Диско хардкор

PG-13
Завершён
99
автор
Фэндом:
Размер:
8 страниц, 2 786 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
99 Нравится 8 Отзывы 14 В сборник

прием отбой

Настройки
      Они были совсем как маленькие звездочки – белые, круглые, в соломенном небе колосьев. Ты любил их. Ты любил это соломенное небо, и Бледное небо Ревашоля, и его маленькие звездочки, стеклянные бусинки, и поплывшую акварель заката.       Его акварель, как будто. Как будто.       Абрикосовую.       Далеко-далеко, там где масляные воды Эсперанс уже соединились с холодной морской зеленью, куда доплывают только рыбаки-самоубийцы, продажные дипломаты и тупые дети на хлипких плотах – там, в громадной долине, слюдяно блестящей под солнцем, поднимается в вышину Серость. Из твоего окна наступающая на Ревашоль стена небытия выглядит как...       Как голубые коленки вареных джинс.       Как искусные мазки кисти, тяжелые и выпуклые, так что краска встает горными грядами, так что цвета бросаются друг на друга и застывают, так и не смешавшись.       Как спасение.       Как смерть.       Как то, что ты видишь по утрам в запотевшем зеркале.       Ты любил соломенное небо с его созвездиями из ландышей и синее небо Ревашоля с созвездиями из звезд.       Серость уже поглотила острова, на которых вылуплялись из бильярдных шариков-яиц юные фазмиды, поглотила созвездия, старые форты, братские могилы, заброшенные рыбацкие деревни. Она еще не успела пожрать небо Ревашоля, но это пока. Звезд уже не разглядеть за ее цветными разводами.       Закаты пахнут теперь не абрикосами, но синей морской солью.       Чужими снами.       Смертью.       Спасением.       Серость, собравшаяся над Ревашолем в сияющий купол, проглатывает атомные боеголовки как искусный факир.

