Нигредо
6 февраля 2022 г., 23:39
«Себя вспомни в этом возрасте», — частенько говорил Андрей своим сверстникам, когда те начинали честить сыновей. Навряд ли он мог представить, что именно этим ему предстоит заниматься в кабинете капитана полиции И. В. Ляшко, просматривая видеозаписи с участием шестнадцатилетнего Костика, официально — Токарева Константина Андреевича. Прижимать к себе трясущуюся от рыданий жену, стискивать зубы и вспоминать себя. Вспоминать себя, но не всего, а того давнишнего, растоптанного в кровавое месиво пацана, которым он был и мог бы остаться, если бы судьба — или Бог — или подсознание — если бы что-то не указало ему дорогу на свет. Что ещё он мог сейчас вспоминать, если не время, когда мир рушился и изо всех щелей хлестала смердящая чёрная кровь? Если не двадцатое июня девяносто шестого, например?
Двадцатого июня тысяча девятьсот девяносто шестого года Андрей ехал на дребезжащем “Камазе” из города Питера в городишко Н-ск, чтобы встретиться с Синди, — с белокурой, сероглазой Синди, которая за месяц до того положила руку Андрея себе на левую грудь. В тот раз, в конце мая, Андрей приехал в Н-ск — тоже, разумеется, автостопом, — чтобы переждать очередной папашин запой. Старшего приятеля, обещавшего приютить Андрея на пару дней, ещё не было дома; немного помыкавшись в тоскливом дворе, Андрей решил погулять по историческому центру. Его чуть не свинтили менты; он отбрехался, рассказав что-то бессвязное про концерт любимой рок-группы и родителей, которые, ну конечно же, его отпустили и едва ли не дали благословение на дорогу. Немного ослабевшие от этого инцидента ноги сами собой привели Андрея к знакомой кафушке, где собиралась неформальная молодёжь. В убогом зале, больше напоминавшем заводскую столовку, было непривычно пусто, только выпивший дедок бомжеватого вида дремал за дальним столиком, примяв подбородком клочковатую нечистую бороду, да белокурая девушка рассеянно потягивала пиво, читая какую-то книгу. На рюкзаке девушки красовался значок “Нирваны” с ухмыляющейся рожицей — достаточный повод, чтобы Андрей мог завязать с ней беседу.
Через пару часов, на берегу заросшей речушки, девушка положила руку Андрея себе на левую грудь, и Андрей едва не задохнулся. Грудь была маленькой, не больше яблока средних размеров, но одновременно упругой и податливой, напряжённой и расслабленной, пугающей и манящей — не так давно во взятом у матери томике Канта Андрей вычитал словосочетание “вещь в себе”, и сейчас у него появилась идеальная иллюстрация к этому непонятному выражению.
— У кого ты вписываешься?
— У Короля, — отвечал Андрей, едва ворочая языком.
— Я бы тебя у себя вписала, но у меня родаки… Ты же ещё приедешь?
Крохотный сосок твердел под неловкими пальцами. Андрея разрывало на части.
В последнем телефонном разговоре Синди приглашала Андрея на день рождения своего друга Фауста, и это Андрею совсем не понравилось.
Андрей трясся в дребезжащем “Камазе”, смолил выпрошенную у дальнобойщика сигарету и смотрел через лобовое стекло в подозрительное будущее, где царила фигура Фауста — предводителя Н-ской богемы, музыканта, художника, мага, поклонника тёмных материй, проповедника свободной любви, ученика какого-то не то норвежца, не то японца с непроизносимым именем. Фауста, обитавшего в квартире на улице Коммунарской, единовластного хозяина отдельной жилплощади, — по совместительству клуба, музея и святилища преисподних сил. Фауста с его соколиным профилем, жилистыми руками, изящной фигурой танцора фламенко и огромным сексуальным опытом, о котором ходило множество странных слухов. Фауста, в сравнении с которым Андрей выглядел даже не щенком, даже не зародышем щенка, а склизкой каплей собачьего семени.
