ID работы: 11768044

Чужая жизнь

Слэш
PG-13
Завершён
83
Rauhaillen бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
83 Нравится 9 Отзывы 21 В сборник Скачать

«Застывшие улыбки на счастливых устах»

Настройки текста
Примечания:
             «Чужая жизнь», —       Эти слова отрезвляющей пощёчиной возникают в голове Эйдена каждый раз, когда он начинает думать о чём-то, что во время апокалипсиса — пустая трата времени. Глупая роскошь и просто — бессмысленное расстройство. Причуда кого-то из прошлого, жизнь которого была просто жизнью, и за неё не нужно было трястись, не нужно было сражаться. Вырывать её буквально из чужих зубов: жёлто-коричневых, обломанных, на половину выпавших, жаждущих вонзиться в белое пятно (редкость — загорелая кожа где-то кроме лица и кистей рук) случайно открытой кожи. В своё время (словно сто лет назад) зубы они — Эйден не хочет употреблять мы, люди, потому что это уже не они и уже не люди, потому что превратились в гнилую смердящую массу — видели, конечно, только белоснежные, обнажённые в улыбках. Улыбается ли кто-то здесь пилигриму, выставив зубы? По поводу или поддавшись тёплому порыву бессознательного? А он сам улыбается кому-то?       Если улыбается вообще, кажется, если попробует — то в судороге сведёт щёки. Улыбки Эйден может позволить только в чужой жизни (или забытой, полусчастливой, от которой глухо щемит сердце, но о ней он не думает тоже) — где он не знает слова пилигрим.       Подобный мир кажется Эйдену глупостью, да такой, что он рассмеялся, если б умел смеяться над вещами абсолютно не забавными и даже не вызывающими кривоватую улыбку. И если что-то — глупость, об этом не стоит думать. В его мире есть вещи, которыми стоит заполнить голову — и которые, к тому же, не съедают что-то хрупкое внутри, будто кусаки, не точат кости и так уставшего от беготни, прыжков и драк тела. Они просто — есть. Как есть воздух, на удивление прозрачный и чистый для мировой катастрофы, трава под ногами — то жухлый, то мягко-изумрудный ковёр, солнце — вечный спутник. Ослепляющий ориентир. И как есть мысли.       Они — ориентир трезвого рассудка. Устойчивые, твёрдые, надёжные, как стволы деревьев — единственных в мире, кто пережил. Рутина помогает держаться.       В вечном пути, в точку назначения которого не добраться и за всю жизнь, легко тронуться. И Эйден старается не стрелять самому себе в ногу — думать о пути, только об эфемерно проложенной дороге среди лесов и степей, о том, сколько остаётся припасов, о цели, которую наметил для него кто-то. На этих мыслях он держится, как водомерка на воде — достаточно крепко, чтобы не утонуть, но недостаточно, чтобы чувствовать спокойствие.       И в общем, Эйден справляется. Пока не оказывается в Вилледоре.       Города и поселения, трухлявые останки домов — надгробия на кладбище цивилизации — всегда вгоняют Эйдена в необъяснимую тоску по тому, где он никогда не был, и по тем, кого никогда не знал. Эта тоска всегда глухо ноет у него под рёбрами, откуда её не достать (и иногда Эйдену хочется раскрыть грудь, расковырять её ножом, но только достать, отцепить от своего сердца ноющее сожаление), стоит остановиться в какой-то забытой лачуге, примоститься между её костей — он чувствует себя осквернителем, будто нагло вторгается на ночлег в склеп: не для тел, но скорби.       Вилледор — склеп с многоуровневыми могилами. Буквально и образно. Заброшенные магазины, безликие, зияют чёрными провалами разбитых витрин, над ними — клетки и клетки, Эйден со счёта сбивается, заброшенных, покинутых квартир с пустыми глазницами-окнами. Клетушки-мансарды пустуют, пустуют покинутые, смятые консервными банками машины — отдельные гробы. Теперь — только для человеческих потерь, их материальные обитатели бродят уродами по улицам, и может, мимо своих бывших обителей.       У Эйдена горло сжимает от созерцания, и дело не в воздухе города, врывающимся затхлыми порывами в грудь, когда, чёрной вспышкой, он мелькает по крышам.       «Чужая жизнь», — отрезает сам для себя Эйден (не переставая думать, а переставая осознавать, что об этом думает).       