принцесса спит сто лет, сто лет,
а храбреца все нет и нет,
и если рыцарь не найдется,
принцесса так и не проснется.
Пальцы Ольги тонкие, ноготки красные, наверное, они тоже способны превращаться в оружие в нужный момент, танцуют по бледной коже Сережи. Она вся — как оружие, убийственно красивая, с полным сознанием своей красоты и опасности. Почти ленивым движением, будто абиссинская кошка, дразнящая воробьев, теребит тяжелую серьгу в левом ухе. Ольга — обжигает ледяным огнем, завораживает взмахом шелка и газовых пеньюаров по мраморной коже, ослепляет жестокостью и восторгом. Ольга — осанка поистине дворянская, яд на языке, в глазах усталость. Жан подает ей бокал терпкого, красного, она принимает его как должное. Она вообще все в этом мире принимает как должное, особенно его. А еще — Сережу. Сережа в этом уравнении что-то неправильное, как будто программа дала сбой, у Сережи глаза любопытные, а в голове бардак, но это ничего, это у всех так в его возрасте. У Сережи руки настоящего музыканта — длинные, сильные пальцы, запястья узкие, на них болтаются браслеты под рукавами толстовки. Иногда Жану кажется, что Ольга выбирает по рукам. Ольга презрительно кривит тонкие губы на его «моя дорогая, хирург, музыкант, кто следующий? массажист, пианист, скульптор? может, тебе проще отрубать этим несчастным пальцы, ma douce (моя нежная)?», а Сережа только улыбается чуть застенчиво, бурчит что-то под нос, мол, да чего вы, обычные ж руки, и Жан тоже не может не улыбаться. Правду Ольга говорила — с Сережей легко смеяться от каждого пустяка. Сережа откидывает голову на колени Ольги, прикрывает глаза и почти мурчит, когда ее пальцы зарываются в его густые волосы. Ольга и сама от удовольствия жмурится, ох, его волосы — чудо, густые, мягкие, вплестись в них — наслаждение, почувствовать всей кожей биение его молодости и жизни. — Оставь мальчика, Оленька, ты ему все волосы вырвешь, — замечает Жан, не отрываясь от книги Анри Бергсона. — Это ты мальчик, Жан, — лениво фыркает Ольга. — Хоть тысячу лет проживи, все равно мальчиком будешь. А он — мужчина. — Excuse-moi (прошу прощения), моя дорогая, тогда будь осторожнее со своим мужчиной, иначе через пять лет у него будет лысина прямо на темечке, — Жан флегматично переворачивает страницу. Сережа привык к их перепалкам — наверное, и невозможно жить столько лет вместе душа в душу. Вон, у него родители тоже сколько живут и ругаются, только ругань у них другая, в такие дни Сережа сваливал, от души хлопнув дверью, в гараж, потому что слушать их обвинения, их ненависть к другу другу невозможно было, нелюбовь кипела в стареньком чайнике, нелюбовь оседала на дне кружек, нелюбовь стекала по стенам, просачивалась под его дверь в комнату, забиралась под кровать и не давала уснуть, шептала ему в уши что-то. А здесь — пусть жгут друг друга изысканными шпильками, пусть впиваются друг другу в горло клыками — любовь. Сережа ластится к мягкой ледяной ладони Ольги, смотрит ей в глаза, потирается лбом о белое колено. — Крови больше не осталось? — Жан захлопывает книгу, потирает переносицу подушечками пальцев. Сережа молча поднимается с пола, руки с непривычки проливают пару капель мимо хрустального бокала, он вкладывает его в чужую ладонь и ловит изумленный взгляд Жана. — Спасибо, Serge, впрочем, это было необязательно, — Жан принимает бокал и прячет глаза, чувствуя, как Ольга впивается в него взглядом, как хищная птица. Сережа осторожно проводит кончиками пальцев по его рукам, будто пробуя наощупь — Жан молчит, пригвожденный к креслу стуком сердца и собственной гордостью, замечает, что глаза у Сережи голубые. Ольга прищелкивает языком, но не комментирует, и Жан почти благодарен за это Сереже — только