ID работы: 11769743

Par amour

Слэш
R
Завершён
автор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Par amour

Настройки текста
      — Что ж, ваша светлость, о ваших победах я наслышан достаточно, — эшевен де Бюффон взглянул на него с улыбкой престарелого Труффальдино, — однако, испробовав много пинт самого совершенного бургундского, легко потерять к нему вкус, также и с рассказами. Я бы охотно послушал о ваших неудачах, если вы, конечно, согласитесь о них поведать.       Де Гиш вытянулся на софе. Алмазы в пряжках туфель скучно блестели под дрожащим светом десятков свечей. Откровенные салонные беседы в клетках, отделанных бархатом и золотом, уже не доставляли былого удовольствия — ничто не доставляло его, кроме птиц. Он прикрыл веки, думая о канарейках с их совершенным сопрано и нарядных, крупных ара, привезённых из Новой Гвинеи. Попугаи, по слухам, были долгожителями, особенно в неволе. Де Гиш загадал: пока живут его птицы, живёт и он. Не имеет значения, сколько лет отмерила ему неаполитанская болезнь, почти лишившая его волос. Уродливые проплешины превосходно скрывал навитой парик, жаль было только бровей — о, какие у него были брови! Густые, резко и решительно расчерчивающие свинцовую белизну лица, взлетающие к вискам. Однако малеваться под театральную маску нынче было модно, а отточенный кусок угля в умелых руках слуг творил чудеса.       — Отчего же нет, — сказал он. — Однако советую вам прилечь, мой любезный друг, это будет долгий и утомительный рассказ. Неудачи у меня случались, как и у любого из нас, а всё потому, что я признаю за собой досадную слабость: все мои связи зачинались исключительно по любви. Или, если вы брезгуете такими божественными, возвышенными понятиями — признаться, я и сам говорю о подобных вещах скептически — по согласию. Добиться его несложно. К каждой душе есть своя тропа, а людские души, как вы понимаете, безобразно грешны. Несчастные души уязвимы пуще всего; на этом пути я обычно и добивался взаимности. Нужно только выбрать подходящий момент. Итак! Летом позапрошлого года мы с Розмари пересекали бульвар дю Тампль в моём новом экипаже, который я смеха ради приказал украсить резьбой и скульптурой. Вы преотлично знаете это место и можете вообразить, сколько там было всевозможного люда. Розмари то и дело просила кучера сбавить ход — ей, видите ли, недоставало фиалок из корзины маленькой нищенки, балаганных представлений, уличной игры на скрипке… с этого всё и началось. Я искренне скорблю по своей Розмари; порочная и кроткая, как едва распустившийся пион, она всегда умела выбирать для меня любовников, нисколь не ревнуя. Удивительное дитя!       Де Гиш замолчал, сливаясь взглядом с мерцанием тени на стене.       — И всё же, возвращаясь к теме нашей беседы, — мягко произнёс де Бюффон. — Мы говорим о людях, следовательно, не уличная игра на скрипке поразила вас, монсеньор, а…       — …тот, кто на ней играл, вы совершенно правы. Это был уже не юноша, но ещё не муж; уравновешенное и ребяческое мешались в нём в занятную сюиту. До чего же мне по душе этот возраст! Я готов был держать пари, что он начал как следует бриться не далее года назад. Стройный, как молодой Адонис, местами даже чрезвычайно — с каким удовольствием я бы потчевал его сытными яствами, будь он моим! — и столь же высокий, одетый, однако, не так дурно, как вы можете предположить. На нём был добротный аби, жилет, ещё не выгоревшая под парижским солнцепёком сорочка с пеной из весьма недешёвых кружев. Он походил на студента из провинции, который не гнушался любого заработка и бросал вызов всем глазеющим на него, потому что его родные обеднели и больше не могли присылать ему достойное содержание. Ах, эти славные сельские провинциалы, пытающиеся рядиться в парижан! Иногда это выходит у них довольно искусно, как в случае с моим несостоявшимся протеже. Но никому из подобных молодых людей ещё не удавалось ввести меня в заблуждение относительно местности, в которой они росли. О, как сильно я люблю читать истории по их лицам, движениям, мимике и словам; зачастую они даже не подозревают, что всё это выдаёт их привычки, происхождение и тайны. Когда мой скрипач заговорил, чтобы выразить благодарность кому-то из прохожих, мне не составило особого труда определить его речь как окситанский диалект Лимузена или же Оверни; второе вернее. Один из моих фаворитов был родом из Клермона — мне хорошо знакомо это пылкое animato на концах любой из фраз. Что же мне ещё нравится в этой просвещённой сельской молодёжи: из них редко получаются индюки-бонвиваны, коих я терпеть не могу.       — И как же он играл?       — Вы задаёте слишком сложный вопрос, чтобы я мог ответить одним словом. В молодых людях и их повадках я разбираюсь лучше, чем в игре на скрипке. И всё же, на мой невзыскательный вкус, играл он весьма приятно, много лучше тех, кого мне доводилось видеть на больших сценах Парижа. Отчасти так казалось потому, что человек в деле всегда интересен, всегда хорош; особенно в том деле, которому отдаётся горячо, без осторожной оглядки на музыкальных критиков.       — Разумеется, он был брюнет, монсеньор.       — Не сомневайтесь. Уж вы-то знаете, как я привержен вороной и гнедой масти. Никогда не понимал, что вы находите в белоголовых, голубоглазых херувимах с фресок. Он не носил парика и едва ли подкручивал свои длинные кудри — чересчур беспорядочно они вились. Когда дул ветер, более короткие пряди выбивались из-под ленты и льнули к его лицу, закрывали глаза, и тогда он поводил свободным правым плечом и слегка встряхивал головой. Этот нервный жест, выдающий натуру страстную, непримиримую, до сих пор не оставляет меня равнодушным. Стоит только вспомнить!       — Ваша светлость, надо полагать, тотчас проследовали к нему?       — Нет, всё это время я наблюдал его со стороны. К тому же он был не один: подле него крутился в точности такой херувим, о которых я упоминал минутой ранее. Ангел оказался вертлявее флюгера, с продолговатыми небесными глазами восторженной девицы, впервые увидевшей Версаль, — вот из кого бы вышел первоклассный жуир; вот уж на ком весьма недурственно смотрелись бы и самые вызывающие наряды, и драгоценности. Я поручил Розмари найти мальчишку, который бы проследил за моим скрипачом, и уже к вечеру узнал, что он служит в театре неподалёку, где в то время ставили посредственные комедии дель арте. Жалованье в этой сомнительной конторе ему, похоже, платили смехотворное, ежели нужда заставляла его выходить на бульвар — и тем лучше всё складывалось для меня. Наведавшись в театр инкогнито, я выяснил, что зовут его Николя; Николя де Ленфен. Управляющий, как я и ожидал, оказался низменно падок до монет и, если бы только мог, положил к моим ногам всё, что касалось Николя, включая его исподнее. Но он почти ничего о нём не знал, как и те музыканты из крошечного дрянного оркестра, с которыми мне удалось переброситься парой слов. Жил он в длинном высоком доме на Иль де ля Сите, на верхних этажах, в убогой мансарде, которую делил с Ангелом. С первой же минуты, скажу я вам, я стал подозревать обоих в сердечной дружбе, которая часто случается между молодыми людьми их возраста и стремлений; столь сердечной, что её греховная романтичность не вызывала сомнений. Я стал часто посещать театр, по-прежнему не раскрываясь. Каким же удовольствием было смотреть на Николя, колдующего над своим инструментом в душном фойе! Настоящее, непостижимое господство музыки над хаосом мироздания. Разумеется, управляющий наказал ему радушно улыбаться любой хорошо одетой персоне из прибывающих гостей, и он улыбался, слегка клоня к плечу темноволосую голову с кудрями столь же буйными, как и его игра, — тогда, когда вспоминал об этом наказе, а вспоминал он не слишком часто. Я никогда не старался поймать ни одну из этих случайных улыбок, поскольку хотел, чтобы он улыбался мне, Шарлю, а не одному из посетителей, чьё лицо выветрится из его памяти скорее, чем он возьмёт новую ноту. Иногда он снимал аби, оставаясь в нарядной сорочке и жилете, и я жарко скользил взглядом по каждому открывающемуся мне дюйму его золотистой кожи. Ах, эти длинные, худощавые, но сильные руки с гибкими запястьями! Глядя на то, что они творили со скрипкой, я не переставал помышлять о том, что они могли сотворить со мной.       