И столько лет с войны прошло,
Но не могу я осознать,
Что нет в руках винтовки.
Сейчас, должно быть, рано, утро.
И я стою на кухне, еле шевелясь.
Пытаюсь убедить себя, что это поварешка.
Что я стою на кухне, гречку медленно варя.
И что фашисты не ворвутся в дом мой.
Детишки чьи-то во дворе играют.
Визжат, о чём-то спорят яро, ножками стуча.
А мне сквозь визги слышится град боли.
Товарищи, неужто вы?
Нет-нет, закончилась война.
Но звук разбитого стекла...
Я вновь перенеслась на поле боя.
Граната!
Выстрелы!
Ещё!
Нас окружили, но отступать нельзя!
И в то ж мгновенье я беру винтовку.
(Она ждала меня, в углу таясь).
Беру, бегу на помощь, косу поправляю ловко.
И только дверь открыла я,
Прям передо мной какой-то паренёк возник, мне по колено ростом.
Стоит и смотрит на меня пугливо, робко,
Всё на оружие свой взгляд коси́т неловко.
Зовут его, насколько помню, Ромка.
Да если и не Ромка — мне плевать!
Тащу его я внутрь, вбок толкая жестко.
Он на пол падает.
(Так громко).
С испугом — нет, ужасом! — свой взгляд бросает на меня.
Как голова болит...
Как будто снова по голове пришлось мне больно.
Как будто я в плену.
Фашистов?
Разума?
Или себя?
«Вы что?!»
Кричит.
А это плохо.
Я подбегаю к нему юрко,
Ладонь ко рту и грозный взгляд.
«А ну! Молчи! — крича шепчу я,
— Твои друзья успели убежать? В них не попали?»
«О чём Вы? Не попал никто! А есть кому?»
«Конечно есть! Фашистам! А больше некому...»
«Но ведь...»
Я слышу, как к двери́ тяжёлые ноги две подошли.
«Молчи! Не издавай ни звука!»
Не знаю, говорю я это Ромке иль голове своей, что от воспоминаний звенит громко.
Крадусь, как нас тогда учили.
И слушаю, я каждый шум ловлю.
Вдруг громкий стук!
Потом ещё один, но посильнее.
А я всё так же не спешу дверь открывать.
«А ну открой, поехавшая Нина!
Верни ребёнка мне назад!
Сама напугана, что из дому выходишь изредка и то на цыпочках идешь, пылинки сторонясь.
Зачем другим внушаешь страх?!»
И звон вдруг резко прекратился.
И взрывов от гранат не слышно.
Ни криков боли, окриов солдат.
Лишь голос низкий.
Плач ребёнка.
Тихий-тихий плач.
Я дверь тихонько открываю.
Винтовку я держу в руке одной,
Ведь отпустить её не в силах.
Ведь страшно быть одной.
«Серёжа?»
«Я. Где Ромка?»
«Вон...» — я тихо отвечаю.
Дрожащий пальц в сторону мужчине указал и тот, толкнув меня, вошел без колебаний.
«Ты как?» — спросил отец.
«Я... Я мячик... Только мячик...» — испуганно шептал его сынок в ответ.
А дальше — лишь молчанье.
Серёжа молча встал, угрюмо руку сжал в кулак.
Поднял сынка и мяч, что был не пулей вовсе.
Затем направился к двери весь недовольный.
Держался, не хотел срываться, сына вновь пугать.
И только напоследок он сказал:
«Ты либо тихо здесь сиди
И вспоминай беду, что наконец прошла.
Либо гуляй, но, будь добра, избавь других от своего несчастья».
Он даже не взглянул в мои глаза.
Он знал — мне страшно, больно.
Он знал — из головы те дни прогнать нельзя.
Он знал, но смог найти призванье,
Смысл приобрёл он для себя.
А я...
А я на кухне вновь стою.
И снова с поварешкой.
Смотрю на гречку, что испортилась и есть её уже нельзя.
И на винтовку, что не в руках.
Но почему?
«Разве закончилась война?»