Не отрицай суть, не закрывай глаза и всегда, всегда смотри в лицо тем, кого пожирает твоё пламя. Ты с презрением называл меня убийцей, но я был честен в своём желании нести смерть.
Ты отворачивался. Всегда отворачивался. И продолжал убивать. Когда ты впервые надеваешь военную форму, ты должен быть готов искоренить в себе всё человеческое. Армия не ценит гуманистов, полковник, армия отчего-то предпочитает фанатиков и преданных скудоумных псин. Ей, армии, этой сухой и чёрствой женщине, требуется пушечное мясо, коим можно пожертвовать без малейших раздумий. Ты не из тех, полковник; слишком проницателен, слишком горд, слишком параноидален. Слишком любишь людей, полагая их не жертвенным скотом, но чем-то — трижды ха, полковник! — взаправду достойным жизни. Я помню, точно помню, как ты говорил мне об этом посреди одной из самых кровопролитных зачисток ишварцев. Земля Ишвара, осиянная не солнечными лучами, а вспышками взрывов, дрожала от ярости и страха за своих детей, грозясь пойти трещина и и погрести под собой всё живое. Я наслаждался её тяжёлой, гневной дрожью, ты же, кажется, ею тяготился. Стоял непозволительно, почти преступно близко, высказывал преступно глупое.Мол, люди заслуживают иной смерти. Мол, люди заслуживают иной жизни. Не пушечное мясо, не жертвенный скот — люди.
Рождённые в войне и в ней же погибающие Твои глаза были сухи, но голос надламывался, прерывался, грозясь сорваться на шёпот. На тот шёпот, что куда страшнее крика. Лучше бы ты кричал, полковник, лучше бы мутные слёзы исчерчивали твоё иссушенное, словно бы постаревшее лицо. Но ты молчал, давясь болью да горечью, и твоё молчание было красноречивее десятка ораторов. Ты ненавидел Ишвар, ты ненавидел ишварцев, потому что не мог без содрогания сжигать их пачками. Я мог. И ко мне они не приходили ночами вереницей окровавленных, смутно различимых лиц Помню, как-то подорвал ишварского юнца прямо у тебя на глазах; забрызганная кровью военная форма однозначно стоила возможности насладиться твоим лицом, искажённым гневом и неверием. Самым забавным являлось то, что тебе попросту нечего было мне предъявить — убитый был ишварцем, врагом, убитый собирался напасть на тебя со спины. Ты, правда, отчего-то не разглядел во мне героя. Я спас твою жизнь, но всё, что я получил тогда в благодарность, было отрывистое и сухое: — Переоденься. Пятна крови выделялись на кобальтовой форме ярко, издевательски ярко. Мне нравился этот контраст, мне в принципе нравился спектр красного, в особенности бордовый. Он был цветом выдержанного вина, он был цветом венозной крови, он был цветом твоих глаз в отсветах пламени. Ты пьянил куда хлеще первых двух пунктов, и последствия были куда мучительнее. Воспоминания о тебя не вытравились даже вереницей одинаковых пустых и бессмысленных дней в тюрьме, более того, именно эти воспоминания и позволили мне сохранить рассудок. Я пестовал и лелеял в памяти каждое мгновение с тобой, каждое мгновения тебя. Призрачным светом брезжила надежда, что это было взаимно, потому что я вытерпел и принял бы что угодно, кроме безразличия. Пожалуй, прежде всего я хотел бы ощутить твою ненависть. Именно ненависть, твоя затаённая, глухая ненависть, оставалась замолчанной и невысказанной. Однако, не неуслышанной — я ловил каждый её отзвук, впитывал всеми фибрами души. Я видел тех, на кого она была направлена, знал, каких усилий тебе стоило сдержаться. Пуще всего на свете ты желал для них боли, желал сам причинить им её.За Ишвар. За рождённых в войне, за погибающих в ней же.
Уверен, ты бы взялся за дело с присущими тебе упорством и рвением. Но расслышал ли бы среди невнятных стонов и мольб о пощаде ту музыку, то звучание? Ты не услышал бы. Ты всегда боялся своей сути и всегда отворачивался, убивая. Однако, всё это поправимо, слышишь? Однажды ворота тюрьмы распахнутся, выпуская меня наружу, и тогда, полковник, ты вспомнишь, как звучит боль.