Коля Гоголь не наступает на щели между досками, он открывает дверь подъезда — «если я успею в лифт до того, как он закроется, всё будет как нужно». Коля Гоголь вечно опаздывает и ежедневно заключает сделки с судьбой: если получится пройти только по чёрным плиткам, всё удастся. Если успею за уходящим автобусом, если куплю сигареты до закрытия ларька на углу… Всё будет как нужно.
«Как нужно» — повторяет он себе каждый грёбаный день, не представляя толком, что это, чёрт побери, должно значить. Может быть потому «как нужно» никогда не наступает.
Иногда кажется — когда он бредёт к нему через ночь, снег и вьюги, когда сгибается под ледяным дождём и нос покалывает от холода, иногда удаётся ухватить это: вот оно, это чувство, вот так «нужно», вот то, что должно быть. Каждый раз он приходит, глядит в тёмные усталые глаза напротив, так близко, и ощущение разбивается вместе с его многократно разбивающимся в пространстве и времени сердцем. Он смотрит в тёмные глаза и знает, что будет дальше. Он ластится как пёс, прижимается к ледяной коже, и Фёдор отвечает что-то, порой даже физически отвечает, скользит ладонями по разгорячённой коже, но они оба знают, что это не то, что «нужно». Для них обоих, это понимает даже Гоголь, хотя каждый день путается всё больше.
Он выпадает из дома среди зимы, выпадает в ночь и ледяной морозный воздух, он бредёт между домов с чернеющими окнами и не знает, куда, и не знает, что ему делать, и не знает, сколько выдержит ещё вот так, и совсем, совсем ничего не понимает.
Потому что идти к Фёдору — оно, конечно, «нужно», и «правильно», только вот это «правильно» день ото дня разъёбывает его и так разъёбанное сердце.
Он проводит ночь, обвивая горячими руками его плечи, просыпается в зимней мути, не понимая, утро ли, день или ночь, одевается, не включая свет, и оба они молчат, хотя он точно знает: Федя не спит. Он вообще, кажется, никогда не спит, а вся эта утренняя возня, как ни старайся, спугнёт и тот хрупкий поверхностный сон, которым он довольствуется, наверное, все двадцать своих лет.
И так мерзко, тоскливо и душно становится от того, что он понимает: Феде ещё хуже.
И с этим — как бы он его не любил — он ничего не сможет сделать.
Каждое утро Коля Гоголь заталкивает своё тело в переполненный автобус — ежедневно в одно и то же время, пробирается дальше и каждое утро встречается
с ним. Каждое утро с понедельника по пятницу он едет в универ и почти восемь остановок глядит на аккуратные светло-сиреневые пряди парня, который сидит у окна совсем неподалёку от него, и всегда глядит только на них: спокойный, красивый, нежный цвет, и дело вовсе не в том, что он и его волосы — единственный яркий момент этой зимы. Через три остановки порой заходит девица с вырвиглазно синими волосами — и ему становится не по себе от такого, смотрится неестественно и странно, но вот этот парень… У него всё смотрится так органично и естественно, и весь он словно глоток свежего воздуха, и весь он словно — весна.
Коля искренне старается не пялится — он закрывает уши наушниками и утыкается в телефон, позволяя себе лишь осторожные взгляды порою на того, кто сидит у окна и каждый раз чуть виновато-извиняющееся улыбается ему, когда настаёт время выходить и он старается проскользнуть мимо, и Гоголь чувствует, как нос щекочут мягкие прядки — на секунду перед тем, как он покинет автобус и скроется среди людей. Он ещё миг видит в остановочной толпе его силуэт и — всё. Никакой тебе весны, ни глотка свежего воздуха этим утром, только толчея да мрак.
Коля думает: он мог бы пройти пару остановок, мог бы сесть на конечной — наверняка ведь парень садится там, иначе никак не выходило, при всём желании не получилось бы занять место у окошка, их забивали сразу на первых остановках. Коля думает: он мог бы пройти эти несчастные пару остановок, он мог бы сесть рядом с ним, заговорить мог бы, и может быть всё стало бы лучше, и может быть «нужно» перестало бы быть больным и разворошенным, наизнанку вывернутым. Он думает каждое утро: он мог бы, мог бы, мог бы. Он снова заключает сделки: если всё в универе будет хорошо, на следующий день он точно… Точно.
