ID работы: 11739650

В день, когда умрет весна, вы ее похороните

Слэш
NC-17
Завершён
243
Пэйринг и персонажи:
Размер:
45 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
243 Нравится 43 Отзывы 75 В сборник Скачать

в нём.

Настройки текста
Би обязательно пошутил бы, что они в Ад попадут и без суицида, бояться нечего. Впервые это было бы смешно. Сентябрь пахнет бетоном, разрушенными глыбами высоток, словно по городу прошлись ледоколом. Перегоревшим, как лампочка без гарантии, солнцем, и оно нагло светит ему в глаза, оставляя на сетчатке белые слепые пятна. Чэн плохо понимает запахи — они все смешиваются в один, что-то между бензином и выстрелом. С нотками тухлого железа. Шрам на шее, запятнанный и грязный, почему-то сильно ноет и тянет. Тогда казалось, что это больно — каменистый осколочный поцелуй течения и скал. И крови было много. И она была поразительно красной, яркой-яркой, как алый закат. Рана болела сильно, но желание — обязанность — спасти было сильнее. Сейчас оказалось, что больно не это. Оказалось, что больно — когда некого больше спасать. Чэн автоматически проверяет шприцы во внутреннем кармане рюкзака. Девятнадцать штук. Даже если укусят, ему хватит на дорогу до Центра. Должно хватить. Он доберется. Теперь можно не волноваться. Теперь он один. Би бы пошутил, что суицид им и не светит — солдаты просто так не сдаются. Солдаты стоят до последнего. Отстаивают свое и своих. Чэн бы спорить не стал, потому что это правда. Просто теперь у него нет ни своего, ни своих. У него только чужое — чужая сыворотка, чужая кровь на руках и чужой мир. Би бы пошутил. Но уже не может. И не сможет. Кажется, они оба дошутились. Чэн отряхивает голову, встает с противно ноющих колен и смотрит в текучий и тошнотворно яркий рассвет. Если поднять взгляд достаточно высоко, выше крыш домов, то кажется, что все нормально. Это обычное утро. Он как и всегда встает с рассветом. Пробежка, перекур, разбудить Би. Полчаса думать, стоит ли пожелать Тяню доброго утра — сообщением, как трус. Передумать. Ничего, сказал бы Би. Ты еще услышишь его голос. Ты помнишь, зачем мы идем? Помнишь же? Слабость накатывает резко. Конец света отобрал у него единственный полезный навык — не думать. Забивать голову работой, делами, спортом, сигаретами. Выталкивать метлой пыльные мысли, чтобы не лезли. Ноль рефлексий — ноль сожалений. Наверное, если где-то в мире в живых остались философы, они попадут в Рай без очереди. До Центра осталось еще долго. По нечетким подсчетам карты — месяц пути. Но он дойдет. Он обязан дойти. Его там точно ждут. И Чэн идет, утирая окровавленные ладони о пропитанные пылью штаны.