Порой я посылал к нему мою Розмари, и она, со скромным кокетством вкладывая в его ладонь банкноту, просила сыграть ту или иную сонату — разумеется, по моему выбору. Николя играл для всех, но для меня, ещё не зная об этом, а я грезил о том дне, когда он сыграет для меня единого не за щедрое подношение.       За эти дни я вполне свыкся с изрядно намозолившей взор константой Ангела, который стал даже забавлять меня своей неуёмной легкокрылостью. Надо признать, их союз с Николя полнился слегка дисгармоничным, но твёрдым равновесием и равноправием. Оттого пошатнуть этот мостик двух душ хотелось ещё пуще. Впрочем, ничто не вечно, и время справилось бы с этим куда лучше меня, основательно подточив самые прочные сваи самых прочных уз, но искушение было слишком сильным. И всё же ещё пару недель я присматривался, думал и выжидал. Николя и Ангел часто проделывали свой нехитрый путь от театра к дому, сопровождаемые моим взглядом; иной раз они заходили в трактиры и кабачки. Хмельные, они могли остановиться в безлюдном проулке только затем, чтобы поцеловать друг друга. Их встрёпанные локоны путались, наслаиваясь цветами, тёмное на светлом; лица алели, оба дышали тяжело и шумно… И хотя в этих влажных, самозабвенных поцелуях не читалось наигранной растленности, которая отвращает и пресыщает, увиденное меня обрадовало. Если бы всё пошло по-моему, мне по крайней мере не пришлось бы посвящать Николя в тонкости отношений между мужчинами.       Я не мог знать, каков он в любви, но воображение рисовало самые сладострастные картины. Я представлял его непокорные кудри, освобождённые от ленты и вольно рассыпанные по плечам, когда он склонялся над белокожим телом своего Ангела; на подушке же они, должно быть, смотрелись ещё волнительней, ещё контрастней — в те моменты, когда Ангел склонялся над ним. Я представлял, как упрямые, полные губы раскрываются для поцелуев; как с них срываются стоны, перемежаемые проклятьями, как обозначаются дорожки вен на напряжённых смуглых руках; как пальцы, пропахшие канифолью, терзают шёлк простыней или плечи Ангела, который в изнеможении выдыхает его имя. Он звал его Ники, только вообразите себе — Ники! Даже я едва ли осмелился бы разбить цельную красоту его имени, но для Ангела, похоже, не существовало границ.       — И когда настал тот самый миг, в который вы решили, что пора действовать напрямую?       — В середине осени, — сказал де Гиш, играя перстнями: некоторые их них едва держались на тощих, с болезненно выступающими суставами пальцах. — Как это было дьявольски символично, мой друг: листопад и… ах, листопад! Тёплая охра в глазах Николя перецветала в угрюмый, почти чёрный мрак. Я уже говорил, что израненные, мятущиеся души чрезвычайно беззащитны пред лицом зла? Вы когда-нибудь замечали, что тёмные, умирающие, гниющие листья под нашими ногами тоже по-своему прекрасны? Только тогда мне открылась это предсмертное великолепие. Я велел Розмари договориться с ним о встрече в «Гран Салоне», нимало не сомневаясь, что и в этом она преуспеет. К тому времени у неё был немалый опыт в подобных делах, и ей ничего не стоило убедить его в том, что её дядюшка, большой меценат и ценитель искусств, желает познакомиться. Присовокупите к её нежному голоску широко раскрытые зелёные глаза… Конечно, противостоять этим сетям было невозможно, тем более что Николя, как показывало моё наблюдение, всегда был весьма любезен с дамами, будто этой спокойной учтивостью мог хоть сколько-то сгладить свою неодолимую тягу к Ангелу.       — Итак, неужто вы поговорили тет-а-тет, монсеньор?       — Да, наконец это произошло. Наблюдать Николя перед собой на расстоянии дамского локотка, видеть, как его большие осенние глаза с вежливым интересом устремлены прямо на меня — именно на меня! — было очень славно. Когда Розмари с улыбкой раскрыла мой титул и имя, я заметил его смятение. Он едва ли ожидал увидеть здесь фигуру, подобную моей. Однако он быстро взял себя в руки и с достоинством осведомился, чем заслужил такую честь. В его интонации слышался лёгкий отзвук насмешки, больше похожей на самоиронию, чем на желание надерзить и возвыситься — это чрезвычайно мне понравилось. Само собой разумеется, я сказал, что высоко оцениваю его игру, но Николя был не из тех падких на похвалу молодых музыкантов, кого прельщали восторженные словеса. Он сдержанно поблагодарил меня, но вскоре наш разговор принял совсем другой оборот. Я отослал Розмари в экипаж и заговорил о том, что действительно хотел сказать; не буду пересказывать весь свой монолог, вы и так вот-вот заснёте. Чем больше я говорил, тем бледнее становилось его лицо. Я ожидал этого, а потому обращался к нему, смягчая свою речь, насколько это возможно. А ведь вы знаете, что в беседах я отнюдь не так мил, как в собственных рассказах.       — Я не желаю оскорбить ваших чувств, — говорил я, сражаясь с влечением положить руку на его плечо. — Смею уверить, я полон самых благих намерений в отношении вас и вашего будущего, месье. Вам недостаёт одного, мне — другого, и в целом из этого могла бы сложиться приятная во всех отношениях картина. Но при всём этом у вас есть дар, а у меня — возможности найти для него самое достойное место. «Опера» вполне подошла бы.       Какое-то время Николя молча смотрел на меня, болезненно сощурившись, но вскоре заговорил с поразительно ожесточённым весельем:       — Да на что я вашей светлости? Только подумайте, сколько возни со мной предстоит! Ужель вы и в самом деле хотите ввязаться в столь неприглядную авантюру? К моему, как вы изволили выразиться, дару прилагается прескверный характер и несдержанный язык, а ещё полная неспособность к воспитанию.       — Однако, — парировал я, — мы только что пришли к согласию в одной простой вещи: никто не совершенен. Я понимаю, что мои слова ошеломили вас; мне не следовало быть таким напористым, но я не слишком жалую церемонии. Ах, да, вы можете звать меня просто Шарль. Вижу, вы готовы встать и уйти немедля, но попрошу вас задержаться ещё немного, месье: прежде расскажите мне, каким вы видите своё становление?       — Это просто, — ответил Николя. — Никаким.       Я рассмеялся и сказал, что отдаю должное его здравомыслию, а после продолжил:       — И вы согласны быть заживо погребённым в этой яме у Рено — оркестровой и не только? Ваша молодость пройдёт скорее, чем кажется, а ваше увядание началось уже сейчас. В моих силах это предотвратить. Иных дорог не будет. Справедливо ли это? Нисколь. Но не считаете ли вы, что довольно глупо искать справедливость там, где её нет и не предвидится? Верно?       — Верно, — проговорил он.       — Взгляните на бедолаг и лишенцев с Ле-Сантье. Любые другие пути, кроме предложенного мной, приведут вас к тому же исходу.       И тогда, мой друг, я впервые услышал его тихий смех, вовсе не мягкий и грудной, каким он, вероятно, был, когда Николя нашёптывал на ухо Ангелу всякий вздор.       — Монсеньор, вы и правда считаете меня идиотом, не способным постичь эту истину вперёд вас? — спросил он.       — Но в таком случае, — сказал я, — почему вы столь упорно стоите на своём? Позвольте мне разгадать вашу тайну: вас воспитывали в добром христианском духе. Сейчас вы думаете, что, приняв моё предложение, причините большое зло самому себе и, вероятно, тому человеку, которому преданы. Что касается второго, то сказания о вечной любви и лебединой верности по-прежнему остаются сказаниями. Увековечить может только слава; так неужели она не стоит небольшой жертвы, совсем крошечного подношения в виде крошечного зла? Что до первого, месье, то могу уверить вас — существует огромное, невероятное зло, гораздо хуже этой жертвы, хуже зверя из Жеводана, о котором вы, должно быть, наслышаны. Кажется, вы из тех краёв? Маленькое зло против самого себя, от которого вы столь брезгливо отстраняетесь, не идёт ни в каком сравнение с тем злом, о котором я говорю. Весь мир держится на его основах, и противиться его влиянию — только обрекать себя на муки.       