он, судя по всему, и смог сделать эту женщину чуть менее ядовитой. Жан протягивает руку и гладит кончиками пальцев колючий подбородок, Сережа тепло выдыхает ему в основание ладони, расслабляется под прикосновениями. Сережа вообще отзывчивый — чуткий, осторожный, кажется, мол, щенок щенком, Жан таких за шкирку из спальни Ольги выбрасывал, а вот поди ж ты, иногда такая сталь в глазах блестнет, такое спокойствие нутряное, глубокое, что поневоле зауважаешь. Когда почвы стойкой под ногами нет, родители — алкашня последняя, а сам ты несколько лет на наркоте просидел, такое спокойствие дорогого стоит. Жан ловит взгляд Ольги. Она закидывает белые хрупкие ступни на подлокотник дивана, смотрит жадно, наклоняет голову набок по-птичьи, с любопытством водит пальчиком по своей обнаженной шее. Жан выученно находит родинку под ключицей, которую не скрывает пена тонких тканей. Сережа перетягивает внимание — Жан просто не может не смотреть на тонкий нос, на его ясные, почти прозрачные глаза, полуулыбку эту. Сережа под его рукой смотрит и тянет за собой, в омуты, откуда не выйти, не сбежать, не вырваться, а внизу каменное, каменное дно. Жан не сопротивляется, куда уж ему, силенок маловато против них двоих тягаться. C'est la vie (такова жизнь). Ольга тянет к ним тонкую руку — к ним обоим. Жан закатывает глаза, но встает с кресла. Они садятся по обе ее руки. Если уж любить, то королеву. А Оленька у них самых настоящих королевских кровей. Сережа смеется часто, мол, Оля, ты как будто из дворца пришла, а Жан про себя думает, что ее дом и есть дворец — Снежная королева обустроила его как надобно ей, вот и заманила к себе мальчишку, Кая, и глаза у него голубые, как тонкий лед по весне. Только случилось чудо, и не она его заморозила, а он ее отогрел. Они коротают вечера вместе, иногда, как сегодня — почти безмолвно, иногда ожесточенно спорят, иногда даже спокойно беседуют. В постели они доводят Ольгу до исступления вдвоем, она ведь такая, жадная, всегда такой была, ей всего было мало — и крови, и любви, и жизни бесконечной тоже мало. Вот и подобрала себе гарем под стать, — хмыкает Жан, и тогда Сережа смотрит на него укоризненно. — Ну чего вы, Жан Иванович, все равно в одной лодке, — и в одной постели, но об этом Сережа молчит. Ему еще пока стыдно. Жан смеется, но руками машет — все, Serge, умолкаю, умолкаю. После бури всегда наступает тишина. После того, как Жан с Ольгой ругаются — тоже. Потому что льдом и пламенем бросаются друг в друга, колкостями изводят, страстно измучивают друг друга с деланным равнодушием. Сережа прикасается к ним обоим — со своей застенчивой полуулыбкой, в глаза не смотрит, только тянет Ольгу на себя молча, взяв в свою большую ладонь ее тонкие пальчики. Жана побаивается пока, он его за рукав пиджака чуть дергает, будто бы останавливает от очередного едкого слова. После бури всегда наступает тишина — и они лежат в гостиной молча, слушают старые пластинки с ожесточенным фортепианным соло, Сережа на полу, устроив голову на коленях Ольги, Жан поодаль, но все же — все же соприкасаясь с ней плечами. Ольга, на самом-то деле, просто устала очень. И запуталась. Потому что совсем не трудно пообещать вечность вместе — трудно вечность эту построить. Вместо извинений Ольга тянет ледяные пальцы к запястью Жана. Трогает легко, будто робко, хотя в этой женщине нет робости, нет страха и никогда не было — а трогает так, будто этот страх бьется у нее в гортани и под ребрами. По ночам извинения не нужны — по ночам они втроем умещаются на огромной кровати Ольги. Иногда Сережа задумывается о том, каково ей спать в этой постели одной. По ночам их руки с Жаном сплетаются, чтобы вывести на белой кожи Ольги только им одним знакомые