Эти мысли не обуревают его, Эйден справляется с ними как и со всем, что есть в его жизни, пока не встречает Хакона.       Точнее: пока Хакон не встречает его.       Они даже не встречаются — они влетают в пространство друг друга, будто оба улепётывали от крикунов и в чернильной темноте переулков столкнулись лбами. Эйден и осознать набор образов, из которых состоит, как он услышал через писк в ушах, Хакон (пергамент кожи, прямая линия носа с рефлексом из-за нечёткости зрения, хриплая вибрация голоса, которую Эйден чувствует, прижавшись боком), не успевает, только вынырнув из топкой мути собственной смерти, как Хакон уводит его, спасает (кажется, ценой собственного расположения) от линчевания. Его голос, по-наждачному грубый, держит Эйдена в сознании — за шершавость его поверхности он цепляется, чтобы не соскользнуть вниз (а по ощущениям — снова вверх, под когда-то выбеленный потолок).       Хакон — вовсе не человек. Он — порыв ветра, шипящее на выдохе «ха», жёсткое столкновение с поверхностью (язык с нёбом, ноги с крышей) «кон». Полы его латаной-перелатаной накидки в полёте (будто не над улицами, а где-то в облачной выси) хлопают, будто ветер набрасывается на провода, но в этих хлопках не свирепость стихии, а грация кошачьего приземления и мягкого хищного прыжка, Хакон рассекает плотный, засвеченный солнцем воздух с потусторонней лёгкостью. Он, в закатных или рассветных лучах, на грани трёх миров, кажется Эйдену призраком.       Добрым духом?       Они сближаются, и Эйден не успевает понять, когда — но голос Хакона постоянно потрескивает в рации то беспокойством, то весёлостью, его пыльно-изумрудная одежда часто мелькает впереди ненавязчивым ориентиром. Они организуют вылазки и сидят у костра — почему-то вместе, плечом к плечу, будто не привыкли раньше делать всё в одиночку, не привыкли к холоду ночи, обнимающей спину. В этом мире (и Эйден, несмотря на то, что не этого мира не знает, не может говорить иначе) быстро привязываешься к вещам, потому что, только коснувшись их пальцами, можешь потерять — и это происходит по случайности, по падению игральных костей. В развитии отношений пропущено несколько стадий: не знаешь, есть ли время на пустые формальности, когда хочется здесь и сейчас, мгновенно, глаза в глаза и откровенной мыслью на язык. Сможешь ли коснуться потом, поговорить о том, что перенёс на завтра, если кость упадёт случайной стороной, как ты не желай обратного? Эйден с радостью стягивает одинокую (больше — изгойническую) участь пилигрима как старые ботинки, принимает правила игры. Пусть они знакомы пару дней, но переживания Хакона («Эйден, как ты там?», «Эйден, ты в порядке?» раз в полчаса одинаково, правдиво тревожной сиплой мелодией голоса) ему приятны, пусть он одинаково, притворно не ласково отвечает: «Не маленький» или простое «Да», — и никогда не спрашивает Хакона в ответ (даже не свяжется первый — Хакон сам скажет, если будет в беде). Эйдену достаточно для проверки (здесь тревожность — второй главный спутник после биты) услышать голос в рации. Хакон, кажется, об этом знает и нарочно, с явной улыбкой в голосе, сообщает о любой мелочи.       Как они стали бы связываться в том, обычном мире? И стали бы вообще?       Если в том мире с картинок не было такой опасности, как часто Эйден смог бы слышать сухой треск голоса Хакона — будто хрустит опавший лист? Смогли бы они вообще хоть за всю жизнь рассказать то, что знают друг о друге с первого отчаянного момента знакомства?       Конечно, рассказали бы. Хакон в представлении Эйдена — константа, вечная величина равная обдуманной резкости в одинаковых пропорциях со смешливостью, у него и в той, чистой жизни был бы шрам на брови и устало-серьёзные глаза.       Только рассказали бы, потому что доверяли друг другу — а не не доверяли времени и переменчивым, словно ветер, обстоятельствам. От этого простого осознания в голове у Эйдена слегка плывёт: он не хочет думать, что их отношения с Хаконом от них самих не зависят.       «Это чужая жизнь», — злостно думает Эйден. Выстраиваемое доверие — привилегия, которая, в общем-то, здесь и сейчас смысла не имеет.

