своя толика медитации после напряженного рабочего дня — все дела отложить и верно в чужую комнату просочиться, к человеку любимому, к человеку бесконечно теплому, родному. Приходишь измотанный, покупателями затасканный вусмерть, а тут на простынях сидит чудо. Запрятанное за стенами квартиры сокровище, настолько в этих стенах органичное, что сердце почти физически от нежности щемит. И невозможно представить, а какого здесь вообще было до него, без него? И сидит Казутора привычно — забавный весь от макушки до пят. В футболку Чифую кутается, кивает сам себе и продолжает мысль: — Тысяча зим, красиво… но ты больше как весна, или лето. Тысяча вёсен, тысяча лет — звучит как что-то очень теплое, — смолкает Тора в нерешительности и цепляется за футболку, сжимая ткань в руках. Чифую в мыслях принимается медитативно чужие пальцы разжимать. Успевает пойти по второму кругу, когда Казутора подытоживает, что, вообще-то: — Звучит как ты. Боже, Тора… Чифую улыбке не противится, но наивность ее прячет в тепле собственных ладоней. Щурится изобличительно и сквозь брешь в пальцах за Казуторой воровато подглядывает. А чудо вот напротив, совсем со своей-чужой футболкой в руках теряется и сникает, сутулится стыдливо на собственные слова. — Тора, — привлекает Чифую к себе внимание глаз, опасливо спрятанных за волосами. Внимание глаза уделяют не сразу, привлекаться никак не хотят. А Чифую почти слышит судорожный скрип шестеренок в чужой черепной коробке. Вот они крутятся и Казутора им под стать — сидит себя накручивает. — Тора блин, кис-кис. Казутора лицо поворачивает послушно. «Как дрессированный» — думает Чифую, а потом поспешно себя за эту мысль ругает. Тора мерцает своим янтарем радужек и сидит прямо перед настольной лампой, — всегда горящей. И Чифую поклясться готов, что кажется, будто это вовсе не она парня напротив светом обласкала и в волосах запуталась, а сам он это сияние и излучает. Чифую моргает спешно пару раз и на видение щурится, но видение — наглое, оно в голове уже спешно обживается, теперь не выкинешь. Только если вместе с головой. А Казутора вот докрутился, у него в глазах — катастрофа в масштабе один к одному, стихийное бедствие. Думает, наверное, что опять хуйни нагородил, негласный кодекс нарушая. Чифую нарушает чужой мыслительный процесс, почти шепотом говоря: — Все хорошо, спасибо, мне приятно, — «Мне, Тора, очень от твоих слов тепло, как тебе могло бы быть и от тысячи вёсен, и от тысячи лет». — Я всегда рад тебя послушать. Расскажи еще что-нибудь, пожалуйста, я заебался так. — А ужин? — А что с ним будет? Ты знаешь, как я люблю твою еду, но она, вроде, не сбежит, — «А вот ты постоянно сбегаешь, и куда-то внутрь себя». — М-м, — тянет Казутора с интонацией крайней степени задумчивости. Чифую под шумок мыслей чужих — по коленкам, обернутым в мягкую ткань домашних штанов, хлопает ладонью для Торы пригласительно, как для кота, мол: «Гляди Тора, ты тут свернуться можешь и место Пик Джея занять. Мы с ним не против будем, он ревновать честно не собирается. Ты же и сам знаешь, он кот понятливый и мудрый, помудрее нас. Ты только ляг, пожалуйста, и не парься, и посмотри на меня, хотя бы немножечко». Чифую на внутренний монолог усмехается, вслух произнося только лаконичное: — Ну? В ответ не менее лаконичное: — А можно? — Нет, — вздыхает он на вопросы Казуторы, — позвал, чтобы сказать, что нельзя. В ответ улыбаются неуверенно, привычно тянут уголок рта, обнажая клык. По скромным наблюдениям Мацуно, тот словно больше скалится, нежели действительно по-человечески улыбается. Доподлинно неизвестно, насколько Торе все людское чуждо, но улыбка у него действительно не от мира сего, красивая в своем несовершенстве. Для Чифую — так точно. Хоть он и успел среди друзей несправедливо прослыть человеком, которого природа обделила одновременно как вкусом, так и чувством прекрасного. Но улыбку Торы он готов защищать, гордо называя ту очень красивой. Казутора осторожно укладывается и прикрывает глаза, щекой доверительно жмется к мягкой ткани домашних штанов с кошачьим принтом. Ластится совсем не по-людски, неочевидно и боязливо, просит самой маленькой ласки как умеет. Умеет — скверно, ведь никто не учил как оно — по-человечески. Никто на личном примере таких откровений не показывал, спасительных подсказок-символов на руках не оставлял. — Так, я придумал, — мяукает Тора себе под нос. — Ну, что тебе рассказать. Можно? — Пожалуйста. — Короче, разбирался в ютубе, как ты показывал, и, ну, — о боги, у Казуторы кончики ушей алеют, — я пытался вспомнить какая музыка мне нравилась. — Воу, типа десять лет назад? Получилось? — Ага, из-за того, что «типа десять лет назад» — вспомнить что-то было сложно, просто пиздец. Я и так почти ничего не помню с того времени. Короче, это было интересно, я сначала написал в панель для запросов просто «музыка»… Чифую прыскает, устраивая Казуторе локальное землетрясение на коленях, но тот его должен простить. Ханемия вообще с техникой не в ладах, и иногда Чифую этим забавит до чертиков. С колен, тем не менее, тянут обиженно: — Чифую, не смейся. О таком сильно стыдно рассказывать? — Дурак? Конечно нет. Так что с музыкой? — Пиздец, — подытоживает величаво Казутора. — Прям лютейший? — Ага, тотальный. Я реально мало что смог вспомнить сам, но бля, Чифую… я так на, как там, э… секунду. У Чифую в запасе секунд достаточно для того, чтобы их Казуторе пожертвовать. Тот нехотя с колен подымается и тянется за телефоном. Держит его в руках презабавно, в обеих ладонях, заходит в ютуб и, робко пряча экран от Чифую, медленно-медленно печатает. В запущенном видео Чифую узнает «Богемную Рапсодию» с самых первых секунд, и присвистывает восхищенно на чужие музыкальные откровения. — В детстве ее слышал, — поясняет Тора, обратно укладываясь на колени к Чифую. — Так вот, ладно — просто послушать, но я готовил ужин, танцевал и… — Казутора лицо прячет в чужих штанах, шепча едва уловимое: — Расплакался, как дебил. — Боже, Тора… ты… — теряется Чифую в тщетных попытках решить, что в чужих словах его удивляет больше. С трудом решает, что все же самая поразительная та часть, где Казутора: — Танцевал? — Да, и ревел. — Это ты сегодня что ли? — Перед твоим приходом. — Ага, хорошо… ты только не говори, что слезами пересолил ужин, — Чифую театрально хватается за сердце. — Конечно, я специально наплакал нам в кастрюлю, — утвердительно тянет Тора, краешком рта улыбаясь. А потом вздыхает жалобно о том, что: — Шея болит… — Блин, — Чифую кладет ладонь на чужую-родную шею, легко разминая ту, и закусывает губу, ведь на сознание сейчас озарение накатило. И о нём таком просто не смолчишь, в конце концов, не только же Казуторе Чифую сегодня смущать. — Тора, ты ручной совсем. Две бездны глаз тут же открылись, немигающей парой уставились, вопрошая дальнейших пояснений одним лишь взглядом. — Ласковый ты такой, — разъясняет Чифую послушно, заправляя высветленную прядь за ухо, гладит по голове нежно. — Домашний. Казутора на такие мысленные просветления только начинает ерзать и суетиться, пытаясь пристроиться удобнее. Не получается. Он голову с колен отнимает, запутываясь попутно волосами в пальцах Чифую. Садится осторожно, выпутываясь прядями из пальцев, и глядит тупо пару секунд, пока в радужке пламенем негласные споры разгораются, друг друга пожирают, примиряются и подписывают мирное соглашение. Казутора, кажется, с соглашениями соглашается, а потому обхватывает Чифую руками крепко-крепко, насколько в теле хватает сил. Привычно молча и удивительно бережно. До сих пор страшится, что одно неверное движение, слово, жест — и обязательно прогонят, вышвырнут, оттолкнут. Чифую не уверен наверняка что там и как в голове Казуторы происходит, но для профилактики на чужие мысли мыслями же и шипит, отгоняя те зло. А подбородок устраивает удобно в ложбинке у ключицы. — Ну чего ты, — Чифую улыбается куда-то в плечо, — домашний тигр, — и целует невесомо шею. Обнимает Казутору так же крепко в ответ, чуть ли не до хруста в ребрах. — Люблю тебя — обжигают висок горячим дыханием, а сердце — словами: — Прости, — шепотом, совсем-совсем тихо, — от меня, наверное, просто пиздец такое слышать. — Э, — почти угрожающе, — Тора бля, — сгребает сильными руками крепче в объятия и утыкается холодным носом в шею, глаза прикрывает устало на все глупости, на все глупости упрямо брыкается. — Прости, Чифую. — За что? — Чифую, — Казутора по-тихому бунтует, вертит головой из стороны в сторону, щекоча лицо, шею, и всё-всё отросшими волосами, звенит сережкой. — Не буянь. Мацуно прикрывает глаза, выдыхает смиренно и чуть опускает лицо, дабы зубы оказались там, где по задумке и очередному гениальному плану им быть положено, то есть — у ключицы. Он несильно кусает выпирающую косточку, дабы действиями нагляднее сказать, чтобы Казутора «не буянил». Но и чтобы больно не сделать ненароком, так, для профилактики. Тот вздрагивает, разжимает мертвую хватку на домашней футболке и немного отстраняется, чтобы своими безднами впереться прямо с пляс бесноватых огоньков напротив. — Ай, — специально произносит вслух Казутора, хмуря брови. — Твои слова — ай, — парирует, не задумываясь. Потому что правда каждый раз больно, как впервые. К такому не привыкнешь никак, такое за считанные минуты-часы-дни не отболит. Ночами бесконечными мыслями-размышлениями в покое не оставит. Чифую разрешает себе самому немного детского мятежа — обхватывает Казутору крепко руками поперек живота и откидывается назад, дурашливо опрокидывая его на себя. — Раздавлю, — мяукают ему задушенно и как-то неуверенно, будто бы Казутора сам сомневается в достоверности своих слов. — Тора, — бодает Чифую лбом чужое плечо, — ты же легкий совсем. — Тогда костями давлю. — Ну чего ты размяукался? Полежи спокойно. — Хорошо. — Хорошо, — эхом вторит ему Чифую. Тишина Казуторы вот согласие хозяина слышит — и тут же наползает лениво. Мягкая и невесомая, как вес Казуторы послушно лежащего на Чифую, спокойного, не мяукающего. Казутора вообще весь очень послушный и тишина его такая же точно. Он ее за собой на поводке таскает — а та не лает, бракованная какая-то охрана, только набрасывается