— Хернёй какой-то занимаешься, — добродушно гудел дальнобойщик. — Автостоп, лять. Тебе профессию надо получать… В армию идти. А хотя… Я сам такой был.
В квартире на Коммунарской уже было полно народа. Именинник, одетый во всё чёрное, фланировал между гостей, то и дело одаривая кого-нибудь тщательно отработанной перед зеркалом улыбкой харизматичного злодея. Синди сидела на подоконнике и курила тонкую женскую сигарету. Андрей протиснулся к ней.
— Привет.
— Хай, — улыбнулась Синди. — Клёво у него, согласись?
— Ага, — подыграл Андрей; прошлой зимой, когда он в очередной раз сбежал из дома и обосновался в Н-ске, на флэту у четы великовозрастных хиппи, ему довелось пару раз побывать в гостях у Фауста — разумеется, в сопровождении старших знакомых. Ничего “клёвого” в его квартире он не находил. Обстановка отталкивала шизофренической вычурностью. Наибольшее отвращение у Андрея вызвала из рук вон плохо написанная картина, изображавшая ацтекского бога в накидке из содранной человеческой кожи. Живописец (Андрей подозревал, что это был сам Фауст) явно не мог справиться даже с пропроциями фигуры, не говоря уже о таких хитрых элементах, как кисти рук или ступни, но зато тщательно, сладострастно проработал страшное одеяние, прописал каждую капельку крови, каждую клеточку подкожного жира. Сейчас этот холст красовался посреди комнаты, водружённый на отдельный, специально для него выделенный стул. Так детсадовцы сажают за стол плюшевых мишек, подумал Андрей.
Несколько минут Андрей силился преодолеть неловкость и завязать с Синди какое-то подобие разговора; ничего не получалось. Внимание девушки было явно приковано не к нему, и какая сила могла бы его вернуть — Андрей не знал. Хотелось увести её на берег заросшей речушки и снова положить ладонь ей на грудь. Там, на берегу, пахло бы илом и камышами. Там, в тишине, можно было бы отдаться магии твердеющего соска. Может быть, прикоснуться к нему губами. Может быть, поцеловать Синди так, как это делают взрослые люди (слово “взасос” Андрей прекрасно знал, но не любил). Может быть, там, среди запаха ила и камышей, ему удалось бы даже то, что изображено на запретных игральных картах, которые он хранил под матрасом. Внезапно Фауст поднял руку, призывая к тишине, и жестом приказал Андрею подойти.
— К нам приехал из Питера юный Ромео, — объявил Фауст. — Юный Энди — прошу любить и жаловать — приехал по зову сердца к своей Джульетте, а заодно почтил своим присутствием наше общество.
Андрей почувствовал, как его уши охватывает постыдный жар. Кто-то из гостей хмыкнул.
— Энди пока ещё не знает, — продолжил Фауст, — что в моём доме особенные обычаи, и без достойного жертвоприношения никакие желания в нём не исполняются. Зато приношение будет вознаграждено. Демоны щедры, Энди. В отличие от богов, демоны очень щедры.
Какой же ты идиот, сказал бы ему тридцатипятилетний Андрей. Что ты знаешь про ацтекские нравы? Что ты знаешь про беспощадную храбрость и суровую жертвенность этого воинственного народа? Про мужество, придавшее его религии мрачные и аскетические черты? Читал ли ты, бледный дегенерат, молитвословные гимны, сложенные ацтекским царём — и если да, то насколько тупорылым надо быть, чтобы не увидеть сияния чистейшей любви, исходящей от них? Впрочем, не было тебе дела ни до ацтеков, ни до их веры; с тем же успехом ты мог выплясывать перед портретом Сталина или кадром из голливудского фильма; тебя заботили только декорации, только громкие эффектные слова.
— …Так наши пусть голубки скрепят кровью свой священный брак, — заключил Фауст.
— В смысле? — Андрей немного опешил.
Фауст обвёл гостей извиняющимся взглядом (“чего взять с простофили”) и вынул из кармана небольшой, но очень красивый складной нож.