узоры, составить что-то единого из чего-то, что никак не должно сочетаться. У Ольги разметавшиеся по подушкам волосы, полуприкрытые в удовольствии глаза, она ногтями свою любовь на их спинах выскребает, она зовет их по имени поочередно так, будто и вправду — нужны. Наутро Ольга снова становится Снежной Королевой, и Жан не знает, расколдует ли ее поцелуй истинной любви. Потому что нет ее, любви. Вот в чем загвоздка. Жан поднимается с дивана, одергивает пиджак. — Что ж, дорогие, разрешите откланяться, у меня завтра операция с утра, хотелось бы выспаться. Графиня, вам хватит крови до завтрашнего вечера, я надеюсь, если нет — что ж, мой номер у вас есть. Ольга смеется. Она знает, что записана в телефоне Жана как «Сделай глубокий вдох» и всерьез думает, что это комплимент. Ее хриплый смех будоражит каждый раз до основания. Сережа смотрит на то, как Ольга молча наблюдает за сборами Жана, как он медленно упаковывает в сумку бутылки и пакеты из-под крови, и внутри тоскливо ворочается удивление — ну почему же она не попросит его остаться, если хочет? Она ведь хочет, это видно по тому, как сжимаются ее пальцы на подлокотнике, по тому, как уголки ее губ изгибаются, будто хотят окликнуть. Сережа окликает сам. — Жан Иванович, останьтесь сегодня. Руки Жана на мгновение замирают над столом, а потом медленно и бесшумно опускают склянку обратно. — А вы бы хотели? — интересуется насмешливо, но в его глазах будто бы дрожит растерянность. Сережа смотрит на Ольгу. — Очень. Жан ставит сумку на пол. — Если, конечно, графиню не затруднит завтра отвести меня в больницу. — Графиню не затруднит, если ты прекратишь вести себя как осел на ярмарке, — Ольга смотрит своими холодными глазами, но в красивых губах спрятана улыбка. Иногда, как сегодня, Жан смотрит на нее и чувствует тупую, глухую боль в грудной клетке, там, где, казалось, все совсем иссушенное, там, где, казалось, уже не способно ничего прорасти. В такие дни остро колется терновыми шипами и костями в груди вина за Ольгу. Это ведь он ее такой сотворил, он сделал, это его Галатея, только вот Пигмалион оказался поддельным — не умеет он ничего творить, не способен заставить ледяную принцессу, Снежную королеву вновь стать живой, и его поцелуй не разбудит вечно сонную, полную русалочьей, мертвой красоты царевну, и не оживит ее белоснежно-гипсовые, мраморные пальцы. А вот Сережа смог — оживил, оттаял, изваял и создал из хозяйки Медной Горы живую женщину, заставил лед медленно исчезать из острых, холодных глаз. Жану хочется завыть и уснуть вечным сном, но вместо этого он смотрит на них и невесомо касается груди — где молчит и истекает виной давно мертвое сердце. Нашелся и на ее срок Данила-мастер, с синими да ясными глазами, нашелся и отогрел каменную царевну живыми и теплыми руками, силой своей и нежностью. Сережа смог ее оживить, а он, Жан, только и сумел, что убить и искалечить, вложить в бледные губы насмешку и яд, заострить ее зубы, чтобы отрастила клыки, чтобы щерилась на весь мир. Он сделал ее ожесточенной и яростной, сделал волчицу из светлой девочки, и теперь ему так страшно хочется ее прижать к себе, так хочется заставить сбросить малахитовы каменья, сотканные из льда платья, хочется поцеловать, чтобы снова вернуть ее сказочную улыбку, но это теперь не его прерогатива — а вот этого, статного, сильного, настоящего. Что ж, это ведь закономерный итог, сказка с правильным концом, здесь и злой волшебник, и прекрасная мертвая царевна, и рыцарь. Все правильно, как в настоящей сказке — Жан ее убил, а Сережа помог воскреснуть. Жану бы, может, и хотелось бы ревновать, только это гиблое дело — ведь Жан не знает, кого он ревновал бы больше. Жану бы, может быть, полюбить бы всем своим мертвым