молчанием порой. Иногда еще на шею петлей набрасывается, но куда чаще — верным и ласковым псом к ногам. Чифую тишину принимает, укутывается в нее миролюбивую такую. У него на нее слух — почти музыкальный, каждый оттенок молчания Казуторы уже впору различать. Сегодня тишина Казуторы отмалчивается грустью. — Тора, ну ты чего грустишь? Чифую аккуратно из-под легкого тела выпутывается, дабы сместиться левее от лежащего теперь на спине Казуторы, и к чужому-родному боку прильнуть — прогонять холод и хандру. Тепло одно делить на двоих. Уместившись рядом, Чифую бережливо заключает холодные пальцы в объятия собственной теплой ладони, крепко чужую-родную руку сжимая. Помятое одеяло складками упирается в спину. А сумерки угрожающе скалятся, наползая тенями на углы. И только мягкий желтый свет лампы на тени щерится, исполнительно те отгоняя. Чифую же теням улыбается, поворачивает лицо так, чтобы на Казутору смотреть, Казутору опять в собственных волосах запутавшегося, и смешно отплевывающегося от них же, прилипающих прядками к обветренным губам. Улыбается и любуется ласково. Думает о том, как больно, что вот так просят прощения за чувства. Что за самое светлое и дорогое — испытывают вину. Говорят постоянно, уверенно, уперто, что: «Тебе не противно? Ну, от меня такое слышать…». И это в нем — то остаточное, что осадком на всех мыслях наслаивается, ядом в крови по венам растекается, отравляя собой сам концепт счастья и привязанности. Это — привычка, формировавшаяся всю жизнь. Она внутри черепной коробки мигает угрожающе самым едким оттенком красного, крича о том, чтобы Ханемия Казутора никому не верил, чтобы никого не подпускал, чтобы никого и никогда, не дай бог, не любил. Они много говорили об этом, говорили, может, даже куда больше, чем было нужно. Со всеми возможными интонациями и на всех известных обоим языках. И у Чифую за человека перед собой сердце болит и кровью обливается совершенно искренне. Казутора он же вот, в далеком прошлом проигнорировать осмелился все предупреждения, человеком побыть захотел, которому такие простые вещи, как доверие, дружба и, господибоже, любовь — не чужды. Но видимо для таких, как Казутора — человеком быть не предусмотрено, в коде не прописано, спасительных подсказок-символов при рождении не выдано. Вот и закончились все благие начинания ебучей трагедией, для описания которой даже никаких масштабов придумано не было. Никаких слов человечеством придумано не было, чтобы о такой боли поведать. Боль от того, как собственное присутствие в жизни родного человека сводит того в могилу. Тору, кажется, с тех пор мысленно свело туда же, куда-то под два метра земли, холодной и сырой. Ко второму лучшему человеку на свете.***
Но Чифую — упрямый дурак, из сырой могилы его неотступно вытаскивает. Злится, ругается, кричит, но все равно настоятельно каждый раз теплую ладонь протягивает, с немым: «хватайся» в сверкающих глазах. Казутора хватается, думает: «как отказать такому?». Этим лучистым радужкам, самому ласковому терпению, самому мягкому снисхождению. Какой человек будет сорок минут упорно стоять в ожидании, пока другой безнадежно тупит в отделе с посудой, выбирая несчастную одну кружку в общую квартиру. Они тогда по его вине проторчали в магазине несколько часов в поиске различных бытовых мелочей для совместного проживания. От стыда неприятно горело лицо и хотелось остановиться и разреветься прямо посреди толпы. Это были несколько часов безуспешных попыток Казуторы вспомнить, каково вообще быть человеком и что-то решать, что-то выбирать, чего-то хотеть. Хуже было только с одеждой. Казутора тогда, среди изобилия самых разнообразных тряпок, со своими немигающими глазами и напуганным взглядом, себя чувствовал самым настоящим ребенком в теле взрослого. Настолько потерянным и нелепым, казалось, он выглядел. На него ведь посмотри такого — и сразу хочется за руку взять и отвести к маме, чтобы больше не терялся. Вот только мама давно не ждет. Да и за руки никто не хватал, только самый лучший человек был рядом. Стоял близко-близко, своей крепкой спиной Казутору отгораживая от мира, который оказался к нему не готов. К которому сам Казутора никогда готов не был. «Я здесь. И ты со мной здесь, все хорошо» — читалось тогда в глазах лучшего человека. Худший человек очень хотел в это верить. Воспоминания про вещи Казутора смаргивает, как навязчивый позор, думает только о чашке ласково. А Чифую — словно мыслям его вторит, словно порой сам мыслями Казуторы думает. Чифую говорит, сжимая его руку в собственной ладони еще крепче: — Пойдем на кухню ужинать и пить чай? — Читаешь мысли, серьезно Фую. И Чифую улыбается бесконечно тепло, немного щуря проницательные глаза. Казутора знает, что добровольно все равно никогда не скажет, чего ему хочется. В их маленьком государстве Чифую, как главный дипломат и обладатель хороших планов — выберет лучшее решение сам. — Только чур накрываешь ты. И сделай чай пожалуйста, а я в душ по-быстрому.***