***

      В одной из вылазок они находят граммофон.       Эйден знает, что в прежней жизни эта диковинная, скрученная бараньим рогом вещица была раритетом, сейчас же она — обычный хлам. Им является всё, что не приносит пользы (как практичное радио), поэтому граммофон сиротой валяется в углу комнаты, еле поблёскивая запылённым «ухом». Дерево и металл покрыты царапинами, кое-где — глубокими бороздами-шрамами. От ручки (она же должна быть? Эйден смутно представляет граммофоны) осталась только резная пластинка на корпусе, лапка расшатано болтается, лишённая единственного зуба. Граммофон даже не на вершине сваленного в углу хлама, он валяется у подножия горы человеческих пережитков жалкой коробкой, без следа былого величия, и у Эйдена слегка щемит в груди.       Хакон помнит больше — и Эйден замечает, как у него подрагивают губы. Только сейчас, в застывшем моменте, обласканном жидким и прозрачным солнечным светом, он впервые рассматривает Хакона. Чётко, как снимок, оставляя в голове каждую черту.       Эйден уже отмечал пергаментную бумагу его кожи, но сейчас, в тонком свете, видит, что она загорелая и пряная, высушенная ветром и солнцем, и каждая морщинка (у глаз усталыми линиями, у рта — смешливыми) на карте его лица излом. Каллиграфией, чёрными чернилами разлёт бровей, едва уловимый шорох ресниц, размашистым движением вихры волос и треугольники бородки и усов. Шрамы (красноватыми и белыми перепутьями и пересечениями), родинки на коже — неосторожные, выверенные случайностью отметины.       Эйден прав: Хакон не человек. Все его черты будто выточены ветром и морской водой в скале (и её единственный, прощальный отпечаток — глиняный след в глазах), он вобравший силу солёных порывов, оживлённый вековой камень. Ловкостью его наделил дух, сжалившийся шаман…       Пара мгновений — Эйдену кажется, что он бесстыдно рассматривает Хакона несколько минут. Тот уже отвернулся от граммофона (и, кажется, от воспоминаний, призраки которых инструмент пробудил), открывает ящики, шкафы, обследует другие комнаты — Эйден часто борется с чувством, что они воруют, разграбляют гробницы похороненных с почестями чужих жизней.       Он бросает взгляд на граммофон, тусклый, умоляющий о пощаде (о том, чтобы добить его?), и в голове неосознанной реакцией на путешественника из прошлого проносится: «А Хакон умеет танцевать? »       Хакон в делах, касающихся лёгкости и грации, умеет всё; Эйден не сомневается, что в своё время (эти слова ощущаются целой пропастью) он был лучшим и самым обворожительным танцором: образ в чёрных тканях кружится, держа крепкими руками чужую фигуру, ноги скользят не по трухлявому дереву и шиферу, а по глянцевым полам, и на лице блестит довольная (по-настоящему довольная, а не наполовину уставшая, когда они валятся к костру с добычей и разогревают консервы) улыбка — счастливый, нездешний Хакон. Эйден не сомневается в правдивости возникшего видения, Хакон (особенно с его стремлением набрать гарем) явно любит, любил танцы. Поэтому его задержавшийся на граммофоне взгляд такой разбитый, такой пустой?       А если выдернуть его танцевать прямо сейчас?       Танцевальный зал из одичалой комнаты, пронизанной пыльными лучами (они взмутили воздух своим проникновением, будто взметнули прыжком в воду ил со дна) и уставленной хламом у стен, такая себе, но Эйден живо представляет, как они развязно и, конечно, по-смешному глупо качаются, как лодка на волнах, в пространстве. Хакон, конечно, пошло шутит хриплым голосом — Эйден снова чувствует волнительную вибрацию на коже, — он с радостью устраивает руку на пояснице (как в полувидении-полуправде с чужой фигурой), сжимая ладонь Эйдена, который, конечно, уже пожалел, но который, конечно, улыбается… Их застывшие улыбки на губах блестят ярче, чем поверхность граммофона, на которую скользнул солнечный луч. Шаги по полу — глухой, поскрипывающий и неровный ритм танца, и это всё, что у них есть: музыки ведь нет. Хакону бы надоела неповоротливость ловкого пилигрима, и он, смеясь, стал бы напевать сомкнутыми губами Эйдену на ухо первую всплывшую в памяти мелодию.       «Это чужая жизнь», — одёргивает мысли сбитый с толку Эйден, еле удерживаясь от пощёчины самому себе. В другом мире, где люди живут, а не существуют, выгрызая место под УФ-лампой, подобная ерунда возможна — у них нет других забот. А в их мире есть не только бесполезные вещи — бесполезные действия. Танцы с Хаконом в заброшенной квартире, куда они пришли в поисках металлолома (кому-то приспичило на Базаре, Хакон увязался следом) — одно из таких действий.       Эйден со злости сбивает сапогом резную раковину граммофона. Сойдёт.