— Кровь из твоей руки напоит демона и его наместника, и ты получишь заслуженную награду.
— Рома, может, хватит цирка? — спросил хрипловатый голос откуда-то от двери. Фауст приложил палец к губам, требуя замолчать.
Андрей никак не мог сориентироваться в происходящем. Шла какая-то игра, и её правил он не понимал.
— Ссышь? — улыбнулся Фауст.
Синди смотрела на Андрея выжидающе, оценивающе, без улыбки, но с тенью превосходства на лице. Ответить “да” на фаустовский вопрос было подобно гибели. Андрей изобразил на лице непробиваемое равнодушие и закатал рукав толстовки.
Нож трижды чиркнул по его руке — действительно хороший и хорошо заточенный, он рассекал плоть мгновенно и безболезненно. Кровь потекла тремя густыми струйками, образовав на руке что-то наподобие буквы “Ш” или следа звериных когтей; Фауст подставил рюмку, до половины наполненную чем-то прозрачным — водкой, догадался Андрей. Его не мутило, и постепенно разгорающаяся боль была вполне терпимой; одна-единственная мысль заполнила его сознание и колыхалась там, как чёрное облако ядовитого дыма: он отдал своё тело на растерзание чокнутому ублюдку.
Фауст демонстративно оскалился, обнажив клыки, и залпом выпил содержимое рюмки. Гости замерли; на их лицах можно было увидеть и отвращение, и непонимание, и сдержанный сарказм, но большинство смотрело на Фауста с обожанием. Синди сияла. Фауст медленно, картинно повернулся к Андрею и высунул язык, изображая что-то среднее между издевательской гримасой и похотливым призывом; затем он так же медленно, так же картинно подошёл к Синди, взял её голову в свои тонкие пальцы и впился в её рот окровавленными губами. Девушка отвечала на бесстыжий поцелуй более чем охотно. Как минимум пару минут в комнате царила тишина, нарушаемая лишь влажным чавканьем соединившихся ртов; наконец, Фауст насытился, хозяйским жестом оттолкнул новоиспечённую избранницу и поклонился публике, — изящно и самодовольно, словно матадор, только что добивший израненное животное. Публика, как и полагается зрителям корриды, разразилась аплодисментами.
Андрея чуть не стошнило.
— Ты руку ему перебинтовать не хочешь? — снова хрипловатый голос, десять минут назад вопрошавший, не хватит ли цирка. Принадлежал он светлобородому и голубоглазому парню в косухе, стоявшему у двери с незажжённой сигаретой в зубах и пластиковым стаканом в руке. Андрей знал, что в компании Фауста его называют Лейфом и не очень любят, но терпят “по старой дружбе”; что Лейф из русских немцев и пару лет прожил с родителями в Германии; что у Лейфа есть мотоцикл; что он слушает какую-то грубую, недостаточно интеллектуальную по меркам Фауста музыку и ведёт себя как “быдлан”.
— Я — не хочу, — осклабился Фауст. — Девочки, кто хочет поиграть в медсестричку?
Девушки захихикали; Синди хихикала громче всех.
— Обойдусь, — сказал Андрей.
В кармане джинсов обнаружилась бандана, в разных ситуациях служившая Андрею шапкой, салфеткой, универсальным креплением и даже носовым платком. На этот раз она послужила бинтом — и, как показалось Андрею, довольно качественным.
Играла уродливая электронная музыка — гулкая, тревожная и какая-то грязная; казалось, что её звуки доносятся из подвала, где только что кого-то пытали. Девушки шептались между собой, восхищённо поглядывая на Фауста; парни занялись поглощением спиртного; именинник раскурил трубку и пускал колечки ароматного дыма, лениво переговариваясь с кем-то из приближённых. Никто не заметил, как Андрей выскользнул на лестничную площадку, тихонько прихлопнув за собой обшитую дерматином дверь. На ступеньках сидел Лейф, катая в ладонях всё тот же пластиковый стакан; у его ног стояла баклажка с белёсой жидкостью.