Николя усмехнулся. Свет в его глазах окончательно померк. Линии скул отчётливо и жёстко проступили на лице, когда он ответил:       — Отчего же, я готов служить злу. Но не такому жалкому и ничтожному, как ваше.       — Восхитительно, — сказал я. — Даже злу вы готовы служить только по зову сердца.       — Именно так, — подтвердил он. — Я не вправе давать вам советы, монсеньор, но лучше купите птиц, нынче это в моде. Они обойдутся вам куда дешевле, будут денно и нощно поставлять музыку и красоту, бессловесные и безобидные. А когда они наскучат вам, вы легко свернёте им шеи. Мне нечего добавить к своим словам. Плюнь я вам в лицо — это только украсит вас.       Я прекрасно сознавал, что больше мы не увидимся, а потому позволил себе маленькую шалость. Протянув руку, я пробежался пальцами по его щеке — о, как невыразимо сладко было на мгновение украсть у Ангела это прикосновение к тёплой и гладкой коже! Николя отшатнулся. Его лицо исказили отвращение и гнев, а в мою грудь, как кончик дуэльной шпаги, упёрся узкий край смычка.       — Горяч, как я и полагал, — я улыбнулся во всю ширь, обхватил трость и погладил движением медленным и непристойным.       — Не смейте трогать меня, старый содомит, — процедил Николя с презрением и, стиснув зубы, выдернул смычок из моей ладони.       — Ну а вы — молодой, — засмеялся я. — Или себя вы таковым не считаете, поскольку подставляете белокурому ангелу свой зад исключительно по любви? Так или иначе, я не в обиде. Ступайте с богом, милый.       Де Гиш перевёл дух и зевнул.       — Который час? — спросил он у Бюффона, и тот услужливо протянул ему новенький блестящий брегет. — Возраст у меня уже не тот, чтобы выбираться из приятного общества с рассветом. Прикажите подавать экипаж.

***

      С самого детства де Гиш, воспитанный на баснях Лафонтена, а не на выдумках братьев Гримм или Перро д’Арманкура, не верил в дурные предзнаменования. Посему, когда слуга неуклюже придавил дверцей экипажа полу его плаща, всего лишь помянул дьявола — по старой привычке или по старой дружбе. Воздух был уже совсем по-зимнему холоден, а уличные птицы, мрачно украсившие деревья силуэтами, похожими на кляксы, зловеще молчали. Хорошо, что его птицы, его собственные яркие птицы ожидали его дома. Стоило только сделать ещё несколько шагов к крыльцу, подняться по лестнице, открыть заветную дверь. Умные попугаи давно выучились узнавать его и зачастую поднимали гам, только заслышав его шаги. Он улыбнулся этим мыслям, а когда устремил взгляд к мраморным ступеням, увидел незнакомого, хорошо одетого мальчишку. Меднокудрый, наполовину укрытый тенью кустарника, он с любопытством смотрел на де Гиша в щель между перекладинами балюстрады ярким порочным взглядом пресытившейся зрелости. Ах, дьяволёнок!       Стало не по себе. И всё же де Гиш усмехнулся. Ещё год назад он охотно ущипнул бы такого за свежую белую щёку, пользуясь случаем, хоть и никогда не отдавал предпочтения столь юным, едва оперившимся птенцам.       — Откуда сие очарование? — обернувшись, поинтересовался он у камердинера.       — Ваша Светлость? — переспросил тот испуганно, подобострастно.       Де Гиш указал на кустарник. Слуга поклонился, прошёл вперёд, раздвинул ветки: теперь там не оставалось и намёка на человеческую фигуру. Где-то вдали жалко, тревожно завыла собака.       Чёртова болезнь была всему виной. Де Гиш надеялся, что она не скоро выстрелит в голову, что, вероятно, до головы-то она и вовсе не доберётся, но безграничная усталость, боли, видения... Нужно было скорее выпить подогретого вина и посмотреть на птиц.       Спустя четверть часа он отослал прислугу и, упиваясь предвкушением долгожданной встречи, поднялся в птичью оранжерею. Он не слышал их голосов, но клетки могли быть укрыты бархатными накидками. Де Гиш с благоговением коснулся золочёной дверной ручки, вставил в скважину надетый на цепочку ключ и повернул.       