сердцем, только это гиблое дело — ведь он уже. А Ольга теряет по крупицам свое самообладание, и холодная гладкость камня стекает с нее водой, потому что она живая, настоящая, теплая. Ольга смотрит на мужчин у ее ног и внутри все рвется и крошится, ожило, зазеленело все к весне, и больше не получается быть королевой, не выходит оставаться статуей гипсовой. Ольга поправит прядь волос, жадно прильнет к шее Сережи, не кусая, а только лишь целуя — и корит себя молча, мучительно, что ж ты делаешь, глупая, сама себя топишь, до чего дошла, тебе ведь не кровь его нужна, тебе нужен он, так нужен, что готова вновь стать человеком. Да только вот, кажется, теперь человечьего в ней больше, чем когда бы то ни было. Жан ей улыбается — рассеянно, будто так нужно, будто так правильно, и Ольге хочется замолотить его кулаками по груди, вжаться в него, искусать до припухших розовых следов, вырвать из груди его сердце, которое теперь ее совсем, совсем не любит, Ольга знает, Ольга ни разу ни слышала от него «люблю» с тех пор, как она вонзила нож себе в грудь. Ольга хочет, чтобы с него слетела эта маска фальшивая и притворная, а потому она его жжет и клеймит льдом, злыми словами, впечатывает их ему в грудь, не позволяя даже ответить. Ольга надеется, что он схватит ее за тонкие, хрустальные запястья и переломит с хрустом кости, Ольга ждет, что он сожмет в сильных руках ее шею, Ольга молит всех несуществующих богов, чтобы он раздробил ее, разбил на осколки — Ольге ничего не остается, кроме как верить, что она хотя бы тогда будет ему небезразлична. Нет у нее сил. Есть только Сережа — она и льнет к нему, нежному, трепетному, живому. Льнет и ловит взгляд Жана. Тает и трещит ледяная, каменная корка под их прикосновениями, и Ольга ломает свои пальцы по ночам, ожесточенная, гордая и до боли трогательно влюбленная, как девочка, кутается в свои шали и шелка, чувствуя, как холодно в ее замке, в ее малахитовых покоях, которые она сама выстроила, как тюрьму. Сережа смотрит на нее и все понимает. Сережа, может быть, и пень последний, но он видит. Оленьке бы поплакать. И поспать без снов. А еще — вжаться в Жана Ивановича, спрятаться в его руках, сказать простое «люблю». Но вместо этого Ольга приказывает ему не разжигать камина, а еще молчать, потому что «я наслушалась тебя на века вперед, Жан, будь добр, не утомляй меня, от тебя у меня всегда разыгрывается мигрень, вот здесь, видишь?» Оля, Оленька, — шепчет он, перекатывает ее имя на языке. Ольга страшная женщина, и принимает это, кажется, за комплимент, Ольгу бы можно было наречь и монстром, пожалуй, даже не соврешь, а Сережа берет ее на руки, как девочку, кружит и слушает ее звонкий захлебывающийся смех. Они не ложатся в постель. Не сегодня. Сегодня они будто бы застыли в этом времени, в ледяном чертоге да каменном дворце — пластинка с фортепианным соло пущена уже по сотому кругу, а они молча лежат, едва прикасаясь друг к другу, будто если они дотронуться чуть настойчивее, это разрушит все хрупкое равновесие. И тогда придется говорить. И о холоде, и о вине в груди, и о том, как страшно засыпать одной, и о том, как сердце рвется в этот дом, в Медную Гору, все равно как Данила-Мастер возвращался, завороженный каменной девкой. И о любви тоже придется. Сереже кажется — им бы поговорить просто. Как люди. Вот только они не люди. В этом-то вся и беда. Сережа ломается к утру, когда Ольга вздрагивает от того, как Жан случайно прикасается к ее тонкой лодыжке. Сережа встает во весь рост и дергает на себя Ольгу — за запястья, и она могла бы отбросить его одним движением, но почему-то стоит, кутается в свой тонкий пеньюар и молчит. — Поцелуй его. Ее изумленные, растерянные, злые глаза он будет любить