— Можно у тебя переночевать? — спросил Андрей.
— Без базара, — откликнулся Лейф; его светлые германские глаза смотрели куда-то вдаль, сквозь изрисованную непристойностями стену, и полноватые губы улыбались невесть чему. — Ты налей себе. Это от Васильевны сэм, хороший.
Андрей принял из руки нового товарища пустой стакан и налил.
— За нержавеющий металл, — сказал Лейф спокойно, без малейшей торжественности в голосе. — Коррозия нас не убьёт, Энди. Их убьёт, — крепкий мозолистый палец указал на дерматиновую дверь, — но не нас.
Пластиковые стаканы столкнулись, издав еле слышный хруст; вонючий самогон Васильевны показался Андрею родниковой водой.
Остаток ночи, утро и больше половины дня Андрей провёл в пустой, прохладной квартире Лейфа. Они слушали новые альбомы “Айрон мейден” и “Хэллоуин” (Лейф подпевал в голос, явно похваляясь знанием языков), ели макароны с подсохшим сыром, ходили за пивом, терзали древний “Фендер” и курили в окно. Похмелившись “Адмиралтейским”, Лейф разговорился. Его широкое бородатое лицо обрело какое-то новое, участливое выражение — как у дедушки лешего из мультика, почему-то подумал Андрей.
— Да забей ты, — говорил Лейф. — Ну не твоя она баба. Найдёшь свою — сразу поймёшь, что твоя, а сиськи-пиписьки… это дело такое. Сегодня с тобой, завтра с Васей, послезавтра с Семён Семёнычем.
— Рома всегда такой, — говорил Лейф. — Но ты не думай, что он поехал крышей и верит во всю эту хрень. Рома… он хочет, чтобы ему поклонялись, понимаешь? Властвовать, запугивать, приказывать, вот это всё. Резать себя ты ему зря позволил. Очень зря.
— Может быть, это и не по-пацански, — говорил Лейф, — но всё же я тебе скажу: твоя Синди, — кстати, её Светка зовут, — со всем колхозом перетрахалась, и жалеть тебе, натурально, не о чем. И два аборта, Энди, это о чём-то говорит. После первого я её сам забирал на мотике, потому что тогдашнему хахалю — абреку какому-то — было недосуг. Как в том анекдоте… Штирлицу было недосуг, суки обиделись…
— Рома с компашкой доиграется когда-нибудь, — говорил Лейф. — Фауст, етить-молотить. И Синди в роли Маргариты. Ты Гёте читал? “Nun gut wer bist du denn? Ein Theil von jener Kraft, die stets das Böse will und stets das Gute schafft.”
Через пять лет после этого разговора Лейфа нашли мёртвым на отдалённой сельской грунтовке; рядом валялась его старая “Хонда”, ровесница Андрея. По мнению милиции, он поехал кататься в поля, но не удержался от соблазна заложить за воротник, не справился с управлением, неудачно упал и пробил голову о камень. Всё это было похоже на правду, только Лейф никогда — каким бы пьяным он ни был — не садился на мотоцикл без шлема.
— Короче, Рома та ещё падла, — говорил Лейф.
Из распахнутого окна пахло одуванчиками и громом.
С Н-ском было покончено. Андрей вышел на трассу уже почти вечером и предсказумо застрял. Пенсионер на видавших виды “Жигулях” подкинул его километров на сорок; Андрей выбрал удобное место на обочине и некоторое время исправно пытался голосовать, но ни один водитель не удостоил его вниманием. Потом машины иссякли — только равнодушные колонны фур изредка прогромыхивали мимо. Андрей даже не поднимал руки: он знал, что идущим в колонне останавливаться нельзя. Рука ощутимо побаливала, желудок начинало сводить жгучими голодными спазмами. От нечего делать Андрей напевал все известные ему песни — от рок-хитов до откровенной попсы и от хулиганского рэпа Мистера Малого (“Буду погибать молодым”) до “Орлёнка”. Комары, появившиеся с сумерками, лезли в ноздри и в рот.