Уже в следующий миг всё его тело, снаружи и изнутри, обдало холодом. Роскошные тяжёлые клетки пустовали, все до единой — дверцы были отворены, а некоторые жестоко сняты с петель и погнуты. Стёкла в распахнутых окнах дребезжали. Открытые ставни, которые то и дело с силой толкал ветер, гулко рукоплескали страшной бессмысленной пустоте.       Птиц не было.       Де Гиш поднял с пола большое синее перо ара. Кругом нестройно горели свечи, капли пламени беспокойно дрожали, и столь же лихорадочно горело и дрожало в груди, а потом — погасло.       Кто мог учинить такое варварство? Однако и это больше не имело никакого значения. Де Гиш выпрямился, положил перо в карман, подошёл к комоду Крессана и открыл верхний ящик.       — Сегодня, — пробормотал он, сдвигая крышку картонки и извлекая наружу револьвер. Символы жизни и смерти много дней мирно соседствовали в этой огромной комнате, но жизни больше не осталось. — Конечно, сегодня.       Насвистывая, он любовно протёр револьвер батистовым платком с шитьём и вензелем, и направился к спальне. Пусть всё будет выглядеть так, будто он отошёл ко сну, как отходил изо дня в день. Только одно вызывало досаду — что он не сумел тщательно подготовиться к этому дню, не успел перебрать бумаги и составить завещание и, может быть, остроумную эпитафию. Но теперь уже поздно. Разберутся и без него.       Де Гиш толкнул дверь спальни, вошёл и встал на пороге. Медленно моргнул в попытке прогнать новое видение, но оно, в отличие от первого, и не думало исчезать.       Прямо на его разорённой кровати, откинувшись на гору подушек, возлежал Николя, когда-то столь желанный объект его утихающей под гнётом болезни страсти, и, не мигая, смотрел на него своими большими сверкающими глазами. Был он скорее раздет, чем одет, но раздет самым нелепым образом: цепкий взгляд де Гиша выхватил порванную шнуровку у ворота с пеной измятых кружев; кюлоты находились в порядке; но правая нога, подпирающая колонну каркаса, была обута, а на согнутой левой красовался только спущенный к щиколотке чулок, некогда белый.       — Утомился ждать, ваша светлость! — воскликнул Николя, отбрасывая в сторону толстую книжицу в кожаном переплёте: де Гиш мгновенно узнал в ней свою рукопись, полную живописных историй былых похождений. — Любите гулять за полночь? Не смущает ли вас, что в это время над миром господствует огромное невероятное зло, о котором вы повествовали мне столь красочно?       Де Гиш протёр воспалённые веки, ненароком зацепив револьвером парик, отчего тот перекосился набок. Звук голоса Николя тоже был вполне настоящим, разве что отличался от прежнего глубиной, наполненностью и силой. Означало ли это, что оба они существовали вовне этого мира? Де Гиш не исключал, что на лестнице или в птичьей зале его хватил удар, а он и не заметил этого. Но револьвер, револьвер лежал в руке тяжело и осязаемо. Он посмотрел на него, затем на Николя.       — Вы живой? — осведомился де Гиш. О, какая глупость! Однако знать было необходимо.       Чёрные брови Николя поднялись; вслед за бровями дико дёрнулись в улыбке губы; наконец он расхохотался.       — Первый вопрос — и тот каверзный! А вы? Вы — живой?       — Дьявол его разберёт, — сказал де Гиш и стал высвобождаться из жаркого футляра камзола.       — Признаться, я полагал, что вы спросите, как я вошёл к вам.       — Вошли и вошли. Что теперь, гнать вас? Лежите, — тугие пуговицы жилета поддавались с трудом.       — До чего холодный приём, монсеньор! Вы разбиваете мне сердце. А ведь когда-то вы очень желали видеть меня в своей постели. И вот я здесь, весь ваш. Ну что уставились? Ужель я больше вам не по нраву? — Николя оборвал свою стремительную речь вкупе со смехом так резко, что в тишине было слышно, как лязгнули его зубы, и потянулся к де Гишу: — Иди ко мне, моя любовь!       По всему было видно, что он выпил сверх меры. Де Гиш подошёл ближе, на миг утонув в оранжевом, свечном сиянии его глаз, увидел, как вздымается его грудь в прорехах сорочки — да, он всё же дышал — но, к удивлению, совершенно не почуял кисловатого винного душка. В комнате витал только хвойный запах канифоли.       — Подождите, — Николя поморщился и вновь откинулся на подушки. Тёмные кудри, блестящие, но спутанные меж собой ещё более беспорядочно, чем прежде, и впрямь красиво смотрелись на белом. И всё же нынешнее лицо его было чрезвычайно бледным: казалось, оно даже мерцало, будто обсыпанное жемчужной крошкой. Он тоже был болен? — Прежде я хочу убедиться в том, что вы меня помните. В вашей голове сам дьявол заплутает — там одна муть.       — Как же я мог вас забыть? — де Гиш принялся стягивать сорочку. — Я помню всех своих любовников, а вы — вы птица, улетевшая от меня в праведном гневе и не оставившая даже пёрышка на память; месье де Ленфен, страстно терзающий скрипку; Николя; Ни-и-ки...       — Не смейте! — рявкнул он; его голос, полный яростной муки, отразился от стен многократным эхом, и фигурки, стоявшие на каминной полке, со звоном свалились на ковёр. Одним неуловимым движением Николя вырвал из пальцев де Гиша револьвер и швырнул его за спину. — Это нам ни к чему.       — Вам — ни к чему, а мне уже в тягость наклоняться и ползать по полу. Возраст, знаете ли.       — Не утруждайтесь. Ваши пули мне не навредят.       — Да, — проговорил де Гиш, безмерно огорошенный тем, что револьвер исчез из рук. — Да-а, нам с вами уже ничто не навредит, это верно. Что вы сделали с моими птицами?       — Выпустил на волю. Просто открыл клетки.       — На волю! Вы обрекли их на смерть, а не на волю.       — Нет, я обрёк вас, — сказал Николя. — Вам больше не за что держаться.       — А за что же держитесь вы? За вашу скрипку? И где ваш ангел-хранитель, этот ваш белокурый ангел? Порхал-порхал да и упорхнул? Или это вы отпустили себя на волю так же, как моих птиц?       Губы, одно воспоминание о которых не давало покоя де Гишу много, много ночей, скривились, прежде чем произнести нервно и холодно, как произносят хорошо обдуманную ложь:       — Я больше не нуждаюсь в нём.       — Охотно верю. Я тоже не нуждаюсь в свидетелях моего разложения, но уж если вы изволили явиться... Как непредсказуема бывает судьба. Я вожделел вас, а нынче мне всё это безразлично. А вы, напротив, пришли ко мне сами. Для чего-то я вам понадобился.       — Догадаетесь, для чего, ваша светлость?       — Зачем гадать, мой безумный Гамлет, жаждущий отмщения? А тем не менее месть — это прежде всего желание поделиться болью.       — Спасибо хотя бы на том, — Николя усмехнулся, как оскалился, и в свете свечей жемчугом блеснули острые звериные клыки. Ах, эти измышления больного мозга... — что не стали почитать меня за идальго, освобождающего мир от таких никчёмных сибаритов, как вы.       Де Гиш шагнул к шифоньеру, раскрыл его и взялся за пуговицы на кюлотах. Взгляд Николя, пристальный и неотступный, почти по-настоящему жёг спину.       — Что вы тут вытворяете? — спросил он удивлённо; де Гиш отметил, что теперь у него гораздо хуже выходило владеть эмоциями, чем раньше.       — Советую вам задать этот вопрос себе, в то время как я переодеваюсь ко сну в собственной спальне. Затем я верну свой револьвер, который вы забросили чёрте куда, месье, и лягу в постель. Что же до вас, то не советую беспокоиться: вы увидите, что месть ваша свершится без вашего участия, самым простым способом. Никто из нас сегодня не ляжет спать, не удовлетворив своих желаний. Волшебная ночь, не так ли? — и, засмеявшись собственным мыслям, де Гиш стал натягивать ночную сорочку на голое тело.       Мышиный шелест бумаги заставил его обернуться. Николя играл со страницами его дневника, перебирая их, как струны, но так быстро, что при одном взгляде на эту странную игру начинала кружиться голова. И заговорил он тоже быстро, не переводя дыхания:       — Да, пока я ждал вас, от скуки прочёл ваши мемуары, монсеньор. Вы поистине грандиозный подонок! Настолько грандиозный, что я готов признать, что погорячился, назвав ваше зло ничтожным. О нет, вы — сущий дьявол. Но вы зря поставили на мне клеймо неразумного мальчишки: я много размышлял о ваших словах. Зачем нужно моё зло, когда есть ваше? В нём просто нет смысла, пока существуют такие, как вы — хуже любой из