И Чифую кончиком теплого пальца ребячливо касается чужого-родного носа. Придвигает лицо близко-близко, так, что можно теплое дыхание на собственной коже почувствовать. Казутора жмурится по-кошачьи недовольно и глаза скрывает за подрагивающими ресницами, темными, пушистыми. Они ведь сейчас важнейшую выполняют функцию — спасают Чифую от верной гибели, от прожорливой бездны зрачков и меда радужки. Чифую мед не любит, от его приторной сладости у него першит горло. Но теперь чаще сам мед мстительно пожирает его, бликуя изобличительно дегтем зрачков. И у Казуторы ничего не першит, он не давится. «Кранты» — обзывает свои мысли Чифую и смазано оставляет легкое касание губ на острой скуле Казуторы, капитулируя в сторону ванной.III
Чифую постоянно сетует на то, что свет везде желтый и вредит глазам, но с заменой освещения и покупкой лампочек не спешит. А помощи Казуторы уклончиво избегает, щуря изумрудные глаза с чертиками на дне радужек. — Как кроты в норе… — Чифую вносит свое присутствие в пространство кухни, приближаясь запахом шампуня, миролюбивыми жалобами на освещение и осторожными шагами по паркету босыми стопами. Но смолкает и клеится к косяку двери, доверительно на тот облокачиваясь. Складывает руки на груди, складывает в голове самый сложный паззл по имени «Ханемия Казутора». Там, кажется, за бесконечным множеством поврежденных деталей изображение тигра вырисовывается. Но он один и какой-то потерянный. Интересно, его если вписать в бесконечные бураны зимы — он там не загрустит окончательно? Метафорический тигр причудливо восседает на стуле боком к столу, притянув синеватого оттенка коленку к груди. По меркам Чифую буяня и очень громко размешивая в кружке сахар, ложкой звонко ударяя по стенкам. — Тора, что за колокола у тебя? — Тебе ответ не понравится, — усмехаются ему, прекращая насиловать керамику и уши Чифую. — У меня будет просьба, но она тебе тоже может не понравиться, — крайне серьезно заявляет Чифую. — Съехать? — нарушает Тора закон конституции их маленького мирка. Статья «Хуйни не городить» укоризненно цокает и испепеляет обоих своими метафорическими глазами. Тут адвокаты не помогут, тут только Чифую должен знать, что делать. Он в их мирке — и потерпевший, и адвокат, и судья. Один только Казутора — преступник. — Че? Я тебя ебану за такие шутки, — зная-что-делать отвечает Чифую. — Хорошо. — Плохо. Чифую в который раз на глупости вздыхает. Отлипает от стены — которая без поддержки его почему-то не падает — и по-кошачьи изящно пробирается к столу, оставляя на полу капельки стекающей с волос воды. Садится по-хозяйски с ногами на стул напротив тигра, еще не вписавшегося в бураны тысячи зим, но вписавшегося в жизнь Чифую и в его кухню. Вписался вот не нарочно человек и совсем пятном не выглядит на полотне. Казутора органично присвоил себе кухонный угол, стул и кружку. И до безобразия органично в этом углу теперь сидит, ковыряясь в тарелке и зыркая порой на Чифую. Едят они в тишине. Вернее поначалу ест один только Чифую, будучи после работы голодным, как пес. Будучи, как пес, самым верным почитателем домашней еды, приготовленной именно руками Казуторы. Казуторы, который в свою очередь беспристрастно насилует еду вилкой и немилосердно ее расчленяет на составляющие, следуя какому-то внутреннему наитию. Чифую этой извращенной процессии не мешает, да и наитие парня достаточно скоро отпускает и он все же начинает есть, сдавшись вопросительному прищуру изумрудных глаз. Но не может осилить больше половины и собственную тарелку отправляет в холодильник, а тарелку Чифую с остальной посудой — моет. Хозяйственный такой, Чифую его любит бесконечно. После недавнего диалога в голову вот лезут непотребства всякие, о том, например, как Казутора сегодня на этой кухне «танцевал» под «Богемную Рапсодию», и как слезы ронял от переизбытка давно забытых чувств. Вот бы за ним таким подсмотреть, хоть самую малость, увидеть — и навсегда в закрома памяти спрятать сокровищем. — Спасибо, — блаженно улыбается Чифую и совершенно честно уверяет: — Обожаю твою еду. — Льстишь мне, — грустно усмехается Казутора в ответ, вытирая руки о висящее полотенце, и снова садится за стол. Боком. Сутулится и весь молчит тяжестью какой-то сокровенной, ведомой одному лишь ему печали. Что-то не так. И Чифую не нравится, что «чем-то» с ним уперто не делятся. Не нравится, что сегодня грусть сквозняком скользит по всему периметру квартиры, чуть ли не в наглую на шею набрасываясь невидимой петлей. Не нравится, что Казутора сегодня тишиной своей настойчиво пародирует кладбище. Чифую выуживает на свет из недр памяти такой тон, который не терпит возражений, и им деловито Казуторе сообщает о запоздалой просьбе: — Короче, Тора, нравится не нравится, но ты мне сейчас улыбаешься. А потом мы разговариваем, — задумывается и через пару секунд добавляет, что разговаривать они будут: — Словами. Подглядывания со стороны Казуторы моментально перерастают в гляделки. Не на жизнь, а на испепеление. Чифую голову рукой подпирает для подстраховки, дабы та от тяжести чужого взгляда случайно не отвалилась, но собственного взгляда не отводит. Когда молчание затягивается, роняет буднично, как