Без десяти девять

PG-13
Завершён
2
автор
Фэндом:
Размер:
3 страницы, 1 504 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
2 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки
— А твой брат… — мужчина как-то неуверенно, но все тем же сухим тоном разрывает тишину, туша потерявшую свой порядковый номер сигарету о закоптившееся донышко пепельницы, на что та отдаётся каким-то жалобно-обозленным шипением. — Ты помнишь его? Собеседник вздыхает, натягивая на лицо несколько болезненную, несколько вынужденную, несколько вымученную улыбку. Все в этой улыбке было «несколько», но явно прослеживалось одно: светлая тоска, смешанная с горькой, как мерзкий сироп от кашля, скорбью по тому, воспоминания о ком и провоцировали эту улыбку. — Мой брат. — наконец начинает молодой человек, будто стягивая с души непосильный груз. — Как его не помнить, он был так светел собою, чист, добродушен к тем, кого любил, кого действительно любил. Мужчина напротив тихо усмехается, устало откидываясь на спинку стула. Кажется, ему этот разговор тоже давался тяжко, с болью давя где-то в районе лёгких. — Я помню о нем почти все…вернее, именно все, — продолжает собеседник, тупя серый именно своим настроением взгляд куда-то за окно, где с мучительным усилием барабанил по окнам и крышам дождь. Юноша смотрел на него так, будто бы пытался выудить из этой дроби какой-то особый знак, сообщение, что-то такое, за что можно было бы ухватиться и переминать у себя в голове, додумывая что-то свое. Так обычно делали люди, у которых на душе было что-то большое, тяжёлое, неподъемное и болезненное. Какая-то вина, за то, что было совершено или не успело совершиться по их же вине. — Помню даже его выражение лица в нашу первую встречу, такое холодное, неприступное, с какой-то непонятно обаятельной хмурцой, что потом перешла в недоверчивую улыбку человека, что пытается тебе всеми силами понравиться, но не знает как. Всё это было подстать ему: недоверчивость, хмурость, украдчивость, но в то же время обаятельность, — продолжал молодой человек, потирая замызганный уголок стола тонкими пальцами. — Знаешь, я чувствовал эту недоверчивость в нем почти каждый день и к каждому человеку, кроме себя, будто бы он держался за меня как за какую-то ценную реликвию, как за что-то, без чего он жить бы не смог. Он несколько раз мне сам об этом говорил, а я все не знал, что отвечать. Был при своих принципах, думая, что не может такого быть, чтобы у человека была только одна вещь в жизни, за которую он бы мог уцепиться, и что это был я. На первый же день, как мы разошлись по домам, он уклончиво спросил, встретимся ли мы ещё, и меня тогда как током пробило, а главное меня, пьяного. Пробило меня то, с какой цепкой надеждой и живостью он спрашивал это, и снова, и снова, пока я не сказал ему однажды, что мы по-любому встретимся, ведь он — мой брат… — юноша тихо сглотнул и замолчал, будто последнее слово ему давалось с особым трудом. — Но я и потом, в конце каждой нашей встречи видел его взгляд, что был преисполнен все той же яркой надеждой и умолченым «останься ещё на чуть-чуть». Но он молчал, всегда молчал, даже когда это «чуть-чуть» было ему как глоток кислорода. Он каждый раз молча провожал меня до дома, каждый раз молча устремлял свой взгляд на носки своих ботинок и бурчал «иди уже», а меня это поражало и умиляло непонятной силой, и всякий раз, как я обнимал его на прощание, я чувствовал как он прижимается ко мне, моему плечу. Так смущённо, кротко, боязливо, и буквально через пару секунд он нехотя вырывался из моих объятий, отводил взгляд куда-то в бок, перед этим быстро изучая моё усталое выражение лица и отворачивался. Потом он бросал какое-то скомканное, будто с силой оторванное от языка «до встречи» и быстрым шагом удалялся, неуклюже пытаясь юркнуть худыми руками в карманы серо-коричневого пальто. — юноша рассказывал уже с теплотой и еле уловимым трепетом и нежностью в голосе, старательно сгоняя с лица немного неуверенную, но очень приятную и родную улыбку. — Я всегда замечал это. Видел, с какой отточенной аккуратностью он забирал мои сигареты, поправлял на слишком высоких для него плечах старую куртку и как быстро, с боязнью и неуверенностью, смешанными с каким-то неясным мне тогда вопросом заглядывал мне в глаза. После этого он тут же начинал нервничать, суетиться и подшучивать, стараясь заставить меня забыть об этом. И я бы, может, забывал, да только делал он это с такой умилительной неуклюжестью и частотой, что выкинуть это из головы было бы просто актом мирового зла. Именно такими были его повадки, характер и он сам все то время, что я его знал, что мог находиться рядом с ним и я бы никогда не подумал, что он может быть каким-то иным, или просто не хотел думать. А он, кажется, не хотел показывать то, что было у него внутри, никому и даже мне, но, знаешь, нельзя так долго держать