даже если ее зубы сейчас перегрызут ему глотку. — Давай, ну! — сережин голос звучит почти оглушительно в тишине каменных сводов. И это не просьба, не мягкая настойчивая попытка свести параллельные прямые, это приказ. Жан пытается поднять ладонь, будто сдаваясь: — Mon Serge, вы не понимаете, вам не стоит вмешиваться… — Помолчите! — Сережа рявкает жестко, не поворачиваясь, смотрит ей в ее измученные глаза и держит-держит-держит ее запястные косточки в своих длинных, огрубелых пальцах. — Давай. Тебе же так нужно. Ольга оборачивается к Жану — всем телом, потерянная, почти испуганная, и только губы ее тянут и жмут привычную насмешливую улыбку, и это так больно, что в груди что-то рвется. Сережа просто отпускает ее запястья. И она падает, как марионетка с подрезанными ниточками, падает и припадает головой к дивану. Ольга не знает, что делать — отобрали ее ненависть и ярость, вырвали из ладоней, не дали спрятаться за ними, как за стеной, не позволили остаться защищенной, а вот так просто показали, что подо льдом обнаженная кожа. И Ольга — Оля, Оленька — вдруг тянется всем телом к чужим коленям, и плечи вздрагивают, и пальцы с кроваво-красными ноготками вцепляются в диван, а не в плоть, потому что нечего ей рвать, незачем пускать кровь, ей только нужно за что-то держаться покрепче, иначе она потеряется в лабиринтах малахитовых гор, заблудится в собственных владениях. Ладонь Жана медленно ложится на ее светлые кудри. Как лен, мягкие, пушистые. Гладит, сминает, пропускает сквозь пальцы. Сережа чувствует, что может дышать, и опускается рядом. Обнимает ее за плечи. Тает Снежная королева, плачет солеными слезами, вздрагивает в чужие колени, по чему плачет только — то ли по ледяному дворцу, то ли по мальчику Каю, то ли по тому, как расходится надвое ее маска, трескается, и больше не спрятаться в насмешку и злобу, потому что нет их на самом деле, кончились, истаяли за сотню лет. А осталась девочка — Оля, Оленька, которая совсем не знает, как любить так, чтобы никому не сделать больно. Жану тоже теперь — больно. И Сереже, наверное, тоже. Он встречается взглядом с его голубыми глазами, ясными, как талый ручей по весне, и едва заметно улыбается тонкими губами. Благодарит. Сережа улыбается и припадает губами к позвонку на шее Оли. Что уж поделать им двоим. Если любить, то королеву — а Оленька у них та еще царевна. Оля всхлипывает в колени Жана. Музыка затихает, и остается тишина и ее надрывные, тихие слезы. Жан поднимает ее за подбородок, смотрит в ее глаза — такие уставшие, влажные и большие, беспомощные, и что-то в них видит. Что-то, что заставляет его приникнуть к ее губам медленно, крепко, будто пытаясь разбудить Спящую царевну, будто разбивая вдребезги стеклянный гроб. Ольга почти и не дышит, только широко раскрытыми глазами считает родинки на его коже. Сережа разворачивает ее к себе и утирает слезы большими пальцами так бережно, будто они превратятся в чистый изумруд и останутся в его ладонях — как в сказке, которую мама читала в детстве. — Пойдем спать, моя хорошая, — шепчет, целует ее в мокрые щеки и нос ласково, нежно. — У Жана Ивановича операция завтра важная, ему бы выспаться. Оля смотрит в ясные сережины глаза и верит. Жан молча поднимает ее, и его пальцы вдруг сжимаются на ее плечах — крепко, почти до боли, но Оля жмурится и не протестует. Она чувствует, как лед капает и растекается лужицами под ее босыми ступнями. Сережа не отпускает ее, и Жан прижимается губами к трогательным светлым завиткам на шее. Ольга не верит в сказки. Маленькой была — верила, наверное, но это было так давно, что и не вспомнить. Оля думает, что сейчас ей очень-очень нужно поверить в чудо. И, может быть, тогда Спящая Красавица откроет глаза.