***

      Где бы они ни были днём, вечером, словно мотыльки у лампочки, они собираются у костров. Часто — случайных. Границы собственности размыты, словно граница, где рыжий свет костра переходит в сумеречную тьму, и никто не возразит, если ты прибьёшься к первому попавшемуся ночлегу. Здесь, если люди не совсем уж звери, нет слова «чужой», ведь когда жизни ограничены (и часто они ограничиваются на глазах), а не численно бесконечны, осознавать их ценность — проще простого. Многие люди заботятся друг о друге.       Хакон устало приваливается к плечу Эйдена, вытягивая ноги к костру. Его песочное лицо становится от горячих отблесков запечённой глиной, и глаза в отпечатанных вокруг них тенях ярко поблескивают опавшими с неба звёздами-бусинками. Эйден знает, что усталость — напускная, и Хакона нельзя застать врасплох: стоит учуять опасность (так резко, словно это ветер неуловимо шепчет ему на ухо) — и он ловко вскочит на ноги, вздыбленный и осторожный, замрёт, прислушиваясь. Но пока город излучает обычные ночные звуки (стрёкот цикад, звонокое з-з-зт-т-тц; почти неуловимый скрежет вечно обваливающихся зданий, чьих-то отходящих в небытие историй; постреливания полен во множестве костров; иногда — отдалённые переливы песен), он в своей обычной смешливо-серьёзной манере рассказывает истории всем собравшимся или, если они раскладывают свой огонь, только Эйдену. Он этого не признает, но ему нравится слушать вечные (будто Хакон придумывает их на ходу), с достающимися одному Эйдену плывущими интонациями истории — он с головой погружается в истому, позволяя голосу вести его в дебри подробностей и событий, в которых, запутываясь, часто засыпает.       Обычная, но приятная рутина: скрыться у тепла от влажности ночи, окунуться в живое человеческое присутствие — всё под скрежет консервных банок и мерное жужжание УФ-ламп, под взвинченный писк молний на рюкзаках, под внимательную, неусыпную тишину.       Эйден сидит в стороне, едва поддерживая не беседу, а обмен словами вразнобой, больше слушая — пилигримы всегда должны слушать, если хотят быть полезными (и чаще всего — живыми). Говорят собравшиеся, одичалые среди холодных камней высоток, люди не из интереса (лица у всех осунувшиеся, несут отпечаток многолетнего истязания, им бы заснуть на целую ночь в кромешной тьме без беспокойства — несбыточная мечта), просто чтобы не слышать иногда пробивающихся через остальной шум тупых ударов мёртвой плоти друг о друга или задушенные хрипы.       Эйден наблюдает со стороны.       Хакон — тот, кто останется начеку, останется до малиновых росчерков рассвета бдительной тенью, будет хранить чужую жизнь во сне. Эйден иногда вспоминает меткий бросок — свист лезвия, треск верёвки, всего одна попытка! — спасший его от жестокой смерти (интересно, базарцы оставили бы его висеть над полотняными крышами палаток с продовольственной мелочью в назидание остальным? мол, смотри, что и с тобой будет, представляй ты хоть малейшую опасность?), и больше уверяется в том, что Хакон — именно такой, как он думает. Он, конечно, не железный, и, находясь с ним рядом большую часть времени, Эйден начинает подмечать сигналы-маячки его усталости: Хакон держит приподнятыми брови (и на его лице застывает слегка удивлённое выражение), надолго замолкает, не спеша излюбленно делиться очередной историей про любовные похождения, и, хоть его движения всегда отточены, в них появляется размеренность — не порыв ветра, а лёгкий бриз. Но, пусть будет валиться с ног от усталости, Хакон останется стеречь неприкосновенность костра — Эйден часто случайно-неожиданно открывает глаза, когда тьма становится прозрачной и еле ощутимой, и Хакон, весёлый и бодрый, тут же готов окрестить его соней и пошутить о его качествах как пилигрима.       Чем больше Эйден из-под прикрытых глаз смотрит на Хакона, тем более идеальными, под линейку выверенными чертами отпечатывается на веках (это всё только из-за жёлтой вспышки костра на фоне безфонарного города) его профиль, его лиловый со спины силуэт.       