ребенку, что: — А в ответ тишина… — Какой улыбкой? — реально очень по-детски дует губы Казутора. — А какой бы тебе хотелось? Казутору такие вопросы все дальше и дальше уносят в омут активной мыслительной деятельности. Чифую в уме молчание сгущает до конкретного образа перед глазами, который отчего-то предательски напоминает торт. С усердием маньяка делит молчание на кусочки, мстительно тычет в те вилкой и злорадствует, а потом запоздало себя одёргивает. Взрослый мужик все-таки, какие торты из тишины? Это вообще что за пиздец? «В пизду» — посылает свои мысли Чифую и Казуторе в гляделки проигрывает, прячась за угольными ресницами. Озвучивает, что все: — Понял. — Пожалуйста, Чифую, скажи как, — умоляет взглядом Казутора, сто процентов чувствуя себя виноватым во всех грехах мира. — Стоп, все окей. В ответ кивают. — Давай самой простой, — вздыхает Чифую, — просто уголки губ? А спустя секунду тоже кивает и соскакивает легко со стула, чужое лицо недоуменное беря в собственные ладони для приумножения убедительности. И неотрывно в бездне зрачков растворяется, в их сингулярность и хаос проваливается добровольно. Все для того, чтобы донести надежно мысль, показать наглядно, что: — Это не приказ, окей? Мне правда твоя улыбка очень нравится. «И ты улыбающийся нравишься, безумно, до чертиков. Но ты весь вечер какой-то грустный и тоскливо мяукаешь глупости. А я хочу помочь, хочу быть рядом. Физически ты мне позволяешь, впускаешь в свою сингулярность, и я вот лицо держу твое потерянное, зацеловать его хочется. А душа? Ее твою так не возьмёшь руками, поэтому мы словами будем, на человеческом разговаривать» — домалчивает Чифую. — Это я знаю, — кивает Казутора участливо больше на не озвученное, нежели на слова. Послушно уголки губ тянет с выражением глубокой задумчивости в глазах. Чифую им таким любуется, такой Казутора для Чифую неизменно: — Молодец, — простая похвала, тоже человеческая. — А? — потерянный взгляд, направленный в ответ на эти слова — человеческий напоминает едва ли. — Ну чего ты? — Чифую любимое лицо из рук выпускает, присаживаясь перед Торой на корточки, смотрит на него снизу вверх и аккуратно льдинки ладоней берет в свои теплые руки. Тактильно ему слова поддержки излучая, физически и ментально совсем-совсем рядом сигналы посылает, с одной орбиты. Казутора машет головой из стороны в сторону, упрямо на похвалу не ведется, упрямо ее отрицает. — Не молодец? — Нет, — утвердительно. — Не принимается. Чифую вздыхает, садится рядом прямо на пол, поворачивается к его коленям спиной и кладет на них мокрую после душа голову. Будет шея болеть, но оно сейчас не первостепенно важно, ведь в целом — удобно, ибо можно всматриваться пристально в янтарные глаза, с ними коммуницировать. Глаза пока что в ответ лишь блестят мнительно, отражая желтую лампу. — Будем разговаривать? — мирно, но настойчиво предлагает Чифую. Казутора кивает. — Ты грустный такой. Я что-то сделал не так? — Ты че… — голос Казуторы звучит удивленно и срывается на шепот. От того как он машет головой из стороны в сторону серёжка звенит колокольчиком, как ложка о керамику. — Как тебе такое вообще в голову пришло? — Мне многое в голову приходит, а ты партизанишь и молчишь. — А что тебе за меня переживать? — Тора, пожалуйста. — Прости. Выдыхают оба, оно всегда нелегко, когда словами-через-гребанный-рот. Казутора под Чифую ерзает слегка, ища удобного положения и мнимого комфорта, склоняется осторожно, совсем медленно к чужому-родному лбу. Сначала Чифую целуют мягкие волосы, не нарочно щекоча шелком высветленных прядей лицо. А потом сухими губами нежно лоб целует сам Казутора. Аккуратно, так, чтобы одним поцелуем все узлы негативных мыслей под кожей развязать, всю темноту — спугнуть. — У тебя шея будет болеть, — шепчет заботливо совсем рядом с ухом. — Угу, а за тебя — сердце. — Чифую… — Пожалуйста, Тора, давай поговорим. — Хорошо, — с Чифую соглашаются слабым кивком, еще раз немного смазано целуя висок и выпрямляя спину.***
Оно вообще страшно до одури — о таком говорить, с Чифую о таком говорить. В персональной конституции никаких законов для таких случаев не предусмотрено, мнимого покоя для тревог не предусмотрено так же. Безумно хочется в смоль волос Чифую беспокойными руками нырнуть. Но все, что сейчас получается — только собственные пальцы перебирать неловко, случайно провоцируя оглушающе громкий хруст. Чифую на коленях вздрагивает едва различимо и своими сверкающими глазами остатки гнилой души высматривает. Ну как ему эту гниль преподнести? Оно страшно, он смеяться будет. Чифую — взрослый и состоятельный мужчина. Казутора — взрослый ребенок на нейролептиках, от которого практической пользы самому лучшему человеку на свете, как от перегоревшей лампочки. Но Чифую ему улыбается самыми краешками губ, как сам недавно просил — для него. Руку в воздух заносит и наугад перехватывает запястье Казуторы, касается внутренней стороны ладони и переплетает их пальцы в замок. Казутора думает, что он сейчас будет плакать, ибо такое отношение, такое тепло в чужих глазах — годами