И всегда их нарушает.
***
Достоевский глядит на салфетку: на ней размазанными и чуть подтёкшими чернилами написаны несколько строк: номер телефона и имя по которому можно найти его и написать.
Достоевский не смотрит на неё каждый день — он вообще не уверен, что дни проходят. В его болезненном, вечно разъёбанном жизнью состоянии, следить за временем — непозволительная роскошь. Но порой взгляд напарывается на расплывшиеся маленькие буковки и всё внутри вспарывает болью отрицания. Он знает, что стоит написать — и может быть что-то изменится. И может быть станет лучше. И не пишет.
Он познакомился с ним почти год назад — на какой-то конференции, названия которой уже не помнил. Отправился на неё по второй работе, хотя тема была так себе, к тому же далека от сферы его интересов. И встретил его — человека, в чьих глазах мгновненно уловил отголоски собственной скуки. Было в них и что-то ещё, что он постарался оперативно вырезать, вырвать из своего сознания, пока оно не пошло метостазами дальше, да только всё было кончено вместе с тем, как во время одного из перерывов его окликнул смешливый, до мурашек раздражающий голос.
Тогда они выпили кофе. Говорили о чём-то отвлечённом: он слабо помнил.
Потом — в оставшиеся два дня конференции — ещё и ещё.
В самый последний — человек, которого звали Осаму Дазай, пришёл только на перерыв, «чтобы выпить с ним кофе». Он опаздывал на самолёт и ушёл почти сразу, наскоро написав на салфетке несколько слов, сказал «обязательно написать». Фёдор растерялся очень, но салфетку всё же сохранил, увёз домой, и…
Прошёл год.
Фёдор порой напарывается на неё взглядом и тут же отворачивается.
Что за вздор, в самом деле.
То, что какой-то клоун сказал ему почти год назад, ничего в его жизни не изменит, а то, что сердце сжимается тоскливо-болезненно каждый раз — ну, пора на таблетки, ничего не поделаешь. От мусора на рабочем столе давно пора было избавиться. Это идея фикс, и он не собирается идти на поводу у странных желаний, хотя часть его — всё ещё каким-то чудом живая и чувствующая — та точно знает, что нужно написать. И может быть всё станет немного иначе.
Фёдор не знает, отчего не пишет, и его самого в себе до смерти бесит то, что взгляд от набора букв и цифр отводить хочется. Он думает: как-нибудь в другой раз.
И молчит, когда рутина жизни режет-пережёвывает и сжирает его раз за разом.
***
Сигма придерживается своего распорядка: он встаёт строго по будильнику, в зимнее время особенно запрещает себе срываться на жалостливые «отложить на десять минут», знает — позволит себе хоть секунду отдыха — зимняя тьма не позволит подняться. Он открывает глаза и заставляет себя вставать и жить, он пьёт кофе, он одевается и берёт заранее сложенную сумку, он выходит заранее и гладит маленькую трёхцветную кошку по дороге к остановке, он приносит ей пачечки влажного корма и спешит на автобус. Спешит, потому что не может, никак не может опоздать, и дело вовсе не в учёбе.
Сигма думает: «завтра всё будет иначе».
И незаметно глядит на очаровательного юношу, сосредоточенно смотрящего в свой телефон в проходе через сидение от него.
Их всегда разделяют какие-то люди — то какая-то бабушка, заставляющая его вжиматься в стенку автобуса, то высокий мужчина в широкой дутой куртке и шапке, надвинутой на самый лоб, то тучная женщина — Сигма помнит почти каждого из тех, что отделяет его от парня.
Он думает: может хоть раз стоит сесть у прохода, быть ближе к нему.
И может быть стоит заговорить с ним, может быть он мог бы набраться решимости, встретиться взглядом с чудесной зеленью в его глазах, может начать хоть с чего-то, хоть попросить передать монетки на проезд, да только глупости это, у него ведь проездной, да и сидит он почти в самом конце.
Сигма думает:
«завтра будет иначе».
И старается верить в это.