Хакон в этой диковатой, если приглядеться, обстановке смотрится цельным и словно изначально сюда вписанным, приваренным вместе со всей своей лёгкостью, но Эйден не может отделаться от вопроса-мысли: каким был бы тот Хакон?       И ещё от одной: не скучает ли он по той, своей возможной жизни, смотря порой в пламя таким невыразительным взглядом?       Вероятно, Хакону было, что терять: у него, в отличие от Эйдена, остались кадры воспоминаний. Эйден даже рад, что ничего не помнит — ему не о чём печалиться (кроме одного, что тихо выедает сердце, но он привык жить с этим чувством на периферии сознания), не о чём сожалеть; он мучается от прошлого, но не от прошедшего. Хакон же… Хакон же, вероятно, наоборот. Эйдену сложно представить его фотографически точно, в деталях-морщинках около глаз (их было бы столько же?), но в образах тот возникает почти осязаемым: они с женой (какой-нибудь высокой женщиной с именем Лора или Сара, бойкой и волевой, похожей чем-то на гнедую лошадь) в их собственной крошечной квартире, где всегда пахнет специями; они с детьми, двумя смуглыми копиями матери, запускают воздушного змея в парке; в будние дни — работа, которая не раскрывает его настоящего, Эйден точно это представляет, в выходные — пикники и поездки на побережье солёного океана… Желает ли он вернуться туда, где мог бы это создать? Отдал бы всё, что сейчас имеет (хотя что он имеет — дело по созданию ламп и… и что ещё?), за возможность вернуть время, которым он не смог распорядиться? Хакон выглядит приваренным — но кто и зачем его сюда, разбрызгивая цветные искры, приварил? Спросил у Хакона согласия? Ответ на вопрос хотел бы? слишком, до рези в груди простой: конеч…       «Это чужая жизнь», — думает, думает, думает Эйден, стараясь в голове перебить себя же. Это не его дело — ни то, какую жизнь хотел бы прожить Хакон, ни то, чего он хочет сейчас. Не его дело испытывать безосновательную, опасную и быструю, как лесной пожар, полуревность.       Эйден хмуро смотрит в огонь, пытаясь рассмотреть охваченные им в самой середине поленья, пока не начинают болеть глаза.

***

      В их мире при виде здания не гадаешь, что скрыто внутри, за осыпающимися кирпичными стенами, потому что сразу знаешь ответ: запустение, разруха, осколки и труха от того, что раньше было для кого-то значимым.       Эйден и не думает о том, что находится за высокими стенами с когда-то белой, но уже набравшей пыли и городской грязи штукатуркой очередного места поиска ресурсов для базарцев. В одном случае там что-то, чем можно поживиться, в другом — ощущение тревоги и холодок по спине, к которому никогда не привыкнешь (и, может, пара мертвецов, нашедших укрытие). Хоть Эйден и видит всё постфактум: заросшие улицы, потухшие фонари и провалы окон, обглоданные, пустые здания, почти осязаемый спёртый запах гниения, и трупы, заражённые трупы везде — по крупицам информации можно попытаться представить, как всё было раньше. Без беспорядочных баррикад, без разросшихся, взявших своё кустов и вьюнов, без расплывчатой дымки серости и бесцветности — прежний город с помятых фотографий и обложек отсыревших журналов. С людьми, которые и правда люди.       Хакон ничего не говорит (хотя обычно всегда рвётся устроить экскурсию: «вот здесь раньше бар был, пиво шикарное подавали» или «а тут меня как-то чуть толпа этих тупоголовых не растерзала» между делом), лишь плутовски поглядывает на Эйдена, пожимая плечами на его вопросы. В ответ он думает, что Хакон — неумелый врун и показушник: он ведь сам вёл за собой, петляя по крышам, в это место. Хочет застать какое-то определённое выражение лица — удивление, ужас? Эйден лишь бурчит что-то колкое в ответ несносному напарнику, обещая себе не оправдать его надежд (а после — и лишить части добычи в наказание за самоуверенную смешливость).       