заслуживают, годами перед лучшими людьми преклоняются. Лишь бы таким пропащим как он — хоть самую малую толику этой нежности. Нос предательски щиплет, и приходится очень сильно зажмуриться, дабы избежать очередного слезного проеба. — Секунду, — Чифую нехотя отнимает темный затылок от худощавых колен, расцепляет руки и потирает ладонями шею. — Было удобно так на тебе лежать, но шея протестует. — Говорил же, болеть будет. — Хуйня, — отмахивается, — это мелочи. Чифую устраивается все так же на полу, скрестив ноги по-турецки, и величаво ставит на левое бедро локоть, чтобы на ладонь уместить усталую голову. Теперь вот прищуром своим кошачьим выжидающе смотрит. И Казутора ему сдаётся, любви своей сдаётся. Начинает говорить нехотя, мяукая под самый нос, с сильным желанием остаться неуслышанным: — Я сегодня днем, ну… — от нервов начинает чесаться шея со стороны татуировки, Казутора скребет ту ногтями до красных полос. — Бля, взвесился я короче. Казутора на Чифую боится смотреть, боится оттенок презрения увидеть на красивом лице. Увидеть и больше никогда это выражение не забыть. — И что? — Чифую, если ты меня обидеть не хочешь, то я тебя не пониманию. — Ты к чему ведешь? — Тебе не противно? — «На меня смотреть» остается висеть не озвученным. — Бля, Тора, попроще скажи, что именно «противно»? — Да бля, всё? Смотреть, обнимать, тискать? — Ты какой-то хуеты навыдумывал если честно. Казутора возразить хочет, что ничего он не выдумывал, и что это мозг Чифую шутит и выдумывает, будто бы Казутора ему таким может нравиться. — Нечего тут выдумывать, когда зеркало есть. — Ну и чего такого ты в нем высмотрел? — Чифую не нападает, правда интересуется участливо. — Свое отражение, — получается ядовито и зло, Казутора собственной интонации пугается. Чифую, терпеливо выслушивающий его заебы, не заслужил таких тонов. У Казуторы нет ни единого, блять, права сейчас раздражаться на то, что с ним просто хотят поговорить, выяснить, что не так. Казутора оправляется спешно, повышая в голосе температуру на добрый десяток градусов. — Прости. Я себе не нравлюсь очень… как человек — это понятно, но бля… я даже в пятнадцать не весил так мало, понимаешь? — Понимаю, — «Что питаться нормально нужно» — договаривает тишина за Чифую. — У тебя там зеркало в полный рост, ну я и посмотрел, Чифую, я блять прозрел. Я тебе за что вообще таким нравлюсь? — Херни не неси, — хмурится Чифую. — И не у меня, а у нас. И ты мне просто нравишься, почему ты думаешь, что людей любят за что-то конкретное? — А что, разве нет? — Хорошо, а «за что» тогда ты меня любишь? Торе смешно, это же их с Чифую откровения. Это же аксиома, которую абсолютно каждый знает, о которой никто никогда в учебниках не напишет и не прочтет перед аудиторией лекцию. Потому что настолько очевидные истины даже называть вслух при помощи слов стыдно. Но Чифую спрашивает, а автопилот за Казутору ему отвечает, отвечает предельно честно и впервые за долгое время не хуйню: — Смеешься? Ты же лучший человек на свете. — Не смеюсь Тора, — у парня на полу ресницы дрожат по-киношному красиво, и моргает он ими быстро-быстро, руку от лица отнимая. Шмыгает носом и подымается с пола, к Казуторе подступает своими невесомыми шагами и смиряет его угрожающим прищуром. — Вставай нахуй. Взгляду такому и поджатым губам воспротивиться — невозможно. Даже если от вьюги подгибаются колени, даже если заметает снегами жестокий буран. У Чифую в глазах — горит спасительным огоньком тепла очередной надежный план, и Казутора на него ориентируется доверчиво, почти слепо, как сбившееся с курса судно — на маяк. Все его жизненные координаты на Чифую сошлись, все пути — к нему. Путь сейчас — это один шаг к самому лучшему человеку на свете, чтобы в его объятиях раствориться, чтобы руки его сжимали крепко так — что физически больно вдохнуть. И легкие жжет, и сердце его гнилое — жжет, щемит от любви, обливает нежность. Чифую ростом ниже, всегда был ниже на считанные сантиметры, и он забавно становится на носочки. Мокрыми волосами щекочет щеки, когда выдыхает Казуторе в ухо самое честное: — Мне, Тора, вообще не смешно, — и кладет голову на костлявое плечо. — Мне за тебя грустно, что делать с тобой? Казутора только крепче футболку Чифую пальцами сжимает, словно пытаясь с ним сродниться, срастись. Разве Казутора знает? Его не учили каково это — с ним быть, родители не научили, друзья не научили, свобода — не научила. Ему с самим собой быть тяжело, больно, невыносимо. Чифую — хороший и умный. Чифую, должно быть, паззл сложил. Теперь он знает, что на картинке — тигр раненный и одинокий. Худший на свете. — Танцевать? — пробует худший несмело. — Мне сегодня понравилось. — Только если ты не будешь плакать. — А ты включишь ту песню? — Конечно. — Тогда ничего не обещаю.IV