***

      Тебе снится он.       Ты.       Он моложе тебя. Он еще не выглядит – и даже не пахнет – как жирный препарат мертворожденного в стеклянной банке. Он улыбается и открывает зубами бутылку темной дряни. Протягивает тебе руку.       Ты стоишь. С каждой секундой твоего замешательства он становится злее. Ты не хочешь пожимать его руку.       Она – чистая и широкая, с сильными пальцами, не скрюченными тремором, с короткими круглыми ногтями. Твоя – вспухшая и красная, цвета вареных раков, а пальцы наощупь как сосиски.       Ты лучше его.       Он знает, о чем ты думаешь.       – Хер вместо бутылки теперь сосешь, Дюбуа?       Ты хочешь уйти, но ноги тебя не слушаются. Ты остаешься на месте. Смотришь на его накачанные ноги в черных джинсах. В облипочку. Он бы смог уйти, если бы захотел.       – Текила.       Он улыбается шире.       – Чего?       Ты скользишь взглядом вверх, мимо ремня с огромной, гигантской пряжкой, вверх по его животу и груди. Узор волос светится через мокрую майку. Вверх по его шее в петле галстука. Ощупываешь глазами Гримасу. Находишь его глаза.       Думаешь – какой же он урод. Он смеется.       – Вернись ко мне, братишка. Мы с тобой так оторвемся... Ну же, вспоминай.       Ты не хочешь вспоминать.       Ты не станешь.       Ты знаешь, что если пожмешь его чистую сильную руку, то никогда-никогда уже не отмоешься.       Он станет тобой.       Ты станешь им.       – Пшел нахуй.       – Нахуй тут только ты ходишь, сладкий. Как знаешь. Может, ты теперь для диско слишком стар.       Ты улыбаешься и направляешь на него пальцы-пистолеты. Он понимает, что совершил ошибку, но слишком поздно. Его ждет страшная участь. Ты говоришь:       – Суперстар.       И щелкаешь языком.       Твоя постель пахнет Кимом Кицураги. Тело в твоих руках – теплое, твердое – оно фыркает и лягает тебя когда ты влезаешь рукой ему под футболку. Оно говорит, хриплым и сонным голосом:       – Гарри...       Ты утыкаешься носом в бритый затылок. Если что-то выглядит и пахнет как Ким Кицураги, это еще не значит, что оно – Ким Кицураги. Откуда у тебя в кровати этот светоч с нимбом из потолочного вентилятора?       Необходимо расследование.       Ты проводишь это расследование каждое утро. Уже несколько лет подряд.       Да. И сегодня – тоже.       Светоч в твоей постели откидывает голову тебе на плечо, и говорит:       – Пусти. Надо отлить.       Ты его отпускаешь. И он уходит.       Ты каждый раз думаешь, что больше он не вернется.       Это одна из последних недель вашего с Кимом уединения. Серость давно наступает на город – Андре позвонит тебе со старого таксофона, и его голос будет прерываться музыкой и обрывками радиоспектакля, но ты поймешь, что "Диско Элизиум" мертв. Балки церкви странно кренятся внутрь и танцуют как фонарные столбы в летнем мареве. Дора из сияющего стекла тоже почти что танцует.       Ты плохо услышишь все остальное – кажется, они с Асель решили уплыть далеко-далеко, и у них есть теперь деньги, они могут позволить себе ржавую баржу, и, может, они вытащат ее где-нибудь на заброшенный берег и устроят в ней новый клуб. Но такого хардкора как в церкви, конечно, не будет. Даже диско не будет.       Ничего больше не будет – в ржавой барже на скользком островке посреди Серости.       Но ты не станешь об этом думать.       Следом, через месяц, тебе позвонит Лильенн. Ее будет слышно лучше, но все еще словно из под воды. Она скажет, что у нее больше нет дома.       Она скажет, что вчера позвонила Абигейл.       Скажет, что у нее трое детей и что, если нужно, она может ночевать в обезьяннике.       Когда ты спросишь, что стало с церковью, она зашипит и застрекочет как сверчок – и будет стрекотать и шипеть еще десять минут. Ты, размотав телефонный провод и зажав трубку плечом, станешь искать запасное постельное.       – Эй, Ким, – скажешь ты, – а что едят дети? Лет шести.       Он ответит, рассеянно листая журнал, что они питаются молоком, печеньем и жареными бутербродами с сыром.       Когда Лильенн с громадными сумками вывалится в твои руки из такси, ты вдруг вспомнишь, что дети растут. Близнецы теперь почти достают тебе до груди, а крошка Лили – до живота. Мальчики матерятся когда Лильенн отворачивается. Крошка Лили смотрит на тебя и Кима с опаской. Она успела вас забыть.       Когда ты скажешь им, что на обед у вас жареные бутерброды с сыром, они все равно придут в ребяческий восторг.       Ты будешь с ними гулять – пока Лильенн стирает руки в кровь в прачечной на углу и пока тебе самому не нужно разнимать поплывших от близости Серости алкашей.       Иногда ты будешь думать о том, что мог стать таким же.       Иногда.       Иногда, тебе будет хотеться стать точно таким же.       Но по вечерам ты будешь приходить в душную теплую квартиру, и тебе придется готовить ужин на шестерых, и тебе придется раскладывать диван, укладывать детей, разминать каменные плечи Лильенн, убеждать ее, что вам с Кимом отлично спится на полу; придется ложиться спать, ворочаться на тонком матрасе, вставать, и готовить завтрак на шестерых, и снова идти разнимать поплывших от Серости алкашей. У Кима под глазами будут расти и расти темные мешки, но он не скажет тебе ни слова. Он будет смотреть с захламленного балкона, как ты учишь детей Лильенн загонять мяч в обшарпанный квадрат дворовых ворот. Он будет очень усталым. Иногда он будет улыбаться, и тогда пыльная кухонная люстра за его головой будет похожа на сияющий нимб.       Спустя две недели Лильенн найдет работу в порту. Она найдет работу, на которую ей позволят приносить саблю – и ее плечи перестанут быть каменными, и она снова станет пахнуть синей морской солью.       Спустя месяц, Лильенн с детьми сбегут от твоей бесконечной щедрости и твоего неловкого отцовства в рыбацкую хижину на берегу Эсперанс.       Спустя еще неделю, она позвонит тебе чтобы сказать что Лили плохо спит потому что ей больше не поют на ночь. Что Лильенн пыталась спеть, но у нее не выходит как у тебя. Не выходит.       Диско.       И даже хардкор.       Ты зажмешь трубку между челюстью и плечом и попросишь ее позвать Лили. И ты споешь.       Свободной рукой ты будешь гладить тонкие, редеющие волосы Кима. Он повернется набок и снимет очки чтобы уткнуться тебе в живот. Чтобы ты не видел его лица.       Ты будешь гладить его редеющие черные волосы, пока крошка Лили по ту сторону водной глади, в маленькой трубке на твоем плече, в маленькой хижине на берегу Эсперанс, не уснет.       Когда Ким возвращается из ванной в постель, его руки пахнут дешевым яблочным мылом. Он говорит:       – Поставил воду. Будешь кофе?       Ты мигаешь – и тоже возвращаешься. В реальность. В сейчас.       – У нас есть печенье?       Ким хмурится и недолго думает.       – Нет? Вчера доели крекеры.       – Надо купить. Много.       Ким привык к твоим... Порывам. Он пожимает плечами, берет с тумбочки очередной синий блокнот и уходит, что-то бормоча.       В кухне оживает радио.       Это значит, что он от тебя еще не сбежал.