После тёмных коридоров чёрного хода, пройденных в напряжённой тишине, еле заметном перекрещивании звука шагов, Эйден щурится от ослепляющей волны ярко-жёлтого солнечного света и готов снисходительно обратиться к Хакону: и чем ты хотел меня удивить? Когда глаза приспосабливаются, бегло щупая помещение, он остаётся со словами, застывшими на языке.       Это, кажется, называется картинной галереей?       Эйдену никогда не приходилось видеть ничего подобного. С первого взгляда — сказочный фонтан оживляющего света в окружении господ и дам в платьях всех мастей.       Со второго взгляда Эйден замечает в зале разруху. Остро пахнет спёртостью не высушенных после дождя вещей. Посередине — куча обломков, кусков бетона, отламывающегося с потолка от времени и условий. Провода, мусор, лампы, земля — на всё это с осуждением и стыдом глядят портреты, которые тускло светятся в солнечных лучах. Десятки нарисованных глаз: взгляды некоторых со смущением отведены в сторону — это не наше! — некоторые с вызовом или сожалением осматривают залежи пыли и грязи. Ни один не направлен на Эйдена, и он даже рад: они бы не выискали на лице ничего восхищённого, поражённого их красотой, к чему они привыкли в лучшие для себя и галереи времена.       В провале потолка заметно золотистое из-за прямых лучей, мешающих рассмотреть точно, небо; с кромки провала свисают корни, железные прутья, сходящие чуть ли не до высоты лица Эйдена прозрачно-зелёные ветви плюща. Солнце проникает отдельными, почти осязаемыми, как струны, лучами — от них в сырых углах, будто кусаки, жмутся смоляные сгустки теней. В воздухе кружит пыль. Откуда-то сверху доносится редкое перечирикивание птиц между собой.       Из-за тишины и господства света, который стекает с потолка водопадом и остаётся глубокими лужами на клетчатом в разводах грязи полу, Эйдену кажется, что он спит, — лишь голос Хакона в отзвуке эха пригвождает его к месту, не даёт растущему воздушному чувству под рёбрами оторвать его от земли. Хакон уверенными звуками голоса легко вплывает в любую тему, о которой мог и ничего не слышать, и сейчас, найдя философское течение, говорит от души — Эйдена редко вытянешь на такой разговор. Но Эйден его не слушает.       Какие-то картины лежат лицами вниз, какие-то, упав из-за сгнившей верёвки, что держала их, стоят, опираясь на стену. Эйден разглядывает картины в треснувших, высохших и снова намокнувших, испорченных рамах.       И на полотнах рассматривает уже не людей.       Румяные раньше лица будто тоже обращаются, теряют кем-то впечатанные в них облики: они тихо выцветают по оттенку и чернеют кожей, словно прямо в венах гниёт их кровь; холсты пучатся зелёными и белыми пятнами плесени, размывая розовые губы и щёки, глаза, вскрывая головы и шеи. Одежда теряет лоск и новизну, становится драными лохмотьями, и обнажённые руки и плечи покрываются трупными пятнами — Эйден смотрит на заражённых, на крикунов и кусак. С такой же тонкой синюшной кожей, будто тех, с улиц зарисовывали в вечность художники, а не каких-то богатых временем, прекрасно-беспечных людей.       Они остаются здесь и в удушающую жару, которая выпаривает из картин последние капли ярких красок, и в дожди, которые влажной плёнкой оседают на потолке, которые нехотя, но жадно впитывают полотна. Зараза проникает в них с воздухом. От застывшего запаха, от слепящего света (лозы отбрасывают тонкие тени и создают фантомные, подсознательно опасные движения на стенах) Эйден чувствует, как кружится голова. Он в зоне солнца, оно трогает дружественно его плечи и голову, но всё равно Эйден чувствует, как шевелится, выжидает, словно хищник, внутри него, в сердце и лёгких, втачиваясь в их ткани, нечто. Он, вглядываясь в уродливые маски портретов, будто смотрит в зеркало.       Эйден пытается разглядеть в них что-то былое: былые черты, одежду — как с обликами улиц, но глаза упорно видят только то, от чего выворачивает нутро.       