*

По городу идти опаснее всего даже днем. Чэн ступает мягко и медленно, крадучись и оглядываясь по сторонам, старается максимально обходить главные улицы и перемещаться преимущественно по дворам. Твари не любят сильно замкнутых пространств, как будто коробки дворов и закоулков их душат. Они обычно сбиваются стаями на широких территориях. Ночью рыщут, ослепленные голодом, а днем замирают, впитываются и срастаются с асфальтом. Ждут. Шума, запаха, голоса. Когда что-то вдалеке слишком громко шевельнется и выдаст себя. Но сегодня в этой части города подозрительно тихо. И солнечно. Тишина звенящая и бьющая по перепонкам, слишком тяжелая и грузная, висящая у него над головой, как надутый гелиевый шар — вот-вот кто-то или что-то воткнет в него иглу и раздастся оглушающий взрыв. На взрыв снесутся все Твари, голодные и бездумные, и ему вновь придется бежать. Но тишина не уходит. Тишина угрожающе сидит у него на плечах. Под ногами хрустят стекла разбитых окон. В руинах города сложно отличить, что было разбито и разгромлено Тварями, а что расколото и разграблено мародерами. Понять можно их всех. Все хотят жрать и жить. И мир — грязный, пропитанный взрывами — говорит всем, что, чтобы жрать и жить, нужно убивать. Чэн обходит превратившиеся в черепицу бетонные плиты взорванных домов — последствия попыток армии нанести удар по окончательно зараженным районам. Асфальт расколот, пробит, как решето, и земля вся в осколках. Удивительно, но где-то все еще стоят деревья. В каменной коробке распотрошенных высоток, не сохранивших в себе ни одного целого окна, выглядят они оскорбительно. Сбоку, совсем недалеко, Чэн вдруг замечает магазин. Небольшой, с выбитыми от волн взрывов стеклами окон, но целый — даже дверь закрыта. Даже если надежды найти что-то полезное совсем мало, у него нет права не проверять, и поэтому он медленно, озираясь по сторонам и держа ствол обеими руками, ступает прямо к этому магазину, готовый бежать, рвануть в любую секунду. Дверь открывается с предательским скрипом, и полоска впущенного в пространство солнца подсвечивает толстый слой взлетающей в воздух пыли. Чэн моментально хватается взглядом за упаковки: конфеты, печенье, просроченные уже много-много месяцев бутылки молока и банки йогуртов, газировка. Последние поставки последних остатков. В груди тяжело сжимает. Видимо, он попал в один из Х-районов — тех, которые первыми были отмечены крестиком на карте военного положения. Первые, по которым прилетели снаряды, выпущенные совершенно напрасно — они не остановили ни Тварей, ни заражение. Это был жалкий посмертный крик, вой умирающего, заведомо провальная попытка отбиться в войне, которую они проиграли еще тогда, когда вирус утек из лаборатории. Чэн плавно проходит внутрь магазина, взглядом сразу оценивая, сколько и чего именно он сможет забрать, как вдруг из комнаты персонала, находящейся за пустующим прилавком, доносится едва уловимый шорох. И позвоночник натягивается, плечи сгибаются вовнутрь, тело напрягается до предела — и медлить нельзя, ровно как и спешить. Чэн неслышно подходит, ступая точечно, обходя бесчисленные осколки выбитого вовнутрь стекла, и останавливается за метр от приоткрытой двери. Шорох усиливается — словно кто-то там, за стеной, изо всех сил от него прячется. Это не Тварь. Будь это Тварь, Чэну бы уже пришлось потратить последние силы на то, чтобы отбиться. Или убежать. Смотря сколько их. Это или животное, или человек. Лучше бы первое. Чэн немного сгибает ноги в коленях, задерживает дыхание. — Не стреляй. Голос хриплый, высохший. Замученный. Чэн выходит из-за угла, настежь распахивая дверь, моментально вскидывает ствол, целится ровно в голову даже сквозь витающий слой пыли в проблесках солнечного света. Дуло упирается прямо в лоб — измазанный кровью и землей, нахмуренный. И острый излом тонкой светлой брови. И линия роста грязных рыжих волос. Чэн целится прямо в лоб мальчишке. — Не стреляй, блять… — хрипит тот. — Я живой. Не видишь? Мальчишка жмется боком в угол комнаты, щурится от оглушающего света, тупит глаза куда-то ему в грудь. Чэн быстро проходит по нему взглядом — по худому телу, неестественной позе. И красной крови. Яркой-яркой, как алое течение заката. На пальцах, на шее, лбу. Подтеками на искривленной линии рта. — Это не кровь Тварей, — спокойно говорит он. — Ты ранен? Мальчишка не отвечает. Жмется в стену и смотрит на него волком. Молчание всегда красноречивее слов. Чэн левой рукой тянется в карман за ножом, и мальчишка, дергаясь как будто уже от выстрела, выбрасывает вперед руку. Ту, которую усиленно прятал и вжимал в стену. Чэн переводит взгляд на рваную рану на предплечье лишь на секунду, а затем снова впечатывает глаза в лицо, в которое целится. — Стой, — хрипит мальчишка. — Не надо. Блять, да стой ты. Не стреляй. Чэн и не собирался. Мальчишка явно не стоит того, чтобы привлечь сюда всех Тварей города. Такая смерть будет тихой — с кровью, лоскутом перерезанной глотки. Молчаливой. Мальчишка тяжело дышит, и крупные капли стекают по вискам. Потеет. Его лихорадит. Видно по красным щекам и тремору выставленной руки. Длинные пальцы, стертые костяшки, грязь — земля — под поломанными ногтями. Кровь на ране запеклась, внизу запястья висят, растянутые и насквозь бордовые, неровно наложенные бинты. — Меня… — продолжает, уводя взгляд. — Меня укусили. Вчера. Часов в одиннадцать. Чэн хмурится, но не двигается — солдаты способны стоять в одной позе многие и многие часы. Сейчас примерно семь утра. Если мальчишка не врет, то это впервые на его памяти, когда человек держался без сыворотки так долго перед полным обращением. Если врет, то он прострелит ему голову через три-два-один. — Ты просидел здесь всю ночь? — спрашивает Чэн. — Да, — отвечает мальчишка и опускает руку. — Я вырубился. Недавно очнулся. У него недетское лицо. Совсем. Это видно по морщинам в уголках глаз, по взгляду, по сжимающимся челюстям. Мальчишка рыжий, как солнце. Наверняка у него была кличка «Рыжик» в школе или в детстве. Или когда-то там. Его колотит — может, ему и удалось пережить ночь, но скоро он обратится. Осталось совсем немного. Чэн привыкший. Страшно привыкший, до нездоровья. Би всегда говорил, что они маньяки — просто не серийные, а точечные. — Ты уже все, — холодно говорит Чэн. — Не надо меня, блять, хоронить, — огрызается Рыжий и дергается, чтобы встать. — Сидеть на месте. Мальчишка вскидывает на него остервенелый — мутный и застекленный — взгляд. Чэна внезапно пробивает сухостью во рту. Невыносимым желанием пить, запить, выпить. Это дите смотрит на него так, будто ствол направлен в лоб Чэна, а не в его собственный. И будто у Чэна полруки отгрызено. Будто его лихорадит, будто он истекает кровью. Будто здесь решает не Чэн. — Мне нужно добраться до клиники, — говорит мальчишка. — Там есть сыворотка. Я знаю. — Что же ты за ночь не дошел? Ему не хочется с ним разговаривать. Издеваться — тем более. Это низко и глупо — издеваться над погибающим, над отравленным, полуживым. Тварь в нем растет с каждой минутой, и первым, кого она сожрет, будет он сам. Но для мальчишки этот идиотский разговор — лишнее время жизни. Они оба знают, чем это закончится. Оба в курсе, каков он — поцелуй пули навылет. — Я вырубился, — рыкает Рыжий. — Откуда ты знаешь, что в клинике есть сыворотка? — Я ее там оставил, — мальчишка трет лоб грязной ладонью. — Пара шприцов. — И что дальше? Мальчишка поднимает на него медленно мутнеющий взгляд — с каждой секундой на пару полутонов мутнее. У него красивые глаза. Янтарные. Солнце пробивает их насквозь — до самого зрачка, глазного нерва, у него глаза-стекла, фарфоровые и до ужаса светлые. Рыжий смаргивает пот с ресниц, трясет головой и скалит на него зубы. — Что «что дальше»? Не сдохнуть, как тебе такой вариант? — Пары шприцов хватит на неделю. Что дальше? Рыжий стойко выдерживает взгляд — смотрит строго Чэну в лицо, абсолютно игнорируя дуло, направленное в собственный лоб. Пот стекает по вискам, пальцы на руках непроизвольно сжимаются в кулак. Мальчишка задыхается, но скалится ему в лицо. Мальчишка умрет через пару часов, и варианта только два: ускорить процесс, всадив в голову пулю, или отсрочить, всадив в вену шприц. У Чэна их девятнадцать. Чэну хватит на то, чтобы обколоться насмерть. — Я иду в Центр, — говорит мальчишка, и Чэн невольно выдыхает. — Ты знаешь про Центр? — Кто не знает? Много кто не знает, думает Чэн. Те, у кого надежды не было изначально. Те, кто ее потерял. Это страшно — терять надежду. Чэн каждый день говорит себе, что Тяня там может не оказаться. Что они и вовсе могли не выбраться из города много-много месяцев назад, что Тянь, его наглый, самоуверенный Тянь мог просто его не послушать и остаться в разрушенном городе, не дождаться конвоя, попасть под внеплановый косой обстрел на дороге. Что нельзя верить, ждать, надеяться, можно только идти — и реальность покажет все сама. Но он не готов. Не готов к тому, что придет в Центр — и не увидит его. Никогда больше его не увидит. — Ты не дойдешь до Центра с парой шприцов. Ты даже не дойдешь до клиники. — Да ты гонишь, что ли? — дергается мальчишка. — Опусти пушку и отпусти меня. Это уже мои проблемы, дойду я или нет. Тебя-то каким боком это ебет? — Не могу позволить себе дать еще одной Твари обратиться. Мальчишка уводит взгляд в стену, все еще сидя на полу, трясясь от холода и лихорадки. Пару раз кивает сам себе. Ему становится хуже: усиливается тремор, потливость, скоро он начнет скрежетать зубами. Через два часа его янтарные глаза потухнут, все его проблемы сотрутся, а он сам станет проблемой Чэна. Единственного живого в радиусе многих километров. Мальчишка понимает. Они оба понимают. — Звери, — говорит Рыжий и снова смотрит ему прямо в глаза. — У нас их Зверьми звали. — Мне все равно. — Слушай, у тебя, может, сыворотка есть? — скалится. — Нет? Ну так и вали. — Есть. Мальчишка ведет головой, как псина, и сильнее хмурит брови. — Реально? — Я не настолько глуп, чтобы бродить здесь без сыворотки. Чэн знает, чего Рыжий хочет. Хочет больше всего на свете. Мальчишка не выглядит настолько тупым, чтобы самому не понимать: не получи он дозу сейчас, к девяти утра в нем умрет все живое. Все воспоминания, разум, эмоции. Мечты добраться до Центра, увидеть живых людей, получить помощь и помочь кому-то. Он внимательно всматривается в его глаза. Они удивительно янтарные и на солнце почти прозрачные. — Чего ты ждешь? — косится мальчишка. — Что я умолять буду? Чэна не уговорить мольбами. Даже обоснованными аргументами. Но мальчишка и не собирается — ясно дает понять. Трясется, но скалится. У него темнеет взгляд, но линия бровей все так же изломана. Он действительно вот так просто — не собирается его умолять. Ни капли. Даже если хочет этого больше всего. — Просто свали, — огрызается Рыжий. — Дай мне уйти. — Я не… Звук доносится нечетко, он где-то далеко, но он есть — и это не птица, не животное, нет, животные так не хрипят. Чэн машинально пригибается, не выпуская из вида мальчишку и крохотное окно у него над головой. — Сидеть тихо, — шепотом говорит. И, чуть разгибая колени, заглядывает в разбитое окно, блуждая взглядом меж торчащих лезвий-осколков. Твари медленно тянутся оттуда, куда он еще не успел дойти. Их много, слишком много — десяток, два, больше. Они услышали его. Уловили его движения своим гнилым слухом, пошли, как слепые, на звук, даже не разбирая, что именно слышат, пошли на запах его крови, бурлящей в венах, на стук его сердца, на его голос, на скрип входной двери чудом не разграбленного магазина. Он позволил себе быть слишком громким, говорить с этим мальчишкой во весь голос, слишком непредусмотрительно и глупо. И они идут сюда, прямо в сторону магазина. Они, наверное, не понимают, что он здесь — просто чувствуют запах, или звук, или голод ведет их в любое из возможных мест. Сука, думает Чэн и бесшумно опускается обратно на корточки. — Сколько? — шепотом спрашивает мальчишка и суматошно смотрит ему в лицо. — Больше двадцати. — Сука, — произносит за него Рыжий. Хрип Тварей становится отчетливее, обретает форму, и Чэн больше не рискует выглянуть в окно. И без того ясно, что их много. Что они идут сюда всей толпой — у него есть пара минут, чтобы сбежать, но бежать уже поздно. Попробуй он выйти через главный ход, за ним ломанутся сразу же. Каким бы гнильем ни были их хребты, бегать Твари умеют. — Иди за мной, — вдруг говорит мальчишка и подрывается с места. Чэн не успевает впечатать его обратно в стену — это было бы глупо, это бы наделало слишком много шума, ровно как и выстрелить ему прямо в лоб, поэтому он просто отступает в сторону, остервенело следит взглядом за Рыжим, крадущимся, как мышь, в сторону второй двери в этой комнате, и до Чэна только доходит, что это служебный выход. Мальчишка хромает, зажимает здоровой рукой рану на больной руке, но крадется тихо, наизусть — переступая стекла, тщательно следя за движениями, совершенно не оглядываясь на Чэна, как будто тот не может — или не имеет шанса — подскочить и полоснуть холодным лезвием ему по шее. У Чэна пальцы сжимают рукоять ствола. Но он медленно встает и вслед за Рыжим, на полусогнутых, идет к двери. Мальчишка шарит в карманах джинсов, затем — толстовки, пока не находит ключ. Едва ли не роняет его дрожащей рукой. И вдруг оборачивается. Сталкивается взглядом с глазами Чэна. Смотрит болезненно, нагло, жадно, высасывающе. Злобно и нездорово. Как будто, будь у него возможность, застрелил бы его прямо здесь. — Ты поможешь мне добраться до клиники? — шепотом. Чэн никогда ничего не обещает. Тем более сейчас. Просто потому, что обещание это он может не выполнить и выполнять не обязан — еще пару минут назад он и не знал, что в этой стороне есть волна, а это случилось. Но он этого мальчишку не знает. А мальчишке уже все равно. Абсолютно наплевать. Рыжий тоже понимает, что сам не доберется ни до клиники, ни тем более до Центра. Ему или нужен Чэн, или можно прямо сейчас заорать во всю глотку, чтобы Твари благополучно сожрали их двоих. Отчаявшиеся люди способны на все. И глаза этого мальчишки говорят ему, что умирать нестрашно, когда совсем не осталось надежды. И это ловушка. Страшная ловушка, самый болезненный капкан, стирающий кости в труху. Единственная надежда Рыжего выжить в будущем — Чэн. Единственная надежда Чэна выжить прямо сейчас — молчание Рыжего. Твари добегут быстрее, чем он успеет сам открыть дверь. Твари бегают быстро. — Помогу, — у него просто нет выбора. Мальчишка сначала кивает, потом долго смотрит ему в глаза, словно проверяя на честность. И Чэну кажется, будто он не верит, и не верит не зря, но потом Рыжий медленно, рассчитывая каждое свое движение, вставляет ключ в хлипкую замочную скважину. Сердце замирает, и в ушах стучит, и кровь громкой пульсацией кипит в висках, а хрип Тварей становится осязаемым и слишком слышимым. Раз — мягкий оборот ключа. Что-то на улице — стекло или черепица — щелкает под ногами Тварей. Два — еще один оборот. Мальчишка мягко вынимает ключ, зачем-то — он явно ему больше не понадобится — кладет обратно в карман и касается рукой ручки двери. Его пальцы, исполосованные засохшей кровью и грязью, задерживаются всего на пару секунд, прежде чем мягко, неслышно, как легкий толчок ветра, нажать на ручку — и хоть бы дверь не заскрипела, хоть бы эта гребаная хлипкая дверь открылась молча, заткнула свой рот, позволила им уйти. Дверь открывается мягко и бесшумно, и оглушающий поток воздуха врезается им в лица. Рыжий двигается первым, прихрамывая, как подстреленный, шагает, глядя строго себе под ноги, совершенно не оборачиваясь на Чэна, и это мог бы быть шанс. Можно быстро выстрелить ему в затылок, перепрыгнуть обездвиженное тело, ломануться в любую из возможных сторон — Твари все равно с задержкой осознают, куда именно он побежал. Но их слишком много. И мальчишка слишком нагло идет вперед. Его рыжие волосы попадают под яркие солнечные лучи и становятся похожи на лисью шерсть. Они движутся так медленно, как только могут, потому что сначала нужно отойти хотя бы на несколько метров, внутрь дворов, и только потом бежать — уже так быстро, как только могут. Чэн не уверен, что мальчишка сможет бежать, и ему абсолютно все равно. Если тот замешкается, забуксует, остановится — он оставит его умирать, и Твари дожрут его прокаженный мозг, не оставят от него и кости, изголодавшиеся и жадные. Умеющие бегать Твари — это люди, которые смогли оторваться, но с опозданием. Тех, кто убежать не успел, они потрошат без остатка. Чэн задерживает дыхание, ступает вслед за мальчишкой, проверяя каждый кусок предательски хрустящего бетона, усыпавшего асфальт. Здесь осколков немного, это впереди — где стоят разбитые дома — начинается дорога из стекла. Но оттуда уже можно будет бежать. И он надеется, что мальчишка все-таки отстанет. Останется позади. Пусть едят. И будет наплевать на все свои обещания. По звукам скрипучей двери слышно, что Твари зашли в магазин за их спинами. Им не нужны ни конфеты, ни просроченное молоко, ни крупы. Они вслушиваются в звуки, чувствуют отдаленный запах крови, но пока не понимают, откуда он идет. Наверняка за ночь весь магазин успел пропахнуть кровью этого мальчишки — получеловеческой и полумертвой. Когда они доходят до первых осколков выбитых взрывом окон дома, Рыжий оборачивается. Смотрит внезапно спокойно, нагло и дерзко. Говорит: — Бежим, — и не оставляет Чэну времени на подумать. Стекло под его ногами издает оглушающий треск, и прежде, чем рвануться за мальчишкой, Чэн слышит секундное молчание, а после — волну хрипа, волну суетливых толканий Тварей, теперь знающих, откуда идет звук, но все еще пытающихся найти к нему путь. Но они не успеют. Не успеют осознать, как выйти на их сторону, а Рыжий и Чэн уже бегут, едва ли успевая перепрыгивать бетонные развалины домов, не стараясь не наступать на стекла. Легкие начинает резать, когда мимо пролетает несколько высоток, когда они уже достаточно далеко, чтобы наконец остановиться и спрятаться где-нибудь в подвале, переждать, пока волна пройдет мимо, но нельзя рисковать — и они бегут дальше. Чэн быстро обгоняет мальчишку, но тот не отстает, упрямо бежит следом, как будто они на марафоне. Они останавливаются только тогда, когда хрип, бегущий за ними, останавливается. Мальчишка упирает ладони в колени, сгибается пополам, захлебывается своим же перебитым дыханием и морщится от боли. Корка на его ране облупилась, как побелка, и свежая — ярко-ярко красная — кровь течет вдоль запястья прямо к пальцам. Чэн вскидывает ствол, озирается вокруг. Им просто повезло, что они прибежали туда, где нет еще одной такой же волны. Наверное, нет. Чистое везение. Один шанс на миллион. — Я уже думал, — сбито говорит мальчишка, — что мы сдохнем. Чэн не отвечает, пытаясь одновременно смотреть и целиться во все четыре стороны и восстановить разбитое дыхание. И каждый вздох Рыжего, каждый его жадный глоток воздуха заставляет его дернуться, подумать, что это Тварь, крадущаяся — хоть они и не умеют красться, умеют только бестолково бегать — где-то сбоку. — Клиника недалеко, — говорит Рыжий и разгибает корпус. — Нам нужно… И сгибается снова. Кашляет, и кашель его по звуку похож на выстрелы. Чэн реагирует моментально. Подлетает к мальчишке, зажимает его рот одной рукой, а второй подносит пистолет прямо к рыжему виску. Они сталкиваются глазами, и мальчишка продолжает истошно кашлять ему в ладонь. — Заткнись, — шипит Чэн, прислоняя дуло в упор. Оно грубо и остро вдавливает кожу Рыжего до белых пятен. Рыжий смотрит ему в глаза. Наверное, так выглядит ужас в глазах ребенка. Впервые Чэну кажется, впервые за весь этот бесконечный путь от магазина до очередных разваленных дворов, что мальчишке страшно. Что он все-таки не хочет умирать, как, наверное, не хочет умирать каждый, кого укусили, кому врач дал последний месяц, на кого несется со всей скорости фура. И почему-то вдруг становится холодно. Этот мальчишка возраста Тяня. И глаза у него сейчас — как у Тяня в детстве. Не когда Чэн находит его в течение реки со щенком на руках, нет. Тогда его взгляд был смелым, не по-детски взрослым, осознанным, с яростным желанием спасти, которое передалось ему и им обоим генетически от их матери. Потом, когда Чэну приходится соврать ему в лицо, что щенок закопан где-то. Когда Тянь в эту ложь верит. Вот тогда. Тогда глаза Тяня наполняются страхом, каким сейчас наполнены глаза Рыжего. Ему столько же лет. Он вдруг перестает кашлять ему в ладонь и задерживает дыхание. И Чэн опускает ствол. — Ты не дойдешь, — говорит он сухо, разжимая его рот, но с колен не встает. — Ты, сука, обещал. Страх во взгляде испаряется, расщепляется на злобу, ненависть, отчаяние. В глазах мальчишки внезапно возникает Тянь после того, как Чэн находит его в лесу. И год спустя, и два года спустя, и еще много-много лет спустя, и этот взгляд был последним, который Чэн от него получил еще до конца света. Ты же помнишь, зачем мы идем? Помнишь же? Би бы так не сказал, никогда не сказал, но совершенно точно так бы подумал: спасая этого мальчишку — ты спасаешь своего брата из прошлого. Это сложная, механически оснащенная мысль, она движется в голове неровно, бьется о стенки черепной коробки, и Чэн никак не может словить ее за хвост, притянуть к себе и рассмотреть поближе. Просто внутри чей-то голос говорит ему, что он и так достаточно разрушил. Что этот смелый безбашенный мальчишка, так сильно похожий на Тяня, не заслуживает. Он же тоже куда-то идет. Они идут в одно и то же место. За одним и тем же. Чэн выдыхает. Впервые ему так сильно не хватает Би, впервые прибивает осознанием, что все эти годы беспросветного одиночества внутри своей семьи и самого себя только Би спасал его. На самом деле Чэн никогда не был одинок — он всегда был рядом с ним. А теперь Би нет. И никогда уже не будет, и все, что у него осталось, — это призрак Тяня где-то в призрачном Центре, докуда идти еще не меньше месяца, докуда он может так и не добраться и не рассеять эту уже давно не детскую злобу в его глазах. Выдыхает и достает из рюкзака шприц. Теперь их восемнадцать.