***

      Ким почти потерял зрение. Это произошло быстрее, чем он ожидал – быстрее, чем предсказывали доктора. Он вернулся к работе сразу после сотрясения – вы оба думали, что на острове можешь откинуться или сойти с ума ты, но ты в порядке, и даже не хромаешь, и шрам славно стянулся и уже не болит.       А Ким просыпается от наступающей головной боли. Ему еще нет пятидесяти, но уже пришлось отказаться от выездов. Он хорош в рукопашной, ловкий и быстрый, и знает даже, как обращаться с ножом – но никто в здравом уме не доверит ему больше ни мотокарету, ни пистолет. Он не попадает в голову с трех шагов.       Вы проверяли.       Он спокоен когда ты говоришь ему, что вы только что изрешетили стену. Он спокоен, когда Жан заговаривает о размере пенсий в РГМ. Он спокоен, когда в очередной раз выходит из лазарета.       Он плачет, безутешный как ребенок, когда не вписывается в поворот на кухню и ударяется плечом. Ты держишь его, осевшего на пол, и гладишь по волосам.       Обычно бывает наоборот.       Рыдания сотрясают его целиком – худые плечи, грудь, сжатые в кулаки руки. Когда он поднимает голову, его глаза не желают фокусироваться на твоем лице. Его лицо искажает гримаса боли.       – Ким, – ты говоришь, – Ким...       И ты не знаешь, что делать.       Ты просто... Держишь его, качая взад-вперед, пока он не перестает рыдать. В конце он говорит хриплым, надтреснутым голосом:       – Спасибо. Мне лучше.       И все.       На следующее утро он со скучающим лицом наливает себе кофе, сунув в чашку палец чтобы понять, когда она наполнится.       Проходит месяц, как уехала Лильенн с детьми, и ты застаешь Кима курящим в кухне. На часах – четыре утра. Вам обоим скоро на работу: ты снова будешь обнюхивать улицы и разнимать алкашей, он снова будет перебирать бумажки, поднося их близко-близко к лицу.       Сегодня его вызовет в радиобудку Олдбой и станет показывать кнопки и рычажки. Скажет – запоминай, Кицураги, пока ты их видишь. У тебя есть мозги, Кицураги, это в нашей работе полезно. Выучишься к весне. Представь, что ты штурман ТипТопа. Представь.       Будешь пилотом нашего аэростата, гуманитарный груз из формы, растворимого кофе и сборников анекдотов имени Честера Маклейна. Будешь пилотом, когда я уйду на покой.       Когда он придет домой через неделю и станет раскладывать радиодетали по спичечным коробкам, глаза у него будут светиться мальчишеским счастьем.       Но сейчас – сейчас он курит свою единственную в четыре утра. Когда ты входишь, он не поворачивается к тебе. За окном еще черно и даже не видно Серость, мигает желтый фонарь.       – Гарри, – говорит он, – ты хотел детей.       Это не вопрос. Ты говоришь:       – Всегда хотел.       Он говорит:       – Мне жаль.       А это – не извинение. Вы с ним сегодня уже не уснете, хотя будильник зазвенит в шесть, и ты не включаешь свет, но ставишь воду. Когда ты наливаешь кофе, себе и ему, то суешь в кружку палец.       – А ты?       Он морщится.       – Гарри, я вырос в детском доме после революции, я гомо-сексуал, транс-сексуал и имею заболевания, передающиеся по наследству. А еще мир собирается рухнуть нам на головы.       Ты улыбаешься.       – Значит, десять. Пять мальчиков и пять девочек. Приступим?       Он давится кофе и хохотом и закашливается. Ты хлопаешь его по спине.       – Дюбуа, – говорит он между приступами кашля и хохота, – Дюбуа, я люблю тебя.       Ты улыбаешься.       – За мой искрометный юмор?       Он фыркает, и говорит:       – Вопреки. Любовь зла.       И все.       В ваш следующий выходной, когда вы собираетесь ночевать в хижине на берегу Эсперанс, Ким сует в сумку большую коробку, обернутую в блестящий пластик. Он не очень любит эту версию Сюзеренитета – она слишком простая и слишком полагается на результаты бросков – но близнецы так и не разобрались в классических правилах, и вам нужно чем-то занять скучающую молодежь.       Ты предвкушаешь запах свежей краски, бумаги и картона, шелест обертки, выпрыгивающие из листов жетоны-монетки. Ким складывает на коробку несколько новых упаковок протекторов. Он ненавидит, когда мнутся и пачкаются карты.       Часть вечера крошка Лили с серьезным лицом помогает ему одевать цветные бумажные стопки.