Когда Андрей уже отчаялся ждать, затормозила «Скания» с эстонскими номерами.
— Мне в сторону Питера, — выдохнул Андрей, уже карабкаясь на подножку.
— Давай, — отзовался человек с водительского сиденья.
В кабине “Скании” пахло хорошими сигаретами и сладким дорогим одеколоном (парфюмом, поправился Андрей); дальнобойщик изредка бросал на Андрея испытующий взгляд — взгляд экзаменатора, но не очень строгого.
— Как тебя зовут?
— Лёха, — соврал Андрей.
— Хиллар, — представился дальнобойщик и, не поворачивая головы, протянул Андрею правую руку.
Андрею понравилось это имя. Пожалуй, он ему позавидовал.
Хиллар был не очень разговорчив, но его русская речь с ненавязчивым акцентом оказалась на удивление культурной — хотя и немного деревянной, неповоротливой. Он даже не матерился. Кроме того, ни одного из типичных шофёрских вопросов — почему на попутках, что ещё за автостоп такой, родители-то хоть знают, не наркоман ли, рокер, что ли, — он не задал. Он задал другой вопрос.
— Что у тебя в Н-ске? Девушка?
— Была, — сказал Андрей, удивившись внезапной пошлости этого слова.
— Расстались?
— Угу, — вдаваться в подробности Андрей не собирался.
— Первая? — уточнил Хиллар. Андрей не понял, почему это важно, но снова утвердительно мыкнул в ответ.
— Спал с ней?
Андрей мыкнул неопределённо. Лгать не хотелось, говорить правду — тем более.
— Тебе сколько?
— Семнадцать, — бытовая ложь, в отличие от экзистенциальной, проблемы не составляла.
Дальнобойщик замолчал, задумался о чём-то своём. Наконец, резюмировал:
— Не маленький.
Чёрные ведьмы с растрёпанными волосами перебегали дорогу. Проезжая часть закручивалась спиралью и распадалась на тысячи серо-серебряных пятен.
— Сейчас поедем отдыхать, — сказал Хиллар. — Я тебя покормлю и поспишь.
— На стоянке? — спросил Андрей, давая понять, что жизнь трассы ему знакома.
— Нет, — коротко ответил эстонец. — Там нехорошо.
Как назывались мотель и прилагающееся к нему заведение общепита, Андрей не обратил внимания. Одна его часть боролась с измождением, другая оцепенело смотрела в ретроспективу минувшего дня, как смотрят погорельцы на пожарище. Третья, самая рассудительная, пыталась сообразить, как вести себя с новым знакомым. Глаза у дальнобойщика были серебристо-белыми, как никель; он был выше и крепче, чем казалось в кабине “Скании”, — немного оплывший КМС по греко-римской борьбе. Андрея что-то в нём смущало. Пожалуй, он выглядел слишком ухоженно для водителя тяжёлого грузовика и вместе с тем слишком брутально для ухоженного мужчины.
В кафе Хиллар заказал себе и Андрею разной еды — и ел молча, аккуратно, тщательно пережёвывая каждый кусок и запивая пивом. Такую же кружку пива он взял и для своего спутника, но Андрей не сразу решился к ней притронуться. За этим столом он не чувствовал себя на шестнадцать лет — максимум на десять.
Светло-русые волосы до плеч, худощавое лицо, полные губы, зелёные глаза с длинными ресницами, женственная родинка на подбородке. Чёрные джинсы и балахон с принтом “Металлики”, который в полумраке вполне сошёл бы за монашеское облачение. Взрослому Андрею было мучительно осознавать, какой чистой была его отроческая красота и какую грязь порождала в умах смотрящих. Особенно с учётом того, что ориентировался он в России девяностых не лучше, чем если бы и впрямь попал туда из какого-нибудь средневекового флорентийского монастыря.