что-то в себе. Человек обязательно однажды ломается, любой человек. Кто-то ломается быстро, стремительно, громко и заметно. Кричит, плачет, бьется в мучительных истериках не в силах собраться с силами, не в силах держаться дальше, а кто-то совсем иначе. Ломается так, что сначала дает лишь легкую, незаметную трещину где-то глубоко в душе, а затем, с каждым днем и часом эта трещина становится все больше, появляются ей подобные, а человек лишь старается их спрятать и скрыть, чтобы не пугать тех, кто вокруг него ужасающим уродством этих трещин. Такие люди собирают последние силы на то, чтобы натянуть на лицо измученную улыбку, чтобы утопить в себе всю ту пожирающую изнутри боль, из последних сил останавливают дрожь в ослабевших, холодных руках и терпят пощипывание в носу из-за накатывающих слез. И… -юноша запнулся, будто потеряв ту мысль, что он с таким усердием пытался передать своему собеседнику, но на деле ему вдруг стало до боли тяжело продолжать вспоминать все это, говорить об этом. Раздался тихий вздох и щелчок зажигалки, подпаливающей очередную сигарету. — И он был таким. Не знаю, можно ли так говорить о людях, но он был таким с мастерством. Я до последнего момента не видел то, как ему больно, не видел его уставшего взгляда, исхудавших рук и, кажется, сам того не осознавая, уперто не замечал то, как ему все больнее и больнее с каждым днем просто дышать, просто вставать с кровати по утрам и состраивать на лице эту фальшивую улыбку, поддельную видимость того, что все хорошо. Хотя, может, я не виноват в слепости, может, он действительно просто хотел сокрыть это, не хотел, чтобы о нем волновались, чтобы его опекали, пытались поддержать… И, знаешь, я почти уверен в том, что так и было. Он очень сильно волновался за мою жизнь, за мою семью, за моего ребенка, за меня самого. Он почти не думал о себе, вернее сказать, вообще не думал. Именно поэтому то, что он переживал каждый чертов день, то, через что он проходил, я начал замечать лишь тогда, когда было уже поздно что-либо делать. Только тогда, когда он, уходя из нашей квартиры оставлял после себя легкий и немного терпкий аромат валерьянки, только когда я стал замечать, с какой печальной улыбкой он смотрит на то, как растет мой сын, и с какой тяжестью ему приходилось сказать мне «до завтра». Я видел это с каждым днем все больше и больше, мне становилось тошно от этого резкого запаха успокоительных, что исходили от него каждый день, становилось все больнее смотреть в эти потухшие глаза. Казалось, реальность того, что происходит с моим родным братом рухнула, обвалилась на меня тяжелым грузом в один чертов день, заставив мои руки трястись, заставив все чаще спрашивать его все ли хорошо. А он всегда отвечал одно и то же, все тем же чуть хриплым голосом и будто шепча «Да, не волнуйся». Но я не мог не волноваться, я каждый день чувствовал, что, кажется, вот-вот потеряю его, навсегда, но, дурак, никак не решался что-то сделать. Кажется, я все еще не хотел признавать то, что не все хорошо, что все не так, как мне хотелось бы что бы было. А потом, показалось, что все наконец наладилось. Он вдруг стал снова улыбаться не через силу, был таким спокойным, даже непривычно добрым и открытым, будто отпустил то, что так долго его сковывало и мешало жить. Я, кажется даже, снова увидел тот трезвый огонек в его глазах по которому так скучал, он снова был жив, был счастлив…был… -последнее слово вырвалось из груди молодого человека на тяжелом, но тихом, будто утаенном вздохе. — Ты…помнишь то утро?.. — голос мужчины был все тем же, грубым, чуть сухим но тихим, таким голосом обычно говорили врача, когда было необходимо объявить пациенту неутешительный результат. — В мелочах… Оно было теплым, светлым, майским. Из окна слегка тянуло вот-вот зацветающей сиренью, свежескошенной травой и той привычной, весенней свежестью. В то утро меня почему-то потянуло встать раньше, в доме было тихо, все еще спали, потому я в полном одиночестве и тишине прошел на кухню, заварил кофе и встал у окна, разглядывая буйство зелени за ним. На небе цвета молочного крема и лазури кое-где плыли редкие облака, чуть касаясь легкими кудрями теплого, майского солнца. На душе тогда было необычайно спокойно, тихо, из головы еще не полностью выползла дрема, поэтому, я почти спал стоя, просто думая о чем-то совершенно не важном и простом. — снова повисло молчание, тяжелое, скорбное и напрягающее. — Потом…звонок. Я беру с подоконника телефон, на часах без десяти девять, незнакомый номер. Медлю, но в конце концов беру трубку, лениво зевая. По ту сторону провода раздается совершенно незнакомый женский голос, сухо спрашивает мое имя, затем молчит и с холодом человека, что встречается с подобным постоянно, произносит «Мне жаль. Ваш брат мертв. Время смерти: без десяти девять».
Примечания:
2 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)