*

Они идут почти за метр друг от друга, и Чэн больше не разжимает пальцы, держащие рукоять ствола. Если этот мальчишка дернется — он убьет его. Он прострелит ему голову насквозь, окажет ему услугу, чтобы не обратился, и крови будет много, ее всегда очень много. И труп его потом обязательно доедят. Он не станет его спасать. Он не смог спасти даже Би — мир не должен ждать от него большего. — Вон она, — кивает вперед мальчишка. Стены этой клиники первыми приняли в себя первый поток зараженных этого района. Инфекционные отделения, маски и защитные костюмы, и люди еще не знали, что не поможет реанимация, что реанимировать нечего. Не знали, что у них есть всего часов десять, прежде чем дыхание остановится и никогда не начнется вновь, будет только хрип, страшный хрип из неработающих легких. Чэн косо поглядывает на мальчишку. После укола сыворотки ему стало намного лучше. Он все еще сжимает окровавленной ладонью рану на своей руке, которую наспех перевязал испорченными бинтами, и ступает ровно и четко, совсем не хромая. Даже цвет его серого лица стал живее, и испарина пропала, и выглядит он практически здоровым, не считая грязи и крови, не считая прожженных волос. — Где сыворотка? — спрашивает Чэн. — Не ссы, — огрызается Рыжий. — Почти сразу, где регистратура. Я ее в шкаф спрятал. Правое крыло клиники полностью разрушено ракетными ударами. Обвалившиеся стены лежат сырыми бетонными надгробиями, и все вокруг усыпано осколками, камнями и превратившимися в металлическое мясо машинами. И вонь, вонь стоит ужасная — гнилого мяса, разложения, сладко-приторный запах трупов. Асфальт между разбитыми стеклами и серыми блоками стен клиники расписан кровавыми разводами. Чэн замедляет шаг перед каждым телом. Многие из них разбиты практически по кускам — сначала разорваны волной взрыва, потом растасканы, как шакалами, Тварями. Большинство сгнили прямо внутри защитных медицинских костюмов. Чэн задерживается перед каждым на пару секунд, проверяя на движение, и только потом переступает и идет дальше. Тошнота к горлу не подступает. Он привык. Конец света — отличный учитель. Главный вход чудом не оказывается руинами. У клиники больше нет запаха больницы — антисептиков, лекарств, заболеваний разной степени тяжести. Теперь она просто пахнет пылью, железом. О ней давно не вспоминает бог, и всем на нее все равно — кажется, даже Тварям, потому что за открытыми настежь дверьми главного входа поразительно тихо. — Здесь должно быть норм, — хмуро говорит мальчишка. — Я был тут недавно, обшаривал все. Зверей не было. И сыворотки нашел на всю клинику только два шприца. — Иди, — шепотом говорит Чэн и кивает мальчишке. Рыжий даже не смотрит на него. Кажется, он и не ждал, что Чэн пойдет с ним. Молча двигается вперед на полусогнутых, закрывая нос изгибом локтя, чтобы не проблеваться. В этой обстановке, в такой позе он один-в-один похож на медленно тянущуюся контуженную Тварь. Им повезло, что от здешних медиков и пациентов не осталось ничего жизненно важного. Если бы на них сейчас встала толпа — они бы не отбились. Рыжий скрывается за стойкой регистратуры, шарит там слишком шумно, выдавая их с потрохами, двигает ящики, словно память отшибло и он больше не помнит, куда именно положил сыворотку. На десятой секунде Чэну начинает казаться, что это все было зря и что шприцы уже давно забрали такие же, как они сами, мародеры. Но Рыжий вдруг поднимается, глупо салютует ему двумя шприцами в грязных окровавленных руках. Сине-лазурная жидкость густо в них переливается.

*

Рыжий понятия не имеет, где находится Центр. Знает, что на севере. Чэна это немного колет и поражает — он все равно пытался добраться туда, даже не зная, куда идет, не имея никакой карты, собирался идти даже укушенным, больным. На ночь они останавливаются в подвале одного из домов. Их обоих бесит, как много времени тратится на то, чтобы переждать ночь, чтобы дождаться первых лучей, когда Твари временно застопорятся на месте, вслушиваясь в звуки и запахи. Они сидят друг напротив друга в этом холодном сыром подвале. К вечеру мальчишке становится немного хуже. — Как тебя зовут? — незачем спрашивает Чэн. Ему нормально звать его в своей голове просто мальчишкой. Безымянным и слепым. Просто Рыжим, потому что волосы его когда-то наверняка были цвета горящей сердцевины солнца. Ему наплевать, как его зовут, он не хочет находиться с ним рядом, не хочет даже банально видеть, как болезнь сжирает этого ребенка — милосерднее было бы убить прямо здесь и сейчас и позволить подвалу поглотить в себя шумный выдох выстрела. Но Би всегда умел убивать тишину. Память о Би должна жить дальше. Мальчишка смотрит на него исподлобья, хмуро и нагло, ездит челюстями минуту, и Чэн уже не надеется, что он ответит. Пусть не отвечает. Так даже будет лучше — убить всегда легче того, чьего настоящего имени не знаешь. — Шань, — хрипит мальчишка. — Мо Гуань Шань. Красивое имя, думает Чэн. — Хэ Чэн. Чэн говорит это осознанно и четко. Может, так будет легче его не убить. Может, светлая сторона его сознания, звучащая голосом Би и смотрящая высеченными страхом глазами маленького Тяня, запомнит этот момент. Скажет ему в самый темный час, что мальчишка знает его имя, а он знает его — и не позволит пристрелить во сне. Может, руки получится отмыть от крови. — Ну здорово, Чэн, — грубо выплевывает мальчишка и ложится на пол подвала. Чэн спит за всю ночь от силы полчаса, слушая его неровное дыхание.

*

Рыжий молчит и держится в пределах метра. Чэн этому рад. Ему не нужны разговоры. Ему не нужен этот мальчишка. И, возможно, в какой-то момент тот перестанет смотреть глазами Тяня, перестанет хранить в своих полупрозрачных янтарных стеклах его взгляд — и тогда у Чэна хватит сил. Станет наплевать, сколько крови на его руках, и что мальчишка не виноват, и что Би в его голове говорит не делать глупостей, не брать грехов, не купаться в лаве. Чэн надеется, что однажды этот непрошенный мальчишка посмотрит на него глазами Твари. И пуля пройдет быстро.

*

— Блять, — шипит Рыжий, когда Чэн перебинтовывает ему руку. Его запястья поразительно тонкие. Кисти рук загоревшие от солнца, а все, что выше, кроваво-бледное. Рвань раны на предплечье выглядит отвратительно — грязно и мокро, особенно когда Чэн все-таки сдирает эти трехдневные бинты и решается потратить часть своих, чтобы мальчишка просто-напросто не умер от заражения. Не хочется ему помогать. Но Чэн помогает. Тянь бы тоже помог. Антисептик шипит, превращает свежую кровь в белую пену, и Рыжий шипит вместе с ним, сжимая зубы и запрокидывая голову к тающему в сумерках солнцу. Его запястье болезненно тонкое. Чэн может обхватить его в кольцо большим и указательным пальцами, даже место еще останется. Он косо смотрит на то, как Рыжий, щурясь от боли, смотрит в небо. Его кадык некрасиво натягивает тонкую кожу на шее, как лезвие. На его кадык отлично бы легло лезвие. — Долго еще? — сипит мальчишка. — Терпи. Его кожа холодная, а кровь из раны — теплая, подогретая. Чэн бинтует ему руку в перчатках, потому что недавно порезал руку. Нельзя, чтобы их кровь соприкасалась. Нельзя прикасаться к мальчишке, мальчишка больной до нитки, до каждого атома, и сыворотка не сможет помогать ему вечно. Может помочь лишь Центр. Наверное, так выглядит искупление грехов — как бинты, которые Чэн крепит на его руке. Он завязывает аккуратный узелок и встает с колен, а Рыжий наконец опускает голову, осматривает руку. В сумерках его лицо кажется еще бледнее, чем есть на самом деле, и он похож на Тварь куда больше, чем уже ею является. — Ты где так научился? — хмыкает Рыжий и поднимает руку. — Медик, что ли? — Слишком много вопросов. Мальчишка неприятно дергает верхней губой и замолкает. Лучше бы он замолчал навсегда.