Уходя из кафе, Хиллар взял себе и Андрею ещё по баночке пива. Его они выпили в комнатёнке, гордо именуемой номером, сидя на краю кровати перед выключенным телевизором. Кровать почему-то была одна.
— Лёша, — задумчиво произнёс эстонец и положил тяжёлую руку мальчишке на бедро. Андрей не придал особого значения этому жесту; он только в очередной раз удивился тому, что рука дальнобойщика никак не выглядела рукой рабочего человека — слишком холёная, слишком белая. — Надо спать.
Андрей стянул толстовку; бандана, которой были замотаны порезы на предплечье, съехала к запястью.
— Что это? — спросил Хиллар, уже развязывая узел.
Раны загноились; из-под багровой коросты выступали зеленоватые капельки. Андрей не знал, что ответить. Дальнобойщик разглядывал исполосованную руку — без брезгливости, но и без сочувствия. Уже потом Андрей понял, что в этот момент человек из «Скании» должен был решить для себя что-то важное, лишь косвенно связанное со здоровьем подобранного на трассе пацана.
— Ясно, — вздохнул наконец Хиллар, отпустил Андрееву руку, снял часы и положил их рядом с телевизором. Помедлил ещё немного, глядя в пол, — бычачий затылок с короткой щетиной светлых волос выражал не больше, чем слепоглухонемой телевизионный экран, — встал и взял Андрея за плечи.
То, что было потом, Андрей старался никогда не вспоминать, но вспоминал слишком часто — всегда ненамеренно и в самый неподходящий момент. Внутри этого воспоминания было влажно, темно и чудовищно горько; если Андрей и ненавидел в нём кого-то — то лишь себя, потому что не был диким зверёнышем, который дрался бы насмерть. Он был тупым травоядным в логове хищника и не имел права удивляться, что тот его съел.
Каким хищником был Хиллар, Андрей не решил. Для волка он был слишком мягок, для лиса — слишком прямолинеен. Но, по крайней мере, он не был шакалом. Он не сделал ничего, что причинило бы Андрею физическую боль, и не отягчил своих деяний ни грубостью, ни жестокостью. Гиперсексуальная юношеская плоть не могла не отозваться постыдным взрывным наслаждением на всё, чему подвергал её этот отрешённый и непонятный человек, и за это Андрей презирал себя ещё больше. Он заснул чёрным сном без видений, привалившись к могучему боку своего эксплуататора и отказываясь называть произошедшее каким-либо именем. На прощание Хиллар выдал Андрею бинт. Кажется, в его никелевых глазах мелькнуло что-то, похожее на заботу. Кажется. Не исключено, что Андрей это додумал, чтобы хоть как-то смягчить унижение. Но если так, то додумал он это уже потом, годы спустя, а утром двадцать второго июня вышел на трассу опустошённым и обнулённым, как если бы ему стёрли память. Шёл дождь. Грязь из-под колёс проезжающих фур омывала Андрея, как святая вода. До города он доехал с говорливым краснолицым мужичком на обшарпанной, но боевитой “Ниве”. Когда мужичок желал очередным гаишникам «всю жизнь хер сосать», Андрея передёргивало — но он уже не понимал, почему.
Мужичок высадил его у метро; сунув руку в карман, Андрей обнаружил несколько купюр умеренно-крупного номинала. Не задаваясь вопросом, откуда они взялись, Андрей купил пачку «Ротманс» и банку химического джин-тоника.
Матери дома, естественно, не было. Отец свешивался с дивана в гостиной; по серым тренировочным штанам расползлось уже подсыхающее мокрое пятно. Андрей сварганил пару бутербродов из чёрствого хлеба и побуревшей по краю, но ещё съедобной докторской колбасы, тщательно запер изнутри дверь в свою комнату, открыл джин-тоник и лёг на тахту. От его волос приторно пахло чем-то невыносимым.