Нежность необъятную, которая на самом дне радужки блестящих глаз Чифую плещется, Казутора сейчас может ощутить физически. Она мурашками по коже разбежалась, вторя прикосновениям, и по сердцу — резью прошлась, вторя чувствам. Чифую — он с зимами своими бесконечными ворвался и привел за собой стихию, бушующую тысячелетиями метель, толщи мерцающего на солнце снега, который вовсе не нужно видеть для того, чтобы чувствовать. Вот в тесноте кухни выключают свет, сжимают несильно предплечья, кружась ритме «Богемной Рапсодии». И под шероховатостью пальцев даже огрубевшие со временем шрамы покалывают, точно как прошибаемые льдом. Жизнь, сосредоточившись темным сгустком сумерек за окном, из-за стекла любопытно заглядывает в чужое маленькое государство. Где самый худший человек на свете жмется доверительно к самому лучшему, к нему своей любовью гнилой ластится. Где в четырех стенах-границах — собственный свод правил и моральные кодексы, по одной штуке на каждого. Казутора запишет обязательно в них новую статью о том, как исцеляют подобные вечера, как они затягивают невидимые раны. Жизнь впору ложится светом от фонарей на глянцевые поверхности кухни, и свет от них — опять желтый. Осталось только вслух пожаловаться, что такой: «Портит глаза…». Ну, или просто глаза прикрыть, позволяя жизни просачиваться и облизывать собой поверхности. Губы Чифую впору ложатся на губы Казуторы. Осталось только вслух пожаловаться, что они: «Ужасно сухие…». Но и на это глаза закрыть можно. После одной песни заиграло еще их бесчисленное множество. Казутора секретных языков знает в избытке, но, наверное, впервые в жизни так горестно жалеет о том, что среди них нет английского. Так мог бы сейчас с Чифую сродниться не только телом физическим, а еще и словами песен, подпевая и мяукая их себе под нос. Но не пристало самому худшему человеку быть на Чифую настолько похожим. Поэтому Казутора только греется чужим теплом — руками о талию, немного путается в ногах, немного ударяется боками о всякие острые углы. Но счастливый безмерно, с такой улыбкой, от которой где-то там, на задворках физического, сводит скулы. — Я тебя люблю, — на грани слышимости дрожат слова, оседая на чужих губах. — Самый лучший человек на свете. Чифую в противовес вечной мерзлоте улыбается безгранично тепло. Он Казутору выпускает из объятий медленно, нехотя, после чего прокашливается и с ужасно важным видом цитирует: — I was born to love you, with every single… Э-э, а! Beat of my heart, — издевается, ведь из понятного для Казуторы в этом наборе звуков только голос самого Чифую. — Yes, I was born to take care of you, — Чифую тычет пальцем куда-то с солнечное сплетение, довольно щурясь. — Every. Single. Day. — Господи, Чифую, сжалься. — Люблю тебя говорю, — хихикают на его жалобы как-то подозрительно. — А еще говорю, что чай остыл. — И разлился еще, когда я бедром о стол уебался… — Сильно? — Нормально, — кивает Казутора для большей убедительности. — Кстати, — Чифую ловко протирает стол подхваченной с раковины тряпкой. — Ты таблетки пил? Казутора морщит лицо на свое придаточное к званию худшего человека, но для Чифую послушно сообщает, что лекарства были им исправно выпиты: — Только днем. — Значит сейчас берешь и пьешь еще вторую. — Ну что ты раскомандовался? — Мне как начальнику иногда положено, — начальствует Чифую со скрещенными на груди руками, и тянет довольную лыбу.V
***
Казутора, замученный разговорами и танцами, умиротворенно уперся взглядом в кружку так, словно видит ту впервые в жизни. Или словно все никак на узорчатую керамику не наглядится, после вездесущего тюремного железа. Ногтем миролюбиво стучит по нагретой ручке. Навязчивый мотив Чифую знаком, он принадлежит одной из песен, которую они слушали. Собственные пальцы аккомпанементом глухо отбивают о столешницу незамысловатую мелодию. Мысли вот, напротив — весь ритм растеряли, они — упрямо путаются, клочатся после таких эмоциональных качелей с Торой. Мацуно больше ребячески цокает на них, нежели на длинноволосого собеседника по молчанию. Когда Казутора свои нейролептики-со-страшным-названием беспечно запивает остывшим чаем, Чифую с напускной серьезностью его спрашивает: — Какой чай пьешь? Казутора опускает голову, дабы скрыть от внимательного взора уголок рта, что предательски пополз вверх на чужие дурашливые вопросы. — Ягодный, — отвечает он в большей степени не то полупустой, не то полунаполнненой чашке. Чашка внимательно слушает. — Хорошо. Вопросы про чай никогда не задаются Казуторе просто так. В их маленьком квартирном государстве это — обязательный, прописанный во всех кодексах, ритуал. Вопросы про чай — они как безошибочный индикатор стабильности. Чифую умиротворенно глаза прикрывает, оставаясь предельно довольным ответом Казуторы из настоящего. Но все равно беспрепятственно позволяет в черноте памяти разгореться фрагментам из прошлого. Прошлого успешно пережитого, но своего еще своего не отболевшего, бытовыми мелочами порой о себе напоминающего. Казутора из прошлого — сидит за этим же кухонным столом, на этом же самом стуле, только без любимой кружки, и органичности никакой нет. Вместо нее — призрачная фигура и нечеловечески безжизненный взгляд, без малейшего осадка мысли в блёклой радужке. — Будешь чай? — пытался тогда дружелюбный Чифую из прошлого, сосредоточенно тормоша ворох чайных пакетиков. — Какой ты