стихий, любой из болезней, хуже зверя из Жеводана. Да, сегодня вы умрёте, но на ваше место придёт легион. Вы неистребимы. Вечность — ваше имя, не наше. И, знаете? — он встряхнул книжицу, из которой посыпались жёлтые надушенные листы. — Пожалуй, я возьму это себе. Когда-то вы говорили, что увековечить может только слава, вы собирались увековечить моё бренное имя за обладание моей бренной задницей, а теперь, какая ирония, я собираюсь увековечить вас. Из ваших мемуаров выйдет отличная пьеса. Окатим Париж этой чудовищной грязью, этими великолепными помоями — зрители будут в восторге! Обычно я меняю имена и вношу изрядную долю отсебятины в подобные вещи, но, клянусь, что на этот раз не солгу ни слова.       — Помните мою Розмари? — внезапно спросил де Гиш. — Интересно знать, где она сейчас, на небесах или в преисподней. Она ведь тоже была моим ангелом, и тоже — алле, и улетела. Но что теперь мучиться? Наши с вами ангелы слишком слабы для того, чтобы дать достойный отпор нашим демонам. Что же касается наших с вами зол — это всё софистика. Но разница между ними и впрямь огромна: моё зло направлено на других, а ваше — против самого себя. Вы быстро снизошли до него, как ни противились; пусть не моей дорогой и не с моей помощью, но всё же. Это как держать у виска дуло револьвера... где он, кстати? Не будете ли так любезны найти его для меня? — и надел на голову колпак. — Люди, звери, зло... О, это вездесущее зло! Со дня на день грянет революция, и мы с вами увидим ещё много его звериных морд.       — Вы не увидите. Придётся довольствоваться одной моей.       — Я не против. Не кажется ли вам, что нынче у нас вышел славный, душевный разговор? А вы думали, мы не поладим. И всё же такой разговор у нас мог состояться только потому, что мы оба умираем. И ещё потому, что вы нашли меня разочарованным, потерянным, разрушенным и одиноким. Это несколько обесценивает вашу месть, но это же и роднит нас с вами. Жаль, что скрипка не при вас и вы не можете сыграть мне смерть; я бы охотно послушал.       Николя подложил книгу и руки под голову и на какое-то время застыл в таком положении, похожий на мраморную статую.       — Я покажу вам кое-что, — сказал он задумчиво.       — Показывайте.       Де Гиш хотел обогнуть кровать, чтобы поискать револьвер, но в это самое время в сознании развернулась картина. Это было странное ощущение: её словно вталкивали в голову силой. Он вскинул ладони к вискам, сетуя на болезнь, но неприятное чувство быстро прошло.       Картина осталась.       Это была сцена небольшого театра, в котором де Гиш вскоре узнал тот самый театр Рено: только теперь он выглядел иначе, и был декорирован в тёмных и бордовых тонах. Оркестровая яма значительно расширилась, а Николя, такой же белый и светящийся, играл реквием. Он проделывал со смычком невероятные трюки, подбрасывал его кверху до самых потолочных балок и, легко подхватывая обратно, ударял по струнам, взрывая тишину. И в мелодии, и в зале штиль и шторм сменяли друг друга, как божественное и дьявольское.       Музыка закончилась, а де Гиш всё покачивался на её волнах. Когда волны стали отступать, он, затихший и упокоившийся, понял, что время пришло.       — Дайте мне револьвер, — попросил он ласково. — Дайте же мне его, гений мой, птица моя. Знали бы вы, как я устал, как я невыносимо устал, как я хочу спать. Мы оба — устали. Может статься, в других формах жизни смысла немного больше. Если это действительно так, обещаю рассказать вам... как-нибудь. Обещаю. Только дайте мне мой револьвер.       Николя улыбнулся, став похожим на прежнего себя — таким, каким он помнился в его бытность с Ангелом.       — Я дам вам нечто лучшее. Идите сюда, Шарль.       Де Гиш не успел сделать нового вдоха, как очутился в его объятьях. Но когда холодные ладони обхватили и приподняли его лицо, холодные губы прижались к горлу, а что-то острое блаженно вспороло кожу, он осознал, что умирает по любви, исключительно по любви — и уже в следующий миг отдался ей целиком.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.