Должно было пройти пятнадцать лет, чтобы яростное отвращение к тяжёлым мужским парфюмам перегорело и выцвело внутри Андрея, превратившись в кроткую неприязнь, и ещё года два — чтобы он осознал причину этой неприязни. Иногда, разъярённый очередным флэшбэком, он задавал себе отчаянный вопрос: в чём, собственно, проблема? Его никто не оскорблял, не истязал, не привязывал к батарее и не резал на ремни. С ним обошлись максимально бережно. Древние афинские юноши выстроились бы в очередь у дверей мотеля с уродливой неоновой вывеской. И отвечал сам себе: древние афинские юноши знали бы, за чем идут, и искренне бы этого хотели. Андрей не хотел. Против воли принимающий и против воли дающий срамные ласки, он утратил не только зарождающуюся мужскую гордость, не только человеческое достоинство, но и всякую самостоятельность, отличающую живое от неживого. Понимал ли человек с никелевыми глазами, что нанёс парнишке увечье, с которым тот будет бороться всю жизнь? Неизвестно. И всё-таки Андрей не испытывал к нему ненависти — такой, какую он испытывал к Фаусту.
Однажды Андрей нашёл Фауста в социальной сети. Судя по статусу, он переехал в Питер и приглашал гостей на очередную инфернальную пьянку. Некогда красивое лицо превратилось в морщинистую рожу стареющего алкаша. Посты соответствовали: девки в кожаных лифчиках и цитаты из маркиза де Сада вперемешку с цитатами из “Майн Кампф”. “Почему ты не сдох вместо Лейфа?“, спросил было Андрей и сразу же осёкся. Какая-то жестокая, но стройная гармония сквозила в их судьбах. Лейф ушёл из мира весёлой походкой хмельного немецкого гнома, опрокинул стакан шнапса на посошок и растворился в мареве васильковых полей. Лёня, поправился Андрей. Его звали Лёня Рихтер. Фауст же разлагался заживо и смердел — слишком никчёмный для глубин ада, которыми бредил.
В конце июля отец избил Андрея в последний раз. Трасса, уже ставшая привычной и родной, на этот раз была благосклонна: дальнобойщики не прятали за пазухой никаких камней, чебуреки в придорожных забегаловках были вкусными, пиво свежим, погода вполне приемлемой; пейзажи сменялись согласно географическому атласу, гаишники не спрашивали документы, доблестные блюстители российско-украинской границы без лишних слов приняли конвертик с десятком купюр, вытащенных из отцовского портмоне. Плечевые проститутки подмигивали и заливались игривым смехом. Четвёртого августа Андрей стоял на пороге дедушкиного дома.
— А и хрен с тобой, живи, — с какой-то смесью недоверия и ликования хмыкнул дед.
А потом что? Потом двадцать стремительных лет. Светлое Чёрное море, смывшее с тела всякую немочь, и крымское солнце, выбелившее багровые рубцы. Экстерном законченная школа — два класса за один год. Студенческая разудалая кутерьма, в которой Андрей, вопреки свои опасениям, не был изгоем — хотя и лидером тоже не стал. Диплом симферопольского университета. Смерть отца. Любимая, безденежная и до сих пор оплакиваемая работа — на метеорологической станции на Дону. Нюша, выплывшая из степного предвечернего сияния, казачья смуглоликая нимфа. Смерть дедушки. Родившийся в декабре две тысячи четвёртого Костик. Первый автомобиль, подержанный “Опель” с тускло-серебристым, немного подгнившим понизу, кузовом. Многочисленные любовницы — вернее, внезапные вспышки отчаянной юношеской любви, которой рано женившийся Андрей не насытился смолоду. Попытки бизнеса. Дефолт, смешавший все планы и вынудивший Андрея перевезти семью в Питер. Снова работа на метеостанции, на этот раза на берегу Финского залива, бок о бок с его хмурыми неглубокими волнами. Смерть матери. Трудная жизнь обычного человека — светлая жизнь, но полная страшных провалов, которым Андрей не мог найти оправданий — если он вообще их искал.
— Это всё очень тяжело, — говорит капитан полиции Ляшко, включая очередную видеозапись.