Тут, в бывшем зале величия (а сейчас — в зале гниения, разложения, утраты), больше не беспечные люди, наивно-мечтательно глядящие через века — они трансформируются, изменяются на лица из сумрачно-смрадных тёмных углов, подстраиваются под поколение и время, в котором не посчастливилось оказаться. У них больше нет никаких привилегий, они с ненавистью смотря на Эйдена снизу вверх.       Хакон говорит, что нет здесь никаких припасов — это всё, что кого-то заботит, а о картинах никто и не вспоминает; он сам нашёл галерею случайно, уже когда потолок рухнул, и спасать было ничего, — он Эйдена привёл взглянуть на ценность, над которой раньше тряслись и которая теперь — обычный мусор. Ему же в лесах не приходилось такого видеть? Вот, пусть просвещается.       Когда Эйден переводит взгляд на уже привычное для поля зрения лицо Хакона, на мгновение на него наплывает отпечаток-негатив портрета — и Эйден почти не может справиться с ужасом. Он и правда не видел такого в лесах, и в лесах потому было проще — там мысли никогда не гнали его сердце, словно жадно хрипящая погоня.       Эйден моргает, пытаясь изгнать из-под век отпечатанный кадр с изуродованным Хаконом, — тот мгновенно улавливает перемену, кладёт руку на плечо, крепко, удерживающе в реальности сжимает пальцы. Его лицо, живое и поджарое, мягкого, спила дуба, цвета, удерживает всё внимание, в кончиках прядей волос запутались солнечные отблески. У мёртвых другие лица (и не лица вовсе — изуродованные грибком черепа с провалами носов и ртов), у мёртвых не блестят глаза речными камешками, которые только достал из воды. Эйден считает вышитые крестики на ремне его ножен, чтобы отвлечься, но не перестаёт думать о том, что Хакон — это Хакон. Не ветер, не мифически оживлённая скала, что он не из камня, — он человек.       Эйден говорит, что плохо себя чувствует, — Хакон понижает голос до успокаивающей хрипоты (хотя его голос до странной, мелкой и частой дрожи внутри, будто дёргаешь туго натянутую тетиву, успокаивает сам по себе) и что-то беспокойное спрашивает; у Эйдена не хватает сил, чтобы поднять на него взгляд.       Хакон тоже может стать одним из портретов с искривлённым не только лицом — всем обликом, всей его складно выточенной задумкой. Хакон ловок, но пилигримы ловки тоже — к чему-то это привело Эйдена? Хакон ловок, но жизнь тут всё ещё течёт, изменяясь набором цифр на костях, выпавших из кисета, — повинуясь только случайности.       Никто не может обхитрить то, чего не существует. Случайность.       Они с Хаконом двигаются к выходу из затхлой обители молчаливых, извращённо обращённых (на секунду кажется, что скользящий взгляд на лицах видит не тупую, инстинктивную ярость заражённых — скорбь? боль?) портретов. Эйдену не хочется уходить — холодом схватывается что-то внутри от этой мысли, — выбираться наружу, он хочет схватить Хакона за руку и предложить, наплевав и на Базар, и на Миротворцев, бежать к океану прямо сейчас — пусть делая тысячу обходных кругов, минуя Сентрал-Луп, которого уже, кажется, не дождаться. Только не наружу, где любой шаг может обрушить на голову череду непоправимых случайностей и похоронить под собой изумрудного цвета плащ.       Кто сможет со всей честностью заявить, что они останутся живы до вечера? До завтрашнего утра? Эйден верит в Хакона — чёрт, конечно, верит! — но даже Хакон не может гарантировать свою собственную безопасность.       Будет ли Старый Вилледор таким сносным, если… что-нибудь случится?       «Но это… чужая жизнь», — думает Эйден, потому что больше не может ни о чём думать, не хочет ни о чём думать, только чувствовать (солнце, перманентное присутствие Хакона, спокойствие) — только бы, как обычно, как всегда, отвязаться от копошащихся червей в голове. Пилигримы должны думать о своей жизни — это залог существования, одно простое правило выживания. Пилигримы не ночные бегуны, они не спасают, не тревожатся. Это — чужая жизнь.       Но слова больше не отрезвляют Эйдена, не могут.       Они, не давая возможности оправиться, чередой бьют под дых.       
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.