*

Они стоят напротив, как в вестернах. Все, кроме Рыжего, со взведенными стволами. Рыжий говорит, что просрал где-то свой пистолет. И сейчас его не хватает. Потому что два парня, вышедшие прямо на них из-за угла, явно выигрывают в силе. У них дула два, оба смотрят в две — Чэна и Рыжего — головы, прямо в центр лба, чтобы наверняка, но что-то в лицах этих парней выдает нежелание нажимать на курок. Они стоят так секунд тридцать, каждый переваривая происходящее, и Чэн не видит, что делает Рыжий, потому что смотрит прицельно в лица этих двоих. Один постарше, другой помладше. Почти так же, как они сами. Но они разные. В очередных сумерках особо не разглядишь, но они совершенно разные. — Мужики, — вдруг говорит старший из них. — Да ну ладно вам. — Стоять на месте, — холодно говорит Чэн. — Да бля, ну че ты, — фыркает этот мужик и криво улыбается. — Мы же люди, в конце концов. Мы тут шатаемся уже хер знает сколько, уже и не думали, что найдем кого живого. Давайте без этого. Мы понимаем, что времена тяжелые, доверять кому-то — себе вредить, но честное слово. Чэн не двигается, следит за каждым движением, как змея. Будь здесь Би, разговоров, скорее всего, не последовало бы. Просто он бы пристрелил правого, Чэн — левого, и дело с концом. Но Би здесь нет, а у мальчишки нет пистолета. Двое с оружием на одного — слишком рискованный ход. — Ладно, смотри, — мужик раздраженно дергается. — Стоять на месте, — рыкает Чэн. — Да смотри. Он медленно, стараясь двигать только корпус и руку, опускает ствол. Звук, с которым дуло сталкивается с асфальтом, рикошетит в уши, а после на землю падает и рукоять. Мужик разгибается, смотрит спокойно, но напряженно. Боится. Может, видит, что Чэн готов пристрелить его за одну секунду. Чэн и вправду готов. — Теперь ты, — жмет плечами мужик. — Нет, — отрезает Чэн. — Теперь, — указывает дулом на второго, — ты. Это все глупая игра. Банальная до жути. Чэн и так знает, что будет дальше. Но паренек — намного младше, чем мужик — медленно опускает ствол и так же кладет его на землю. Не факт, что у них нет еще в запасе за линией штанов, и мужик, кажется, читает этот не-факт во взгляде Чэна. — Смотри, — криво улыбается и делает разворот на триста шестьдесят. — Видишь? Чэн видит. И знает, что будет дальше. Просто нужно подождать. Он опускает ствол, но не полностью, позволяя прочувствовать иллюзию безопасности, голого перемирия, ненападения. Мужик облегченно — и, кажется, искренне — выдыхает, говорит что-то вроде «ну вот, давно пора», подходит ближе, пусть и все еще отчаянно, трусливо медленно. Второй паренек неуверенно плетется за ним. — Правды ради, я на секунду подумал, что ты нас того, — улыбается, останавливаясь в двух метрах. — Куда вы идете? — спрашивает Чэн. И впервые смотрит на Рыжего. Ловит его косой взгляд. Говорящий: осторожнее. И: никому нельзя доверять. Чэн хочет добавить: даже тебе, тебе — особенно. Он и не доверяет этому больному мальчишке. Но удивляется тому, как оперативно тот прячет застаревший укус на руке за рукавом толстовки. Если эти двое узнают, что он заражен, выстрел немедленно рассечет сумерки. Именно поэтому, говорит себе Чэн. Только поэтому. Это ради них двоих. Только ради этого. Просто нет другого выхода. — А куда тут можно идти? — жмет плечами мужик. — Нам бы ночь переждать хотя бы. Чэн не отвечает. Оглядывает этих двоих ледяным взглядом. Младшему пареньку не больше двадцати пяти, и смотрит он так же — боязно. Разница между ним и Рыжим вдруг простреливает барабанные перепонки. Она такая отчетливая, красная, яркая и ребристая, а ведь Рыжий наверняка младше этого парня. Но взгляд выдает. Взгляд диктует. Взгляд — то, почему Рыжий все еще жив. — Мы тут это, — снова говорит мужик, — нашли ночлежку. Вроде безопасно. В старом спортзале. Еле дверь открыли, осмотрели все, там пусто, вот и выбрались, авось припасов на ночь каких найдем. А нашли вас. Это не они нашли их. Это Чэн нашел припасы. — Так, может, — продолжает, — заночуем? Мы там костер развести можем. Рыжий мимолетом смотрит Чэну в лицо, и тот замечает это периферическим зрением. Мальчишка не глупый, в отличие от этих двоих. Мальчишка научен жизнью, концом света, голодом, мальчишка все понимает. Или делает вид, что понимает, но просто пока что не осознает. Чэн еще раз оглядывает этих двоих и кивает. Ночь приходит без предупреждения, будит Тварей, заставляет их очнуться. Им нужен ночлег. Его Рыжий с Чэном и искали. И они снова идут, уже вчетвером, словно бы игнорируя присутствие друг друга, шагая отдаленно, и тишина сумрачного города разбавляется лишь суматошными попытками этого мужика начать разговор. Спортзал похож на цементную коробку, покрытую облупившейся краской. Его не тронул снаряд, он остался стоять, навсегда забытый и издевательски цельный. И внутри до жути пыльно, до жути холодно и грязно. Но это лучший из вариантов, и даже становится обидно, что они с Рыжим не сами его нашли. — Ну вот, — говорит мужик, — отличное место же, да? — Да, — кивает Чэн. — Отличное место. Рыжий снова тычется в него взглядом, куда-то в скулу, словно не хочет заглядывать в глаза, но ищет хоть какой-то определенности. Нет, он все-таки просто делает вид, что понимает. Совершенно не осознает. Чэну и не нужно. Они вчетвером разводят костер, принеся с улицы металлический лист, кирпичи и доски, перетаскивают маты ближе к костру, и мужик продолжает разговаривать. Он говорит много, как будто прорвало трубу вынужденного молчания, а второй паренек едва ли роняет пару слов. Чэн устает от бесконечного голоса слишком быстро. За все то короткое время, что он был без Би, успел отвыкнуть от бесконечных разговоров, каких-то звуков, чего угодно. С Рыжим очень тихо. С Рыжим невыносимо молча. Мужик ложится спать — наверное, разговоры выматывают. И это — ошибка. Сама страшная из всех ошибок в его жизни. Костер хрустяще пощелкивает, задымляет широкий спортзал, улетает серым полотном в открытые окна, и это так же опасно, как и замерзнуть. Потому что им нужны силы. Сон, еда, припасы. Чэн ждет. Ждет, смотрит в затылок сидящему у огня пареньку, в затылок спящему на полу, закутавшемуся в плед, мужику. Хороший плед. Наверняка теплый. И тайком, косыми взглядами — на Рыжего. Мальчишка все понимает. Пусть смотрит. Чэн встает беззвучно и мягко, делая вид, что идет к костру. Холод лезвия внезапно греет ладонь, и горло перерезается мягко. Чэн чувствует только легкое давление собственной руки и чужие волосы в яростно сжатых пальцах. Хрип выходит приглушенным, утонувшим в полутьме, в выплеске-выстреле крови из плотного пореза через кадык. Паренек брыкается в его руках, как подстреленная лошадь, и пытается оттолкнуть его руку. Ладонь, которой Чэн зажимает его рот, противно измазывается в теплой, как лето, крови. Та пульсирует в шее, течет изо рта вместе со слюной и продолжает утекать, когда тело в его руках обмякает и становится безжизненным и податливым, пластилиновым. Чэн выхватывает краем уха последний хрип и только тогда поднимает глаза на мальчишку. Одним взглядом говорит: молчи, молчи изо всех сил. Рыжий смотрит на него с понимающим ужасом. С отчаянной безысходностью. Его бледное лицо горит оранжевым от света костра, и волосы кажутся пламенем. Но рот не раскрывает. Молча провожает взглядом голову, которую Чэн мягко опускает на промерзший пол спортзала, а потом следит взглядом — шаг, два, тише воды и ниже травы, как кот, словно на берцах розовые подушечки. Следит, как одна рука резко зажимает рот, лишь на полсекунды зависая сверху, а вторая — рука-лезвие — полосует по горлу. Хрип тонет в ладони Чэна. Доверять кому-то — себе вредить. Кровь, пульсирующая из перерезанной глотки, очень теплая. Две минуты на двоих голыми руками. Новый рекорд. Чэн вытирает окровавленную руку о грязный протертый пол. Этот, первый, тоже мальчишка. Ему точно лет двадцать пять, не больше. И глаза его так и не закрываются — бесцельно, с застывшим непониманием, смотрят куда-то в стену. Чэн краем глаза замечает, что Рыжего потряхивает. Мелко так, как морось, как температура в диапазоне между тридцатью семью и тридцатью восьмью. Его руки плотно прижаты к корпусу, и можно подумать, что его сжимает от холода. Но в спортзале, рядом с небольшим костром, тепло. Теплее, чем за все последнее время. Чэн не собирается смотреть на него слишком долго. Тогда придется объясниться. Пусть даже этот рыжий мальчишка должен все кристально понимать. Должен уже все осознать. Где он, с кем связался. Почему его рана на руке заставила Чэна взять лезвие — и почему он на самом деле взял бы его и без раны. Как ему повезло, что он до сих пор оставляет его в живых, неважно, какие на это причины. Чэн встает с колен, подтягивает один рюкзак чужаков себе, а другой — Рыжему, говорит: — Ищи необходимое. Рыжий ищет. Потрошит и так потрепанный рюкзак, находит таблетки. Некоторые из них выпали из блистера и лежат просто во внутреннем кармане, грязные и раскрошенные. Им не из чего выбирать: если будет нужно — будут языком слизывать крошки прямо с ткани грязного рюкзака. Находит тушенку, патроны, сотню раз заточенный нож. Чэн находит сыворотку. Четыре шприца. И непроизвольно смотрит на Рыжего.

*

Они разговаривают мало. После Би это странно. Би постоянно разбавлял сидящее на плечах оглушительное молчание. Травил какие-то байки, идиотские анекдоты, с которых сам смеялся, и это разряжало электрический воздух, помогало ему дышать, чувствовать себя живым. Рыжий молчит постоянно. Наверное, ему тяжело говорить — или просто Чэн плохой собеседник. — Сколько тебе лет? — однажды спрашивает Чэн, когда они снова идут вперед. Рыжий хмуро косит на него взгляд. — А тебе-то? — фыркает. — Было тридцать. — Херасе, — Рыжий вздергивает изломанную бровь. — Выглядишь хуево для тридцати. Чэн про себя усмехается. Это правда. Один месяц конца света дает — и забирает одновременно — ему год жизни. За три месяца, за это темное трио, счет сбился, и к лицу прибавился целый десяток. Мальчишка выглядит еще хуже. Ему точно лет двадцать, всего жалкие двадцать лет, но морщины в уголках его глаз и меж бровей, сине-серый цвет лица и выжженные волосы дают ему возраст Чэна. — Мне девятнадцать, — вдруг говорит Рыжий. — Планирую жить еще восемь лет. — Почему именно восемь? — Чтобы попасть в клуб двадцати семи, — фыркает. Чэн не понимает, о чем он. Им необязательно друг друга понимать. Между ними пропасть, которая никогда уже не сможет затянуться, даже если они вместе дойдут до Центра, даже если Центр спасет их обоих. Чэн внезапно задумывается, смогли бы они вот так сосуществовать в нормальном мире — он, разрушенный своей семьей, и этот мальчишка, о котором он не знает ничего, но глаза которого говорят о многом. Наверное, нет. Наверное, это было бы просто невозможно. Но конец света сводит даже самых безнадежных людей, чтобы дать им надежду.

*

— Блять, — только и выдыхает Рыжий. Чэн зачем-то кивает и смотрит строго вперед, на дорогу, заваленную машинами. Гнилые коррозийные корпусы, цепочка взорвавшихся аккумуляторов, расщепленный мост, в голодную пасть которого часть из них упала. Армия долбила по мостам, чтобы уезжающие из города не смогли перенести заразу на периферию. Это не помогло. Это просто разрушило мосты. Чэн мысленно добавляет к трем неделям до Центра еще пару суток на обход моста. И одновременно мысленно подсчитывает, сколько для Рыжего осталось шприцов.

*

Сентябрь постепенно умирает прямо у них на руках. Приходит настоящая осень. Чэн замечает это по тому, насколько холодными становятся ночи. И внезапно по тому, как дрожит мальчишка во сне. Они в пути уже больше двух недель, и Центр впервые перестает казаться чем-то далеким, эфемерным, недосягаемым. Чэн впервые осознает, кристально понимает, куда он идет и что у него — у них — есть шанс добраться. Тянь ждет его. Если он там — он ждет его. Они закопают всю свою вражду, как мертвую псину, прямо в землю. Расчленят ее кусками все свои ссоры, растворят в кислоте все обиды, растолкают по черным полиэтиленовым пакетам недопонимания. Они снова станут семьей — той самой, которую у них отнял отец, продолжив жить, и мама, умерев, когда Чэну было пятнадцать. Они скоро выйдут из города. Начнутся леса, а потом — пригород. А потом Центр. Рыжий дрожит во сне все сильнее. Но Чэн дойдет. Тянь его дождется.

*

Мальчишка выскребает из банки тушенки, разделенной на двоих, остатки. Выскребает тщательно и изо всех сил, как будто, будь у него возможность просунуть язык на дно банки, он бы так и поступил. Чэн чувствует на корне языка неприятный вкус холодного дешевого мяса, и внезапно кажется, всего на секунду кажется, что в Рыжем просыпается голод. Что это не просто естественный процесс, что это не они так долго в пути, что это не у них кончается еда, пока энергии тратится много. На секунду кажется, что Рыжего мучает голод, который ведет за собой Тварей.

*

— Зачем ты туда идешь? — сухо спрашивает Рыжий. Они сидят в очередном подвале, и яркий фонарь настырно старается пробить потолок. Тень неприятно падает Рыжему на лицо, подчеркивая мешки под глазами, а белый неестественный цвет делает его кожу призрачной и прозрачной. Чэну не хочется ничего скрывать. Не хочется молчать, потому что их молчание и так затягивается надолго, когда у Рыжего пропадают силы — или желание — разговаривать даже по необходимости. Ему не хочется утаивать от него что-то, у него нет секретов. И нечего скрывать. Тянь — последнее, что у него осталось. Последнее, ради чего он продолжает идти. Призрачный Тянь в призрачном Центре. — Мой брат должен… — осекается. — Может быть там. — Ты не говорил, что у тебя есть брат, — это звучит даже несколько обиженно. — Ты не говорил о себе вообще ничего. — Хуй поспоришь. Рыжий поднимает взгляд и щурится от света фонаря, растекающегося, как лужа крови, по всему потолку холодного сырого подвала. Они сидят в проходе, рядом с закрытыми дверьми, и завтра утром можно будет попробовать негромко вскрыть замки — может, удастся найти что-то полезное. У Чэна в подвале всегда стояло вино и оружие. Может, здесь будет что-то из этого. — Этот твой брат, — кивает вдруг Рыжий. — Вы разминулись? Они разминулись по жизни. Стоило всего лишь один раз его предать. — Вроде того. — Ты, я надеюсь, готов к тому, что его там может не оказаться? Про Центр мало что на самом деле известно. Да, по телеку говорили, что там убежище, но. Я не знаю. — Почему тебя волнует, готов я к этому или нет? — Ну хуй знает, из вежливости? — огрызается. — Я туда иду, чтобы просто не сдохнуть. Если там ничего не окажется, то и все. А ты… короче, хреново будет. Чэн не отвечает. Он понятия не имеет, чем встретит их Центр. Часть его, захлебнувшаяся разрушенным городом, думает, что встретит одними развалинами, разбитыми стенами, испепеленными комнатами. Вторая часть, которая помнит глаза Тяня, щенка на его руках, ямочку на левой щеке, говорит, что они обязательно найдут друг друга. Не смогли найти раньше — обязательно найдут после конца света. — Надеюсь, что твой брат будет там, — говорит Рыжий и снова смотрит в потолок. Чэн тоже надеется. И это — слабость. Его личная ахиллесова пята. — Спасибо, — говорит он и выключает фонарь.

*

В лесу мальчишке становится хуже. Он замерзает предательски быстро, и костер его не спасает, не спасает даже свежая точка на сгибе локтя от укола сыворотки. Город остается недалеко за их спинами, и им везет, ужасно везет дойти досюда — вся зараза стекается в бетонные коробки, потому что там отчетливее запах крови, разлагающихся тел, на который Твари клюют, но никогда не доедают. Они любят свежее. А мальчишка так предательски мерзнет в лесу.