***

      – Хер вместо бутылки сосешь, Дюбуа?       Ты закатываешь на него глаза. Текила мотается взад-вперед на облезлых качелях, толкаясь левой ногой. Перед вами – аэроплан, утопленный носом в холодной морской воде и обломавший крылья о лед. Идет снег.       Текиле не холодно потому что он, как всегда, бухой.       – Текила, – вдруг говоришь ты, – ты хотел детей?       Он щурится на трещины в весеннем льду.       – Чего?       – Ты все слышал.       Он прислоняется лбом к цепочке качелей. Ему грустно.       – У нас... У нас могли быть дочки.       – С Кимом?       – С Дорой, тупой ты пидорас. Сколько ты ей уже не звонил?       Ты пытаешься вспомнить – и не можешь. С числами и календарями в последнее время все сложно.       – Думаешь, – вдруг зло говоришь ты, – думаешь, она тебя помнит? Думаешь, ты ей нужен? Земля вызывает Текилу. Она все равно не ответит, зачем... Какая в жопу разница, сколько я ей не звонил!       Ты слишком поздно слышишь щелчок предохранителя. Он направляет на тебя пальцы-пистолеты.       Дерьмо.       – Тут ты прав, братишка, – говорит он, – в жопу – никакой.       Ты просыпаешься, и Серые сумерки в спальне пахнут поражением.       Он утер тебе нос, Гарри. В твоих же тупых шахматах.       Ты морщишься и закрываешь лицо руками, и лежишь так пока не взрывается звоном будильник.

***

      Ты осыпаешь выбритый затылок Кима поцелуями, спускаешься ниже, к плечам, целуешь между лопатками. Он говорит:       – Гарри.       – М?       Между поцелуями. Он улыбается.       – Какая она?       Ты возвращаешь подбородок на его плечо.       – Синяя.       – Это я вижу. Серое, синее. Солнце, – он рассеянно оглядывается, – нет, не вижу. Что еще?       – Солнца нет из-за Серости, уже где-то... Месяц? Сложно сказать. Море зеленое. Цветет и пахнет. Новый асфальт потек, – ты показываешь, – вон, внизу, справа. Сегодня похожа на... Вроде как, на вареные джинсы. Ты варил в тридцатые джинсы?       Он кивает.       – Бомбят?       Ты приглядываешься. Серость переливается у вас над головами как жучье крыло.       – Нет, еще нет. Когда бомбят, она белая. Знаешь, как... Как каленое железо. Вспыхивает и затухает, и колышется. А сейчас она спокойная, даже не шумит.       – Это хорошо, – говорит он.       – Да. Хорошо.       Ты влажно целуешь его между шеей и плечом, а потом кусаешь. Он вздыхает, крепче сжав подоконник.       – Гарри.       – М?       Между поцелуями. Он смеется.       – Ничего, просто. Гарри.       Этим же вечером на горизонте, на западе, показывается над крышами солнце. Выпадает из Серости как раскаленный мяч для петанка. Ким слепо щурится на него и стучит ногой в такт дико орущему радио – визжит и визжит гитара, гремит перкуссия. Ты не уверен, что это установка.       Звучит как доска для стирки под напряжением.       Тебе нравится. Красные лучи с узором балконной решетки на лице у Кима – хардкор и диско.