любишь? — Не знаю, — отвечал Казутора, не пытаясь совсем. — Черный, зеленый? — Не знаю. — Как это? — Чифую отвлекается, смотрит на Казутору внимательно, чуть выгибая в изумлении бровь. — Не знаю, — пожимают плечами равнодушно. — Заело? — Нет… — вздыхал Казутора на чужие расспросы протяжно. — Прости. Я просто реально не ебу, я ничего десять лет не выбирал, — под конец предложение срывается на едва различимый шепот. Чифую мысленно бьет себя по лбу, блять, ну конечно! Дрожь не мысленно, а вполне физически бьет по телу, концентрируясь апогеем в руках. — Давай ягодный, мой любимый. Сделаю как себе, хорошо? — Спасибо. И они пили чай тихо, в мягком желтом освещении квадратной кухни, что для Чифую — обыденный ритуал, лишенный любого сакрального смысла, а для Казуторы… Для Казуторы, ну… весомый повод для слёз, которые тот роняет бесшумно в забавную кружку с котятами. Потому что вкусно, потому что чай впервые за столько лет — с сахаром. Потому что Чифую — оказался лучшим человеком на свете, и чай у него тоже — самый лучший. Чифую нутро сводит, когда подобные воспоминания расцветают под сомкнутыми веками, отдаваясь эхом чужой и собственной боли. И он счастлив, что когда приходит время глаза распахнуть — встречает неизменно реальность, кошмары оставляя только на самых кончиках пушистых ресниц. Встречает успокаивающими объятиями та реальность, в которой Казутора уголок губ тянет несмело в подобие улыбки. В которой он не сидит изваянием часами напролет, практически не дыша. В которой он умеет делать собственный выбор, не отмахиваясь бесконечно мучительным: «Чифую, реши за меня, пожалуйста». В которой с каждым годом ответом на вопросы все реже и реже становится: «Не знаю». Первое время Чифую действительно боялся, что Казутора разучился улыбаться навсегда. В действительной реальности у Казуторы любимая сережка в ухе болтается, о его присутствии напоминая мелодичным звоном. В реальности у Казуторы — чудная прическа, словно навеянная юношеским бунтарством, которую тот сам захотел до искорок на дне чернеющих бездн зрачков. В настоящем, к ужасу Чифую, Казутора любит смотреть психологические триллеры и сомнительные детективы. Читать детские энциклопедии про животных на пару с какими-то грузными антиутопиями. Чифую думает: «Ну куда ж тебе зачитываться и засматриваться таким, дурак ты. У тебя же жизнь сама как форменный психологический триллер, хоть садись и на свой страх и риск книгу по мотивам пиши. Только ее запретили бы. Сам лично я и запретил бы, за депрессивные темы и надругательство над чувствами читателей…» Казутора из настоящего — живой и необыкновенно ласковый, ловит длинным мизинцем мизинец Чифую. И улыбку лучезарную не прячет, сверкая благодарными глазами из-за золотой завесы волос. Сколько всего они уже успели преодолеть за несколько лет жизни, поделённой на двоих? Вполне достаточно для того, чтобы с Казуторой танцевать на кухне. Достаточно, чтобы тот самостоятельно и горделиво мог выбрать в магазине такую кружку, которая ему бы нравилась. Чтобы парень перепробовал все чаи в их квартире и, с почти детским восторгом в глазах, говорил Чифую о том, что он теперь знает, что там и как с чаем. И какая теперь нравится еда, какая одежда, фильмы, книги, музыка. Какие привычки именно у него, как у личности, как у живого, блять, человека. В зловещих сумерках перед наступлением ночи — Чифую Казутору обнимет крепко-крепко, ласковым прикосновением утешая. На правах начальника прикажет реальности Казуторы — дальше не расшатываться. Вмиг стать надежной и устойчивой. А та гляди испугается повелительных интонаций в чужом голосе и послушно замрёт, не в силах сдвинуться. И Казутора с бесконечным доверием и преданностью по вечерам жмется щекой к родной груди. Вслушивается, затаив дыхание, в ритм сердца, частоту его ударов. Вслушивается безгранично внимательно и превращает сердцебиение в новый язык, который как бы человеческий, но с примесью отголосков всех остальных, лишь им известных интонаций. Язык получается добрым и снисходительным. Таким, что можно на один краткий миг глаза прикрыть, ближе прильнуть к родному боку и позволить себе самую малость побыть человеком. Стереть начисто весь прописанный код и уверенной рукой написать новый. Такой, где широкую улыбку можно не прятать пугливо в холоде длинных пальцев, где можно Чифую в ямочку между ключицами целовать, и в губы робко целовать можно, и обнимать можно, и с работы встречать можно. И еще бесконечная вереница таких вот негласных «можно». Для него, самого худшего человека на свете, в персональной конституции предусмотрена самая особенная статья. Она выведена бережно всегда теплой рукой Чифую. Она с метафорических страниц молчит многозначительно буквенной вязью, молчит о самом главном. О том, что Казуторе можно Чифую бесконечно любить: все тысячи весен, и тысячи лет, и тысячи осеней, и тысячи зим. Есть в мире справедливость, и она величественно носит имя Мацуно Чифую. А Казутора, в сердце своем израненном и гнилом, бережно носит любовь к Мацуно Чифую. К тому самому, который лучший человек на свете.