*

Рыжий выбегает блевать сразу же, как ступает за порог. Чэн тоже чувствует острый, как разряд тока, приступ тошноты, но вовремя успевает сглотнуть и уткнуть нос в сгиб локтя, хотя это не особо помогает — приторный запах гнили просто смешивается с пыльным запахом его куртки. И глаза нещадно начинает резать от запаха, стоящего плотным столбом внутри этого безымянного дома, на который они наткнулись чисто случайно недалеко от трассы и который внешне выглядел безопасно. Нос уткнут в сгиб локтя, правая рука со стволом выставлена вперед. Чэн слышит, как непозволительно громко матерится на улице Рыжий. А запах уже, по продвижению по коридору в гостиную, можно потрогать, прострелить, исполосовать ножом — он плотный, металлический, режет глаза и перекрывает даже пыльный городской запах куртки. Труп он находит прямо посреди комнаты, почти растекшийся по дивану. Тело вздутое, разъевшееся, гниющие в режиме реального времени, и рот — то, что осталось от рта — широко открыт. И вязкая густая кровь, впитавшаяся плотной коркой в непозволительно белый диван, напоминает засохший кисель. Чэн на секунду задумывается, возможно ли было бы отмыть эту белоснежную ткань от такого пятна, прежде чем проходит внутрь гостиной. Труп лежит неподвижно. Он знал, куда стрелять. В распухших пальцах ствол, пуля навылет. — Блять, — шепотом выдыхает Чэн. Они не смогут здесь остаться даже при всем желании — рано или поздно гадкий запах разложения сведет их обоих с ума, а мальчишка, блюющий с порога, и вовсе не зайдет сюда дальше двух шагов. Такие дома — одиночные и отдаленные — покупают или очень богатые, или очень бедные. И, судя по обстановке пыльной и затхлой, провонявшей насквозь, но все еще со вкусом обставленной комнаты, этот был первым. Лучше бы ты ушел умирать в лес, думает Чэн. В метре от трупа вонь становится невообразимой, пробирающейся напрямую в кору головного мозга, но Чэн все равно вытягивает из мягких податливых пальцев пистолет. Его вряд ли удастся нормально отмыть, и запахом провоняет весь рюкзак, но лучше пахнуть гнилью, чем быть мертвым. Этому парню, лежащему в застывшей луже собственной крови, понравились оба варианта. Нелогично было бы думать, что в этом доме удастся найти какую-нибудь еду. Кухня встречает его пыльной пустотой, разбросанными пустыми банками из-под тушенки, выпотрошенными пакетами с крупами, вылизанной до основания банкой абрикосового джема. Пустые бутылки из-под воды, в некоторых желтая жидкость — наверное, он совсем боялся выходить из дома. И выбрал в нем умереть. Сгнить на дорогом белоснежном диване. Чэн забирает все теплые вещи — пару курток, носки, штаны, толстовки — и выходит на улицу к Рыжему. Мальчишка полощет рот водой, сплевывает прямо на землю, и полоска слюны тянется с его подбородка прямо на ворот толстовки. — Кто там, блять, сдох? — гаркает он и утирает покрасневшие от тошноты глаза. — Хозяин. Держи, — кидает ему одежду. — Упакуй в рюкзаки, не влезет — накинь на себя. Рыжий слушается, еще раз промывая рот водой, а Чэн запирает дверь дома и зачем-то заглядывает в окно. Он тоже мог умереть вот так — в своем огромном особняке в горах. Не вылезать из него месяц, два, три, пока не закончилась бы еда, которой не хватило бы ни ему, ни тем более прислуге. Не выдержать и выстрелить себе в рот, вышибить мозги. Не скитаться, не искать Центр, не искать Тяня, не терять Би. Не смотреть, как медленно умирает Рыжий. Не видеть, как умер мир.

*

Сыворотка не убивает болезнь. Она ее задерживает. Рыжего начинает колотить уже через два дня после новой дозы, совсем как наркомана. Температура скачет, идет он медленнее и слабее, хоть и все еще по-детски, так по-детски упорно — с нахмуренными бровями, с мне-не-нужна-твоя-помощь взглядом. Но Чэн видит. Сам того не хочет, но замечает, каждый раз замечает. Времени остается все меньше, но они продолжают идти.

*

Рваный лист металла распарывает сначала куртку, потом — кожу. Чэн срывается с метровой высоты напополам разбитого здания полицейского участка, в который пытался забраться в надежде найти оружие или патроны. Мычит сквозь зубы, и боль от пореза внезапно такая яркая и громкая, что он едва ли не полностью теряет равновесие. Рука зажимает хлещущую из плеча кровь, и Чэн не замечает подлетающего к нему мальчишку. — Дай посмотреть, — суетливо говорит тот. Чэн прислоняется спиной к пробитой рухнувшей стене, и пальцы уже насквозь мокрые, а кровь идет и идет, не собираясь останавливаться. И боль почему-то, он не знает почему, такая острая, как будто его не порезало, а прострелило, да даже когда прострелило — не было так больно и громко, боль была не такой, у боли был зашит рот стальной проволокой нервных окончаний. — Не трогай, — шипит он. — Да дай, блять, посмотреть! Голос Рыжего выходит еще более громким, чем боль. Чэн смотрит на него мутным от вспышки взглядом, и мальчишка зол до скрежета. — Если ты сейчас тут сдохнешь от потери крови, то ебал я тебя в рот. Сними куртку. Боль яркая, сочная, ее можно потрогать, так вот насколько он ослаб, насколько снизился его болевой порог, и он неосознанно трогает, сжимая раненое плечо куда сильнее, чем нужно, впиваясь пальцами в края рассеченной раны, вдавливая в открывшееся мясо грязную ткань куртки. И мальчишка не медлит. Сам остервенело тянет его за края куртки, стягивает ее, прикасается холодными пальцами к торсу, к предплечьям, неаккуратно и близко, слишком близко. Чэн отталкивает его рукой. Сам снимает куртку, а за ней и водолазку. Ветер липко проходится по мокрой от пота спине, и мышцы ядовито тянет. Рыжий морщится, глядя на рану, кровь из которой течет широкими струями по руке, и тут же рвется к рюкзаку. У них есть бинты — немного, один рулон, но этого хватит. И антисептики. И какие-то мази, Чэн плохо помнит, он помнит мало, потому что больно до скрежета в зубах, и это даже смешно — насколько ему больно. — Сядь, — говорит Рыжий и, когда Чэн не слушается, насильно садит его на землю. Чэн садится и знает, что сейчас будет еще больнее. Это самый пик — когда кровожадные зубы антисептика начинают жрать всю ржавую металлическую заразу, успевшую проникнуть в рану. Он поднимает голову к небу. Оно кажется непомерно огромным и почему-то бесцветным. — Перчатки, — сухо говорит он, и Рыжий, застывая на секунду, матерится сквозь зубы. Рыщет в рюкзаке в поиске перчаток. Находит. Возвращается. И боль вдруг приходит, как будто его обливают лавой. Чэн шипит и дергается, а Рыжий удерживает его здоровое плечо всей ладонью. — Терпи. Рана пиздец глубокая. Как ты, блять, умудрился вообще? Осколочный поцелуй скалы в шею был мягче. И пулевое в ногу — тоже. Конец света, кажется, впервые за всю жизнь заставил его по-настоящему чувствовать боль, яркую и алую, как закатное солнце, злую, как стая дворовых собак, и она жрет, жрет, жрет его, а антисептик шипит и пенится на его плече. Чэн сжимает зубы, чтобы не издать ни звука, и смотрит в небо. Какое же оно огромное. Бесцельно огромное. — А я говорил тебе не лезть. — Говорил, — кивает Чэн. — Но я полезу еще раз. — Ебанулся? — рычит Рыжий. — Никуда ты, блять, не полезешь. Не хватало сдохнуть. Чэн усмехается. И ведь правда. Умрет он — умрут они оба. Теперь они в связке, в прочной сетке, из которой не выберется ни одна рыба. Они перевязаны нитями, сдавлены прутьями, и если Чэн может дальше пойти один, Рыжий — нет. Рыжий что-то делает с его плечом, и хочется верить, что он разбирается в перевязках. Чэн никогда не замечал, насколько сильной может быть обычная физическая боль. И насколько огромное все-таки небо. — Ты как? — хмуро спрашивает Рыжий. — Эй. Бля, ты жив? Он хлопает его по щекам, и Чэн, пару раз моргая, опускает голову. Он не замечал, насколько устал. Насколько устал идти, бежать, постоянно двигаться. Им нужен отдых, обоим нужен отдых, хотя бы один спокойный день, но у них нет этого дня. Ему нельзя спать, потому что Рыжий может обратиться, потому что Твари могут учуять их кровь, потому что люди не лучше Тварей, потому что он больше не может. Им нельзя останавливаться, потому что счет идет на дни, часы, минуты. Он так устал. И не замечает, как Рыжий трогает его за лицо. — Не отключайся, — говорит. — Чэн, блять. Ты слышишь? Его пальцы ледяные от крови, которую он размазывает Чэну по лицу. Даже сквозь перчатки. — Слышу, — говорит Чэн. Рыжий садится рядом с ним на землю, стягивает окровавленные перчатки и трет глаза наверняка до белых бликов. Чэн устал. Чэн так устал идти. Ему просто нужно пять минут, полчаса, максимум час, когда боль отступит, когда он сможет встать и снова идти, идти, идти, потому что его ждут, о нем помнят, он должен его найти. И его, этого рыжего мальчишку, должен дотуда довести. — Не делай так больше, — выдыхает Рыжий и смотрит в глаза. — Просто, блять, не делай. — Хорошо, — кивает Чэн. — Хорошо.

*

Рыжий меняет ему повязки так часто, как позволяет рулон бинта, который они делят на двоих. Он делает это со знанием дела, но неаккуратно — слишком много лишних движений, слишком много касаний, и холод перчаток заставляет Чэна дергаться каждый раз. — Сними их, — кивает он на перчатки. — Ты уверен? — хмурится после паузы. — Че, не ссышь заразиться? — Уверен. Рыжий с изломом бровей смотрит ему в лицо, но все-таки снимает. И его пальцы, неаккуратно касающиеся шеи и ключиц, холоднее, чем перчатки.

*

Рыжий пару раз откусывает кислое подобранное с земли яблоко и протягивает оставшееся ему. На зеленовато-белой мякоти, прямо на следах зубов — красные кровоподтеки. Рука непроизвольно застывает, сжимая в руках яблоко, которое нельзя больше есть. Чэн почему-то не выкидывает его просто так, замахнувшись и бросив максимально далеко, чтобы чума, чтобы зараза, жрущая кровь мальчишки, не дай бог не попала ему в организм через сечку на губе. Он прячет яблоко где-то за спиной, пока Рыжий не видит.

*

Рука мальчишки становится все худее. Чэн замечает это с каждым уколом. Визуально не так видно, но по ощущениям в подушечках собственных пальцев, сжимающих его запястье, легко определить. И по венам. По синюшному, нездоровому, неприродному цвету вен. Они выступают неровными буграми, как корни через могильную землю, и рядом со следом от укола — небольшой синяк. — Сука, — морщится мальчишка, когда Чэн вводит иглу. — Может, картошку сажать? Чэн вопросительно поднимает на него взгляд. — Жрать-то что-то надо, — выдыхает Рыжий. — Я серьезно. В рот не ебу, как что садить и как выращивать, но приготовить нормально я бы смог. Мы же сдохнуть скоро можем, если не найдем какой-нибудь магаз. — Картошку по весне сажают, — сухо отвечает Чэн. — Блять. Крашеная сине-лазурная жидкость заканчивается в шприце. Рыжего коротко передергивает, и Чэн представить не может, что он чувствует. Вот бы никогда и не смог. Наверное, это больно — когда вещества сыворотки активно пытаются поглотить собой кроваво-черный вирус. Это целый пир: вирус жрет Рыжего, а сыворотка жрет вирус. Пир во время чумы. Победит сильнейший.

*

Чэн хочет бросить его каждую ночь, когда не получается поспать. Бросить в значении убить. Это несложно. Это будет молча и тихо, и ни одна звезда, ни одно живое существо их — его — не заметит и не опознает. Глотка перережется мягко, кровь слепым щенком толкнется в ладонь, глаза его откроются широко-широко и уткнутся полупрозрачными стеклами в небо. Он не закричит, сможет только прохрипеть, пока и здоровая часть, и зараза в нем разом не умрут. Это очень легко. Тридцать пять секунд работы. Чэн хочет убить его каждую ночь, когда от недостатка сна кроет лобные доли, когда болят иссушенные глаза, которые нельзя закрывать надолго. Вдруг он за ночь обратится. Вдруг Чэн заснет слишком крепко, слишком непозволительно — и он проглотит рассекречивающий хрип, сожрет его сначала глазами, а потом зубами. Шприцов ему больше не хватит. Тянь его не дождется. Поэтому Чэн спит урывками, нервными кусками, постоянно поглядывая, как сильно Рыжего трясет во сне. Рыжий не засыпает — он проваливается в сон, как под воду. И спать хочет постоянно. Наверное, это симптом. Им приходится останавливаться чаще с каждым днем и позволять себе больше сна, чем можно, потому что иначе у него не останется сил. И легче было бы его убить. Пускай даже не перерезать горло, поступить милосерднее — всадить пулю в голову, которая ждет его еще со старого магазина. Пока он спит. Он бы даже не понял, ни на секунду не понял, что произошло. Просто вода обратилась бы в кровь, затопила его полностью, и он бы не проснулся. Но Чэн почему-то не бросает. Продолжает тратить шприцы, держать его — опасного и больного — рядом. Ему не нужна его помощь, этого прокаженного отравленного мальчишки. Совершенно не нужна. Без него было бы легче: двигаться, спать, отбиваться, идти. Было бы спокойнее. Но, наверное, Чэн пока что не готов сходить с ума. Не готов оставаться совершенно один — и ведь в этом Би виноват, только Би, приучивший его оставаться вдвоем и до, и после конца света. В этом виноваты его янтарные солнечные глаза, глаза Тяня в его взгляде. Рыжего колотит во сне сильнее, чем обычно. А Чэну спать уже не хочется.