Юноша распахивает рубашку, поглаживает себя по соскам, виляет бёдрами. Камера приближается, крупным планом выхватывая бледный торс. На животе юноши алым фломастером выведено непристойное английское слово. Нет, не выведено фломастером, вырезано тонким лезвием, просто в это не хочется верить. Юноша извивается перед камерой в медленном танце. Чьи-то руки ложатся ему на талию.
Запись обрывается.
Зарежу, произносит мать. Её голос похож на шипение раздавленной змеи. Она делает шаг к Андрюше; в её руке кухонный нож, лезвие измазано маргарином или сливочным маслом. Кухня становится маленькой, как кукольный домик. Мамочка, верещит Андрюша, мамочка. Нюша воет на кухне. Четырёхлетний Костик бьётся о дверь, заходясь ором. Вали к своей мамаше, рычит Андрей, ворочая в замке ключом. Папочка, не уходи, надрывается Костик. Мамочка, верещит Андрюша.
— Только себя не вините, — увещевает капитан полиции Ляшко. — Сейчас этих выродков развелось немерено.
На голове у юноши кольцо из колючей проволоки, изображающее терновый венец; кровь с изодранного лба течёт по скулам, капает на грудь; юноша подносит к губам чью-то ступню в тяжёлом чёрном ботинке и медленно лижет подошву бледным языком. С его руками что-то не так; капитан Ляшко нажимает на паузу и увеличивает картинку: в тыльные стороны ладоней юноши — очевидно, по аналогии с гвоздями, — воткнуты иглы от шприцев.
Запись обрывается.
Лёшенька, говорит Хиллар со своим эстонским акцентом, и Андрей давится солёными комьями. Насколько жалким существом надо быть, чтобы единственное ласковое слово за первые двадцать лет своей жизни услышать от совратителя юнцов? Насколько обделённым существом надо быть, чтобы на тысячную долю секунды потянуться к насильнику, как к отцу — сильному и доброму, небывалому отцу, не колотившему тебя по голове бутылкой из-под “Немировки”?
Нюша больше не плачет; звуки, которые она издаёт, вырываются не из гортани, не из груди, а из самой её утробы, — оттуда, где шестнадцать лет назад зародилась жизнь будущего Костика.
— Он справится, — говорит Андрей — не в ухо, куда-то в висок жены. — Он справится. Должна перекипеть эта чёрная кровь.
Волосы Нюши пахнут горько-горько, как полынь на донских холмах.
Юноша стоит на коленях, его предплечья заведены за спину и, очевидно, связаны — по крайней мере, характерный прогиб туловища указывает именно на это; его глаза кажутся нарисованными, и не от руки, а в какой-то компьютерной программе. Он под наркотой, понимает Андрей; что-то тёмное врывается в кадр и исчезает; из носа юноши льются красные струйки; камера приближается к нему — теперь съёмка ведётся с совсем небольшого расстояния, откуда-то сверху. Размывая красное, в лицо юноше ударяет прозрачная желтоватая струя.
Запись обрывается.
Хлещет, хлещет, хлещет чёрная кровь — как если бы в городе разом прорвало все трубы.
— Выблядок, — сплёвывает отец.
— Дебила кусок, — стонет Андрей.
— Зарежу, — шипит мать.
— Подохнуть бы, — бормочет Нюша.
Чьи-то тонкие губы раздвигаются, обнажая клыки.
— Коррозия нас не убьёт, Энди, — улыбается Лёнька “Лейф” Рихтер и наполняет стакан.
Юноша лежит на плоской поверхности, — на низком продолговатом столе или высокой узкой кровати, — в окружении множества свечей. Девушка с рыжими распущенными волосами наклоняется к его паху, её голова ритмично приподнимается и опускается; на белой руке чернеют широкие раны. Камера движется по периметру импровизированного ложа или алтаря. В неровном, но ярком свечном пылании видна картина, стоящая в изголовье, — фигура ацтекского бога в накидке из содранной человеческой кожи.
— Стоп, — говорит Андрей капитану Ляшко.