***

      – Хер вм...       – Тебя самого не заебало?       Текила моргает на тебя. Сплевывает на землю.       – Че, типа яйца отрастил?       – Ага, – говоришь ты, – типа.       Он молчит.       Серость над вами расправляет крылья. Она вспыхивает желтым и белым, и даже красным, и выгибается вовнутрь как будто резиновая. Зеленое море, зацветшее от жары, сочится вверх по стене, которая откусила уже кусок Ревашоля. Удивленные рыбы в ней вдруг понимают щелкающий язык рачков.       Ты тоже его понимаешь.       Они рассказывают тебе, как отращивать новые руки.       Они рассказывают тебе, какая в небе над ними тысячецветная радуга.       Текила тоже смотрит наверх и складывает руки на затылке.       – Верно, креветка, – говорит он, – все там будем. И я, и ты, и даже вот этот.       Он кивает на тебя. Ты смотришь на его джинсы в облипочку, на мокрую от морской воды майку, на волосы, и диско-баки, и гримасу.       – Текила, – говоришь ты.       – Чего?       – Дай руку.       Он вздыхает.       – Отъебись, а?       – Дай.       – Поздно. Встретимся в Бледи, уебок.       – Дай.       Как чайка. Он отступает от тебя на шаг, но ему некуда бежать – разве что в воду и в Серость.       – Я хочу Дору, – говорит он, – и десять детей от нее, и еще бухать, но не быть алкашом, а быть охуенным диско-копом, и чтобы мир не кончался.       – А губу закатать не хочешь?       – Не хочу. Что мне там делать? Элизиум – горящая помойка.       Ты вздыхаешь.       Как будто один мелкий рыжий торч вернулся с той стороны передоза чтобы надеть твое собственное лицо. Чтобы снова быть занозой в заднице.       – Ладно, – говоришь ты, – ладно. Хер с тобой.       Вот что ты говоришь.       И не опускаешь руку еще несколько драгоценных секунд, чтобы он успел за нее схватиться.       Ты просыпаешься – и не помнишь, что тебе снилось.       Твоя постель пахнет Кимом Кицураги. Тело в твоих руках – теплое, твердое – ты не сразу узнаешь его, когда влезаешь рукой под футболку. Находишь сначала знакомый узор шрамов. Осторожно ощупываешь ребра.       Что этот светоч с оранжевым нимбом из солнца делает у тебя в постели?       Спроси ты его, получил бы в ответ Бровь.       Погоди-погоди. Твоя постель, Гарри?       И ты знал бы ответ.       Потому что он покупал эти синие простыни, и синие наволочки, и даже скрипучий матрас, продырявленный в одном месте пружиной, притащили домой вы вместе. Это не твоя постель. Она и его.       Она – ваша.       Он лягается когда твоя лапа находит его сосок.       – Гарри, – говорит он, – нам на работу.       Ты дышишь ему в шею.       – Уверен?       Он пытается вспомнить – и не может. С числами и календарями с каждым днем все сложнее.       Он фыркает.       – Прайс будет в восторге. Серость выписала Кицураги и Дюбуа выходной. Ура.       – Ура, – говоришь ты.       Ким откидывает голову тебе на плечо. Ты не видишь, но знаешь, что он улыбается.       – Дюбуа вызывает Серость. Как слышно? Прием.       – Серость, Дюбуа, вас слышно отлично. Прием.       – Дюбуа, Серость. У вас рабочий день, детектив. Не ура. Парабеллум. Прием.       Ты сдаешься.       – Серость, Дюбуа, принял. Не ура. Парабеллум. Отбой.       Ты чувствуешь всем телом, как Ким смеется.       За окном вспыхивает белым и оранжевым, как раскаленное железо, Серость. Она шумит и гнется, и сочит понемногу спидпанк на волну РГМ.       Тебе нравится. Полное диско.       Хардкор.       Сегодня снова бомбят.
99 Нравится 8 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (8)