*

Ночи в сентябре холодные. Пиковая осенняя жара прошла давно, и как бы тепло ни было днем, к вечеру мороз начинается впиваться в кожу. Ночью становится хуже. Ночи всегда хуже. И костер разжигать слишком опасно — не здесь, не в неосвоенном, непроверенном пригороде, небольшом, но растянувшемся на многие километры перед Центром. Научный городок. Рыжий сидит напротив, у стены, и трясется. От холода или от температуры — неважно. Сегодня он практически не ел, совсем мало пил, и сил в нем осталось математически ровно — на восемь оставшихся уколов. Чэн никогда так близко и плотно не сталкивался с болезнью. Оказывается, она не уходит в ремиссию и не задерживает дыхания. Она прогрессирует с каждым днем, сколько в нее сине-лазурной жидкости не вколи. Рыжему становится хуже и холоднее. Чэн молча следит за тем, как раз в минуту по его телу проносится пульсирующая волна дрожи. Содрогаются плечи, руки жмутся в корпус, а голова — как у воробья — вжимается в плечи. И стук зубов. Отвратительный, раздражающий скрежет. Слушать его настолько же невыносимо, насколько невыносимо видеть этого мальчишку таким. Чэн только сейчас замечает, что волосы его потускнели. Может, их сожгло поганое осеннее солнце. Может, болезнь. Невыносимо хочется убить мальчишку прямо сейчас. Чтобы не мучился. Чтобы заснуть. Не тянуть его за собой, не заставлять его страдать, не давать ему ложную надежду, которую Чэн сам не теряет только потому, что не остается один. И впервые становится все так просто — ему его жаль. Наверное, когда-то его волосы были даже ярче, чем лисья шерсть. — Иди сюда, — говорит Чэн. — Че? Рыжий косит на него уставший мутный взгляд, насильно смыкая челюсти, чтобы зубы не стучали. Получается у него плохо. У Чэна получается еще хуже. Но он все равно грубовато хлопает по своему матрасу, мол, ну иди уже. Так обычно зовут к себе провинившихся собак, которых недавно ругали. И они, поджав хвост и уши, уныло тянутся в кровать. Но Рыжий — дворняга. Дворняги хвостов не поджимают. — Ага, — фыркает он в ответ и уводит взгляд. — Щас. Чэн в детстве пытался приручить уличного пса. Сел на колени, протянул руку, зачем-то начал звать его на «кис-кис-кис». Он помнит в деталях, как собака щетинится, скалит ряды желтых зубов и как глаза ее наливаются кровью. Ему просто повезло, что отец вовремя заметил. Что отогнал эту уставшую, озлобленную на все человечество дворнягу. С тех пор он не звал к себе ни одну уличную псину. И конец света это не изменит. Чэн ложится, вжимаясь всем телом в тонкое одеяло, и холодно говорит: — Если ты начнешь умирать от холода — разбуди. Практически кожей ощущает, как задерживает дыхание мальчишка — ровно на несколько секунд, пережевывая в истерически стучащих зубах сжирающее чувство агрессии, злобы, желания укусить его. Оскалить ряд кровоточащих зубов, посмотреть кровожадным взглядом. Побыть больной, прокаженной дворнягой, обиженной лично на него. Но Рыжий молчит. Лишь дует себе на руки кое-как теплым воздухом. Сон во время конца света всегда мутный и смазанный, будто он спит под стеклом, начиненный тысячью звуков, ощущений, прикосновений ветра. Он то наплывает, то снова иссякает, это не сон, это забытая полудрема, это погружение под воду, где дыхание не удается задержать дольше пары минут, где непременно начинаешь задыхаться. Чэн машинально просыпается раз в десять минут — смотрит из-под прикрытых глаз, вслушивается, сжимает рукой ледяное основание ствола. Но почему-то пропускает момент, когда Рыжий встает со своего места и подходит к нему, просыпается лишь тогда, когда мальчишка, все еще колотясь от холода, вжимается в его тело. Вжимается лицом, отчаянно тычется носом в грудь. Ложится бедно, не залезая под его одеяло, накрываясь пледом, который они забрали у тех двоих — с несмываемыми пятнами бурой крови, навсегда вросшей в клетчатую и уже не такую теплую ткань. Дыхание у него внезапно теплое и распаляющее, и лоб у него — Чэн чувствует даже сквозь одежду — горит. И мальчишка будит его окончательно своей дрожью, сжимает себя руками, тычется в него, как новорожденный котенок в тело своей матери, и сердце начинает предательски стучать. Рыжий невыносимо холодный, а лоб у него горячий. Лежать с ним рядом невыносимо. Но Чэн в детстве так отчаянно надеялся, что та дворняжка подойдет к его руке. Он не двигается, хотя конечности затекли, и нужно бы встать и проверить обстановку на улице, и нужно бы, по-хорошему, совсем по-хорошему, добить мальчишку прямо сейчас. Тридцать пять секунд работы. И ему не будет холодно, и не будет стука зубов, и он больше не будет вжиматься в него так, будто Чэн — последняя его надежда. Чэн теряет ее с каждым днем. Наверное, потерять мальчишку первым было бы глупо. Поэтому он просто не двигается и позволяет ему заснуть.

*

В магазине нет ничего полезного, кроме — внезапно — банок со сливками. Чэн краем глаза замечает, как Рыжий поглаживает пальцем банку и протяжно смотрит на нее. Это внезапно оказывается странно и даже забавно: с такой тоской мальчишка не смотрел ни на перерезанные глотки тех парней, ни на разрушенный мост, ни на километры дороги, которые они прошли и которые еще предстоит пройти. — Что такое? — спрашивает Чэн. Рыжий молчит секунд десять. Крутит в пальцах эту несчастную банку. — Мама учила меня делать торт со сливками. Всегда эту фирму брала. Ягодный торт. — Ты умеешь готовить? — Какая уже разница? — он вдруг пронзительно смотрит ему в глаза. — Я не умею совсем, — говорит он бестолково, в пустоту, ненужно. — Да по тебе видно, — фыркает Рыжий. Чэн вопросительно поднимает одну бровь. — Ну ты богатенький, это очевидно, — жмет плечами Рыжий. — По каким признакам очевидно? — По ебалу. Чэну вдруг слабо хочется улыбнуться. Отец всегда говорил им, что они — порода. Что у них породистые и лица, и осанка, и их фамилия значит больше, чем все остальное. Наверное, в чем-то он был прав. Должно быть, это все-таки заметно. — Ты проницательный, — говорит вместо улыбки. — Нет, это ты простой, как камень. Рыжий ставит банку со сливками обратно на полку. Все равно они уже испорчены. А Чэна рассекает ощущением, что они стали слишком приближенны друг к другу. Чем-то невидимым связаны, очень крепко, на сотню морских узлов. Концу света не нужны долгие прелюдии, разговоры и бесконечный поток мыслей — конец света сцепляет вместе самых безнадежных, сращивает их, ему не нужно время, ему нужны просто люди. И это безнадежное ощущение. Тоскливое и черное, как кровь Рыжего. Он знает его имя, он чувствует его холод, и этот бестолковый, насквозь бессмысленный разговор про маму и готовку — это все их конец света, разделенный, распиленный на двоих, на два ломтя, на два равнозначных куска. Для этого понадобилось просто имя, холод и руки. И застывшее сердце, когда с улицы доносится хрип. Они сталкиваются взглядами — оба машинально смотрят друг другу в глаза. Оба за секунду пригибаются, садятся на грязный пол захолустного магазинчика, опять понимая, что их бестолковые разговоры привели за собой смерть. Концу света не нужны прелюдии. Он не терпит здорового сближения. Здесь нет запасного выхода — дверь персонала наглухо закрыта, они проверяли. И путь всего один. И медлить нельзя, совсем нельзя, отвратительно нельзя, поэтому Чэн подлетает к мальчишке, хватает его за руку и тянет за собой, к приоткрытой двери выхода из магазина, обратно в серый разваленный пригород. Тот упирается то ли от шока, то ли от глупости, но через пару секунд послушно бежит за ним, и улица встречает их небольшой, но услышавшей их кровожадной волной. Одна из Тварей тащится по земле на руках, волоча за собой собственные кишки. Они вылетают из магазина, буксуют на входе и так быстро, как только возможно, поворачивают в обратную сторону. Погоня начинается немедленно — Твари издают коллективный хрип-вой, реагируют моментально, начинают бежать следом, затаптывая того, кто тащится по земле. Они бегать умеют, их тащит за собой голод, как Чэн тащит Рыжего за руку. Резать в мышцах начинает сразу, и перепрыгивать корпусы машин невыносимо сложно, когда приходится тянуть за собой Рыжего, но Чэн бежит, заворачивает за угол, чтобы оценить, куда рвануть дальше, как вдруг мальчишка вырывает свою руку из его пальцев, обессиленно упирается спиной в стену и сползает по ней прямо на асфальт. Чэн непонимающе дергается, машинально присаживается рядом на одно колено. А Рыжий смотрит злобно и с ненавистью. Со страхом и наглостью. — Беги, — рычит мальчишка. — Беги сам. Чэн не реагирует, суматошно выхватывая взглядом волну, несущуюся прямо к ним, достаточно разумную, чтобы завернуть за угол. А мальчишка захлебывается от злости, отчаяния, давится этими чувствами чуть ли не до пены у рта, и иссушенные его губы скалятся, обнажая верхний ряд зубов. Чэн никогда не видел его таким. Таким диким. Таким отчаянно, отчаянно природным. — Беги, — кричит Рыжий, и голос его захлебывается. — Беги, блять! И он толкает его широкими ладонями в грудь — так яростно, с такой силой, что Чэна действительно отбрасывает взад, и, если бы не упертая до стертой кожи в асфальт ладонь, он бы завалился на спину. Мальчишка смотрит умоляюще-агрессивно, дико человечески, он не просит, он приказывает ему уйти, ну иди, беги, спасайся, оставьоставьоставьменя. Чэна это злит. До ужаса злит. Как до ужаса невыносимо его видеть и спасать каждый день. Стертая до крови ладонь приходится Рыжему точно по скуле. Пощечина выходит непозволительно громкой, почти рычащей, как хлопок в самом начале взрыва гранаты, и мальчишка моментально хватается за щеку, несдержанно охает, поднимает на его внезапно осознанный, хоть и все еще упрямый взгляд. — Заткнись и вставай, — холодно говорит Чэн, поднимая Рыжего под локоть. Мальчишка поддается. И они бегут. Снова бегут, бегут, бесконечно бегут — до рези в легких, как когда бежишь в десятиградусный мороз, только мороза нет, они просто несутся, едва замечая перед собой препятствия, и Чэн ни на секунду не отпускает руку Рыжего, лишь сжимает его худое запястье все сильнее и сильнее. Ему все равно, что мальчишка не может бежать так быстро или бежать вообще, что сил в нем мало даже для того, чтобы нормально поспать. Если Рыжий внезапно отключится — он будет тащить его за руку по земле. Они бегут через хлипкие серые развалины города, через монолитные плиты обстрелянных мародерами домов, через стекло, которым вместо цветов усыпана ороговевшая промерзшая земля. Боль в легких усиливается, и Чэн едва успевает следить, не бегут ли к ним навстречу или сбоку, перепрыгивая через ограждения мусорных баков, колеса и корпусы машин, главное — не отпускать, не отпускать руку. Главное — бежать, нестись, стирать подошвы, увести его отсюда. И он уводит, и легкие болят, и мальчишка сжимает его запястье в ответ. — Стой, стой, — хрипит ему Рыжий сзади. — Стой. Чэн не останавливается. Бежит, тянет его за собой, и стекло под подошвами хрустит громко и сочно, как мамин бокал, который Тянь роняет в детстве — случайно, ненамеренно, ему просто понравилось, как он блестит, но маленькие руки не смогли удержать увесистое стекло. Как голос отца, орущий на него за это, и как собственное стеклянное сердце, ломающееся каждый раз, когда подобное повторяется. — Чэн, стой! Мальчишка вырывает руку, и только тогда ноги останавливаются. Чэн жадно хватает воздух, оглядывается на Рыжего, который, не в силах устоять на ногах, падает на колени, практически высовывает язык, как собака. Морщится от боли в груди и боку, захлебывается сбитым дыханием и неосознанно потирает пальцами руки запястье, которое Чэн сжал до моментально выступивших синяков. — Ты больной, — сипит Рыжий. — Мы давно оторвались. Ты больной. Чэн смотрит на дорогу, по которой они бежали. Пригород молча смотрит на него в ответ. — Ты больной, сука, — выталкивает Рыжий слова через сжатое горло. — Ебанутый. Чэн присаживается перед ним на колено, игнорируя желание упасть на землю. — Ты просто конченый. Ты, блять, такой мудак. Хули… хули ты не мог просто меня бросить? Это простой вопрос. И ответ на него простой: мог. Мог, и это было бы легче легкого. Тридцать пять секунд работы: две — чтобы сделать первый шаг начала бега, восемнадцать — чтобы отбежать достаточно далеко, десять — чтобы этот больной мальчишка навсегда и безвозвратно пропал из виду. Он мог. И Рыжий прав: это было бы правильно. Никто бы из них больше не мучился. И вся оставшаяся надежда выгорела бы вместе с его рыжими волосами. Чэн пододвигается к нему на коленях, марая и без того грязные штаны о стеклянный асфальт, кажется, даже впивается больно коленом в осколок, но боли нет — ни в коленях, ни в легких, нигде. Она просто испаряется, а когда он впечатывается лбом в плечо мальчишки — накатывает с такой силой, что все тело натягивает, распарывает, потрошит. Дыхание мальчишки хрипит похлеще мотора любимого мотоцикла Би. А Чэн позволяет себе просидеть так настолько долго, насколько возможно.

*

Кашель Рыжего похож на собачий лай. И собаку прострелили в бок, потому что, когда он отводит ладонь, которой закрывал рот, на ней оказывается мерзкая слюнявая кровь. Она уже не ярко-красная, пока что не черная. Она просто говорит, что осталось недолго, и Чэн ловит взгляд мальчишки. Тот смотрит исподлобья, а потом опускает взгляд обратно на руку. Вытирает кровь о штанину. Они оба молчат и молча идут дальше.

*

— Холодно, — сквозь стук зубов говорит Рыжий. Чэн понимает без слов. Молча подходит и ложится рядом, вплотную, позволяя мальчишке уткнуться лицом в грудь и вжаться до абсолюта, чтобы хоть немного согреть его остаточным теплом своего тела.

*

Чэн не знает, зачем этот мальчишка продолжает бороться, тратить силы и идти — не вперед, просто куда-то, они оба не знают, куда идут. Оба не знают, к чему на самом деле стремятся. В конце они умрут. Оба это понимают. Умрут одинаково, без сюрпризов и загадок, без полетов фантазии. Рыжий умрет совсем скоро. Чэну не светит счастливая смерть от старости. Рано или поздно зараза убьет каждого. Но они идут. Ночи становятся холоднее, а руинами пригорода пропахла вся одежда. Чэн все еще плохо различает запахи, они все смешиваются в один. Отличает лишь запах Рыжего — кровь, пот, железо, резкий химический запах лазурной сыворотки. И что-то нездоровое. Неестественное, похожее на приторный запах гниения. Неприродное. Рыжий теперь — неприродный.

*

Ему удается провалиться в самый глубокий сон за последние полгода. Это первый раз, когда он видит его. Его темно-серые глаза, черные волосы и ямочку на щеке. И щенка в руках. Он стоит посреди несущего потока реки, сжимает мокрую кремовую шерсть собаки, и Чэн бежит, бежит изо всех сил к нему, но сил этих внезапно не хватает. Земля сжирает его, и ноги вязнут, и течение усиливается. Чэн, Чэн. А он бежит и бежит, кричит, но голоса нет, а вода накрывает его с головой. Чэн, ты слышишь? И осколочный поцелуй острой скалы рассекает Тяню горло. — Чэн, очнись. Чэн подрывается, ударяясь плечом о стену, но двинуться не получается, как будто земля все-таки его засосала, словно зыбучие пески поглотили его полностью — и только чуть позже оказывается, что Рыжий просто крепко сжимает своими ладонями его лицо с двух сторон, сжимает крепко, удерживая голову и вдавливая пальцы в острые скулы. — Тихо, — говорит. — Это просто хуевый сон. Эй. Тихо. Все норм. Чэн смаргивает воду течения с ресниц, смотрит мальчишке в глаза. Шрам вдруг начинает невыносимо тянуть, как тянет суставы к плохой погоде, но это не плохая погода — это единственный раз за все время конца света, когда он видит его так отчетливо, так детально, и в его глазах смелость и желание спасать, и ему есть кого спасать. — Чэн, — выдыхает Рыжий. — Успокойся. И сон пропадает. Пропадает его лицо и мокрая липкая шерсть щенка. Остается только очередной подвал и руки Рыжего. Внезапно теплые-теплые руки. Рыжий вдруг переводит одну руку на его затылок и насильно клонит его голову. Чэн упирается лбом ему в плечо и замирает на месте, слушая, как истерично бьется отравленное черное сердце мальчишки. — Ты еблан, блять, — говорит тот. — Хватит меня пугать. Чэн тяжело дышит, держит глаза открытыми. Слушает его сердце. — Тебе надо успокоительных попить, я серьезно. Нахуй сейчас кошмары не всрались. Его ритм постепенно возвращается, а вкус железа на языке пропадает. — Ты слышишь? Чэн чувствует, как пальцы Рыжего непроизвольно поглаживают его затылок. — Слышу.

*

— Я помогу, — говорит Чэн, хватая мальчишку за плечо, чтобы тот удержался на ногах. Бетонный пригород плюется им в лицо пылью и осколочным асфальтом. — Не нужна мне твоя помощь, — огрызается Рыжий. Чэн молча придерживает его под руку, и они идут дальше.

*

Рот у мальчишки влажный и теплый, а губы — сухие. Чэн впечатывает, вдалбливает ладонь ему в лицо, сжимая вторую на груди, практически обнимая его сзади, и в подушечки пальцев стучится чужое сердце сквозь решетку грудной клетки. Им обоим повезло, что Чэн разучился спать — привык дремать, плавать на грани сна и реальности, как клинок с идеальным балансом. Если бы он действительно заснул, они бы не услышали их голоса. Их трое. Может быть, больше, но голоса точно три — все мужские, грубые и прокуренные, хриплые от сигаретного дыма и гари прожженных городов, они недовольны, как недоволен сейчас весь мир. Они рыщут, бродят по этому несчастному магазинчику на самой окраине пригорода, в коморке которого Рыжий с Чэном остались на ночь, и они убьют их, как только заметят, чтобы забрать припасы, лекарства, сыворотку, одежду. Чтобы, если дела совсем плохи, пустить их на мясо. В крайнем случае это будет неплохой исход. Мальчишка их так хотя бы отравит. Рыжий вжимается в его торс своей спиной, задерживает дыхание, и лоб у него горячий и мокрый, губы горячие и сухие, а весь он холодный, как кусок промерзшего стекла, и колотит его так же. Он пытается дернуться, чтобы скинуть руку Чэна со своего лица, но тот лишь сильнее сжимает пальцами его рот. Молчи, мол. Заткни свой рот. Иначе мы умрем раньше. Гул голосов за стенкой коморки усиливается. Эти трое — четверо, пятеро, неважно — тупые, как камни. Удивительно, как они прожили так долго, раз заходят в незнакомую местность шумно, как в гости, позволяют себе раскрывать рот, не следят за походкой. Им повезло, что здесь нет Тварей. И не повезло, что есть Чэн. Внутренний голос говорит ему действовать сейчас, не медлить ни секунды, меньше минуты работы: взять ствол, оттолкнуть мальчишку, открыть коморку и выпустить три — четыре, пять, неважно — пули. Кровь вылетит на стены густой и ярко-ярко красной, они даже не заметят, не обратят внимания. Удивительно, как они умудрились выживать так долго. Чэн решается. Чэн дергается. Но Рыжий вдруг вжимает его спиной обратно в стену. Рывком — даже с хрустом — поворачивает голову, мажа носом по его скуле, и шипит самым тихим, самым рваным шепотом что-то вроде: не надо. И: ты не справишься. И: их слишком много, успокойся, подожди. И по позвоночнику прокатывается волна, как будто в полость каждого позвонка насквозь вонзают проволоку, натягивают ее, как струну, насильно выравнивают хребет. Наверное, это называется просто-напросто мурашками, но ощущается по-другому. И голос мальчишки — рваный, самый-самый тихий — звучит слишком громко в собственных ушах. Если Чэн сейчас поспешит, его могут пристрелить. Пристрелят в голову, ничего страшного, он не обратится. Не обратится и не доберется до Тяня. Не спасет, не защитит больного Рыжего. Не дойдет эти несчастные двое суток, оставшиеся до Центра, они уже так близко, они вот-вот пройдут пригород, они войдут в мертвый просмоленный лес, и останется меньше суток бега, ходьбы, меньше суток. Это Би, это отголосками его голос из губ прокаженного мальчишки. Это делал Би, всегда так делал — останавливал его от необдуманных поступков, пресекал его импульсы, вспышки, тушил весь его огонь, азарт, жажду смерти. Именно он всегда говорил, как нужно, и никогда не позволял нестись впереди жизни. Рыжий хочет убрать голову от его уха, но прямо за стенкой раздается громкий хлопок, будто кто-то роняет тяжелую вещь, и он застывает в таком же положении. Но дыхания не задерживает, и оно мягко и одновременно колюче щекочет Чэну скулу и ухо. Сухое, как ветер. Мальчишка полностью замирает, а Чэн продолжает сжимать одной рукой его грудину, а вторую держать у основания шеи. Придуши его, придуши его, придуши его. А потом убей их. И иди. Но Чэн остается. Сидит бездвижно, контролирует дыхание. И им просто — как в сказках — везет. Что-то на улице то ли гремит, то ли воет, как будто где-то сигнализацией захлебнулась давно мертвая машина. Звук приглушенных голосов, беготни, суматошной вспышки. Через минуту становится абсолютно тихо. И через десять. И через пятнадцать. Через полчаса. Чэн вслушивается в каждый шорох, игнорирует дыхание Рыжего, но чувство тревоги не отпускает. Они могут вернуться. Они не успели обследовать магазин. И, если они вернутся, Чэн больше медлить не станет, не станет слушать Би, говорящего голосом рыжеволосого мальчишки, и перестреляет их всех. Он не сразу замечает, что Рыжий заснул. Прямо в его руках, неудобно уложив повернутую голову ему на плечо. — Шань, — тихо произносит Чэн, но тот не реагирует. — Шань. Он мягко трясет его рукой, сжимающей грудь, но мальчишка просто бездумно роняет голову от этого движения, и становится ясно: не уснул — отключился. Чэн мягко и аккуратно, как младенца, кладет его рядом с собой, на их уже общий плед, и проверяет рукой лоб. Температура где-то на высшей отметке. И руки холодные до одури. На секунду Чэну кажется, что Рыжий мертв. И эта секунда приносит столько же облегчения, сколько и страха. Но Рыжий жив. Дышит. Слабо, но дышит — из последних сил. Чэн тихо тянется к рюкзаку, машинально пересчитывает шприцы. Пять штук. Им хватит, им точно хватит. Должно хватить. Рука у Рыжего холодная и худая, истощенная, и вены выступают уже совершенно неестественно. Они налитые темной кровью, болезненные, и попасть шприцом в них очень легко. Лазурно-синяя жидкость в шприце заканчивается, и мальчишка во сне морщится. Спи, думает Чэн. Спи, Шань.

*

Когда до Центра остается меньше суток дороги, Рыжий окончательно стекленеет. У них впереди полоса кажущегося бесконечным леса. Пригород закончен. Они почти здесь. Ощущение, что город своими скелетами бесчисленных пятиэтажек, домиков и разграбленных магазинов спасал Рыжего. Давал ему сил, наполнял легкие своей пылью, работающей как сыворотка, потому что, как только они выходят в лес, он стекленеет, бледнеет, у него больше не остается сил, и сыворотка помогает плохо. Чэн молча сидит у задыхающегося углями костра, не в состоянии встать и подкинуть еще пару бревен, и смотрит, как бездвижно он лежит рядом, на порванном пледе. Его уже даже не особо трясет — иногда, раз в пару минут, по телу проносится импульс, но в остальном он просто лежит. Как мертвый. Полумертвый. А Чэн вдруг чувствует оглушающее чувство тоски. И кажется, что надежда его умирает вместе с этим рыжеволосым мальчишкой. Чэн подносит руку к его голове, задерживает на тридцать пять — почти под счет — секунд, прежде чем устает держать и запускает пальцы в его неровно подрезанные тусклые волосы. Они больше не ярче лисьей шерсти, они даже не цвета отсыревших осенних листьев. Они просто тусклые, сухие, безжизненные, и веснушки у Рыжего совсем не видны, и кожа бледная, полупрозрачная, с неприродными венами-корнями, и Чэну невыносимо тоскливо. Рыжий не двигается. Чэн знает, что он не спит. Наверное, у него нет сил реагировать. — Зачем ты тут сидишь? — хрипит он вдруг. — Иди. — Ты слишком много себе позволяешь, приказывая мне. — Думаешь, мне уже не похуй? Чэн знает, что нет. Знает, что мальчишка хочет жить, даже умирая. Особенно умирая. Медленно, мучительно и долго — как умирают собаки, навсегда уходящие из дома, как собаки, у которых дома никогда не было и смерть которых берет на себя холодная улица. Мальчишка умирает прямо у него в руках, тусклыми волосами в пальцах, выступающими венами и импульсами-дрожью. — Мы доберемся, — сухо говорит Чэн. — Немного осталось. — И что там ждет? Вопрос риторический, и Чэн не отвечает. Просто смотрит вперед, туда, где за горизонтом, должно быть, стоит титанический монолитный Центр. Где его — хочется-хочется-хочется, сквозь всю потерянную надежду хочется верить — ждет Тянь. Где смогут помочь Рыжему. Место, о котором, может быть, бог еще не успел забыть или отложил на потом. Варианта два: или Центр встретит их всем, или ничем. Чэн по-своему готов к каждому варианту. Рыжий — только к одному. Рыжий вдруг дергается, слабо приподнимает голову, и Чэну приходится убрать руку от его волос — пальцам сразу становится неестественно холодно и пусто. Мальчишка пару раз кашляет, прежде чем тянется под куртку, куда-то в карман толстовки. Лицо его серое, но привычно хмурое, и, кажется, он даже находит силы коротко чертыхнуться сквозь зубы. — На, держи, — говорит он и тянет ему что-то, сжатое в ладони. Чэн берет в руки ключ от двери запасного выхода того старого магазина. Ключ блестит чернеющим металлом в оранжевом свете умирающего костра и неприятно жжет пальцы. Он помнит, как Рыжий в тот день кладет его зачем-то в карман. В тот день, когда они оба разрешили друг другу выжить. И понимает, что Рыжий тоже готов. Готов к двум вариантам.

*

Чэн не знает, можно ли так делать, но выбора у него нет. Он вкалывает Рыжему сразу два шприца сыворотки. Тот слабо морщится, запрокидывает бесцельно голову к небу, к высоким кронам мертвых деревьев, задохнувшихся от солнца, а потом подмерзших из-за совсем ранних, неестественно ранних холодов. — Я тебя прошу, блять, — говорит. — Если ты не совсем уебок, то иди. Иди сам. — Ты же знаешь, — тихо отвечает Чэн, укладывая использованный шприц обратно в рюкзак. — Знаю. Все равно не понимаю. — Что не понимаешь? Рыжий молчит секунд десять, а потом возвращает голову в нормальное положение и протяжно смотрит ему в глаза. Бледный, искусственно серый. В глазах больше нет ни страха, ни злобы, осталась только бесконечная усталость, и ее можно потрогать пальцами, его можно потрогать пальцами — и он окажется холодным, как зима, а лоб горячим, как лето. — Я думал, что ты меня пристрелишь еще даже до клиники, — отвечает Рыжий. — Я был готов. Или после того, как ты зарезал тех мужиков. Я тоже был уже готов стать следующим. Хуй бы там все равно отбился. От тебя не отобьешься, блять. Чэн не усмехается, молча и внимательно смотрит ему в лицо. — Нам пора идти, — сухо говорит он и собирается встать, но Рыжий начинает кашлять. Истошно, надрывно, до тошноты, и кровь снова смешивается с его слюной, течет по подбородку, теперь ее намного больше. Мальчишка пытается ее отхаркнуть, выплюнуть, но ее слишком, слишком много, и Чэн ничего не может сделать, просто прижимает его голову к своему плечу, как будто это может помочь. Рыжий безвольно упирается лбом ему в ключицу, хрипит, шипит от боли, и струя кровавой слюны капает Чэну на куртку. Мальчишка держится только благодаря его рукам, так его тело уже осело бы на землю, и болезнь побеждает, это финальный раунд, последний из всех. Им осталось так немного, до такого ужаса немного. — Наверное, это неебаться важно, — говорит Рыжий. — Что? — То, зачем ты меня держишь рядом. Наверное, пиздец важно, да? Чэн внезапно осознает, что Рыжий давно не смотрит глазами Тяня. Рыжий давно смотрит на него своими глазами — глазами Шаня. Янтарными прозрачными стеклами, сожженными солнцем, продутыми сквозняком и злобным ветром, отнятыми болезнью. И сейчас он смотрит — насильно поднимает голову, все еще придерживаемый за плечи руками Чэна, и смотрит ему прямо в глаза, так близко к лицу, что его дыхание с запахом железа и слюны снова щекочет Чэну скулы. Возможно, это глупо. Возможно, это его убьет. Но Чэн задерживает взгляд и глаз не закрывает, смотрит прямо в стекла. И целует его. Мокро из-за крови, всего на несколько секунд задерживая губы, и, когда отрывается, вязкая полоска слюны тянется между их губами. Рыжий дергается в его руках, пытается вырваться, но сил не хватает — и Чэн сжимает его плечи в своих руках, обнимает крепче, чем дозволено и чем хрупкие кости мальчишки могут вынести. Сжимает и не дает двигаться, сжимает и не дает убежать. — Сука, — слабо рычит Рыжий и так же слабо бьет его кулаком в спину. — Ты… блять. Чэн кивает ему в плечо, и тело мальчишки кажется неестественно худым в его руках. — Ты… блять. Ты. Ты больной. Ты больной. Больной. Пальцы его больше не сжимаются в кулак и не бьют — цепляются за плечо Чэна. — Ты больной. — Я знаю, — кивает Чэн. Они сидят так долго, и Чэн каждый выдох мальчишки боится, что вдоха больше не будет.

*

Они идут по дороге — каменной, вымощенной — очень медленно. Чэн придерживает Рыжего под руку, не подгоняет, не тянет за собой, потому что у мальчишки просто нет сил больше идти. Но он упрямый. Самый упрямый из всех, упрямее Тяня и Би вместе взятых. Каждый шаг отдается кашлем и хрипом — совсем таким же, как у Тварей. Или Зверей. Он говорил, что у них их называли Зверьми. Чэн забыл уточнить, кто это такие — «они». Кроны деревьев вокруг дороги нереально высокие, как будто специально посаженные именно так, чтобы скрыть величественный Центр от посторонних глаз, чтобы ни одна живая или не живая душа не смогла до него добраться. Но они идут. Они уже месяц идут, и Чэн придерживает Рыжего за талию, и тело его легкое до тошноты. — Подожди, — сипит Рыжий. — Дай мне пять минут. Нет у них пяти минут. Ни пяти минут, ни пяти секунд. Чэн ничего не говорит и не медлит — просто берет Рыжего на руки. Он кажется даже легче, чем рюкзак, набитый припасами, пледом и одеждой, который он таскает на плечах. Он кажется легче, чем воздух, и уже совсем не упирается.

*

Он понимает все уже на подходе к Центру. Когда они проходят через высокие открытые ворота с колючей проволокой, тянутся по иссушенной земле вдоль красиво уложенной камнями дороги, когда Рыжий все-таки встает на ноги и идет за ним, чуть отставая — он уже тогда все понимает. Он все понимает, когда дверь Центра открывается бесшумно и мягко, она не закрыта, потому что Центр заброшен и абсолютно, девственно пуст. Он все понимает, когда из глубин отдающего эхом огромного зала не доносится даже хрип. Он все понимает, когда под ногами поднимается пыль. Он все понимает, когда собственный выдох задерживается на уровне кадыка. Центр смотрит на него высоким потолком, широким пустым пространством, молчащими мониторами и разветвлениями коридоров. Стойкой регистрации. Плакатами на стенах. Гардеробом. Он огромный, как планета, и холодный, как космос. Пустой, как Земля. Чэн все понимает. Краем оглушенного уха слышит, как вслед за ним в дверь заходит Рыжий. Безмозглая тишина пустого Центра дробится его тяжелым дыханием, звуком, с которым он упирает ладонь в косяк, чтобы удержаться на ногах, звуком его слабых, но упрямых шагов. И Чэн все понимает. Чувствует болью в мышцах от бесконечного бега и километров ходьбы. Чувствует жаждой на корне языка. Чувствует сбитым дыханием от постоянно режущих легких. Чувствует в кашле, который Рыжий изо всех сил пытается сдерживать. — Типа… — выдыхает Рыжий ему в спину. — Его здесь нет? Чэн впервые чувствует, как подло, как низко и как грязно начинает щипать в глазах. И до боли знакомое чувство — ребра сжимаются-раздвигаются, сжимаются-раздвигаются, как будто он дышит не легкими, а насосом, словно все его кости вот-вот рассыплются, разломаются, застынут горсткой непробиваемого цемента, который не сможет разрушить ни один снаряд. И нет сил дышать. — Его здесь, — хрипло отвечает Чэн, — никогда и не было. — Чэн, мне… — сдавленно говорит мальчишка. — Мне жа… Его голос внезапно обрывается — то ли воем, то ли полукриком, то ли просто неудавшимся, разорвавшимся на половине вдохом. Чэн успевает среагировать вовремя — обернуться, подхватить его под руки, посадить на холодный бетонный пол Центра, покрывшийся толстенным слоем пыли и обвалившейся штукатурки. — Дыши, — говорит. — Дыши. Мальчишка пытается. Искренне пытается. Вдох-выдох. Вдох-выдох. На каждом вдохе в легких и горле оглушительно хрипит. На выдохе тоже. Чэн придерживает его под локоть, чтобы Рыжий совсем не лег на пол, а второй рукой проводит по лбу — горячему настолько, что на секунду хочется одернуть пальцы. Рыжий дышит широко открытым ртом, как подстреленная собака, и несильно хватается за его запястье. Несильно, но изо всех своих сил. — Тише, — внезапно севшим голосом говорит Чэн. — Подожди. Он тянется вперед, к рюкзаку, но Рыжий перехватывает его руку. — Нет, — говорит. Нет, мысленно повторяет Чэн. Они оба понимают. Понимали еще тогда — в заброшенном пыльном магазине, когда волосы у мальчишки были нагло простужены солнцем, а глаза казались прозрачными в ярком утреннем свете. И кровь — яркая-яркая, алая-алая, как закат. Совсем как тогда, у скал, в течении реки, со щенком на руках. — Шань, — шепчет Чэн и смотрит куда-то в стену. — Нет, — выдыхает тот в ответ. — Не надо. Все. Уже все. Все. Рыжий начинает истошно кашлять — звук разносится по всему Центру, гулко рикошетит от стен, врезается в барабанные перепонки сильнее любого из выпущенных Чэном выстрелов. Чэн косит глаза на его лицо — и полоска крови, смешанная со слюной и стекающая по подбородку, подтверждает: это все. Кровь больше не яркая и алая, как закат. Кровь темная, как ночь перед рассветом. — Шань, — снова шепотом повторяет Чэн. — Не надо, — голос становится тише. — Бля. Не надо. Хватит. Чэн не отвечает. Он знает. Они оба. Он садится на пол Центра, подтягивает к себе мальчишку и кладет себе на колени. Почему-то совершенно нет сил смотреть ему в лицо. В его затянутые глаза и кровь, слюной оседающую в деснах. Он просто сжимает Рыжего в неудобной позе и смотрит в стену, на навсегда потухший и разбитый экран огромного монитора. Наверное, там транслировалось что-то важное. Наверное, это место действительно было важным — для всех и для него. — Пиздец, — рвано сипит мальчишка. — Столько сил въебано. И просрано. Его голос меняется. Становится тихим, издевательски сиплым, как будто он, Шань, говорит с ним из-за стекла. И тело мальчишки дрожит в его руках. И кровь больше не яркая. — Спасибо, — вдруг говорит Рыжий. Чэн ломает брови, косит взгляд на его лицо. Мальчишка на него не смотрит. Мальчишка смотрит в белый облупленный потолок. — За что? — Ты довел нас досюда. Знаешь… — кашляет. — Даже если здесь ничего, и все… — кашляет, кашляет. — И все просрано. Мы дошли. Дошли ведь. Он дрожит все сильнее и сильнее. И продолжает: — Я… я все время был один, и… это… пиздец странно. Когда тебе кто-то помогает. С тобой… рядом. Понимаешь? — Понимаю, — быстро отвечает Чэн, не отрывая взгляд от его лица. — Ну вот, — мальчишка отворачивает голову, чтобы сплюнуть кровь. — Спасибо. Слышишь? Чэн закрывает глаза и поднимает голову к потолку. — Слышу, — шепотом отвечает. — И тебе спасибо, Шань. Чэн краем глаза видит, что мальчишка, кажется, улыбается. И затихает в его руках. Его дыхание слышно еще пару минут — хриплое, тяжелое, замедляющееся, как садящаяся батарейка. Чэн не сжимает его сильнее или слабее — просто держит в руках, придерживая за плечи, чувствуя, как слабеет хватка чужих пальцев на собственном запястье. Большой палец лежит точно у основания, и на секунду кажется, будто Рыжий слушал его пульс. Спустя бесконечное время Рыжий больше не дышит. Еще спустя пару минут — открывает глаза и рвано двигается в его руках. И кровь его, стекающая из агрессивно сжавшихся челюстей, неприродно черная.

*

Би обязательно пошутил бы, что они в Ад попадут и без суицида, бояться нечего. Это во второй раз было бы смешно. Октябрь пахнет бетоном, цельными стенами пустого Центра, который выглядит разрушенным и без ледокола. Перегоревшим, как лампочка без гарантии, наглым солнцем, и оно нагло светит ему в глаза, оставляя на сетчатке белые слепые пятна. Чэн плохо понимает запахи — они все смешиваются в один, что-то между бензином и выстрелом. С нотками тухлого железа. Рана на шее, прямо поверх старого шрама, сильно ноет и тянет. Тогда казалось, что это больно — каменистый осколочный поцелуй течения и скал. И крови было много. И она была поразительно красной, яркой-яркой, как алый закат. Рана болела сильно, но желание — обязанность — спасти было сильнее. Сейчас боль ушла. Чэн автоматически проверяет шприцы во внутреннем кармане рюкзака. Две штуки. Ему хватит на неделю, если не найдет новые. Если найдет новые — хватит на подольше. Он доберется. Еще не знает куда, но доберется. Рядом со шприцами лежит ключ от старого магазина, и теперь можно не волноваться. Теперь он точно абсолютно один.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.