***
— Гойда!.. Гойда!.. Разносится далеко в воздухе клич опричный, боярам земским да люду простому страшный. Вторят кличу тому топот копыт конских, ржание звонкое, лай пёсий. Плети да сабли свищут, воздух рассекая. Носятся молодцы в кафтанах да шапках чёрных по городам да сёлам, по дворам боярским да крестьянским. Знак опричный у каждого на кафтане нашит — голова пёсья, из серебра отлитая. Метла к седлу приторочена — измену на Руси выметать. Метлою выметать да клыками пёсьими грызть. Саблею вострою государю русскому служить. Нет пощады от опричников царских никому из тех, коих в измене государь заподозрил. А и жёнам их, и детям, и холопам. А порою и тем, кто вовсе невиновен, а просто под руку горячую опричникам попал. — Гойда!.. Носится и Фёдор Басманов среди прочих. Серьги серебряные с каменьями, будто кровь алыми, в ушах его звенят, кудри вороновы из-под шапки выбиваются, по плечам разметались, цветом с кафтаном чёрным сливаются. Глаза синие самоцветами лазоревыми сияют. Серьги в ушах серебром звенят, а сабля в руке — сталью. Да ржёт лихо конь вороной, да смеётся звонко Фёдор, свободу да удаль молодецкую ощущая, да угар битвенный, пьяный, когда не только виновных рубить готов, а и любого, кто под руку подвернётся… Не было такого за ним прежде. Всегда храбр был в битве, но впустую крови не жаждал, не проливал. На тех, за кем вины не ведал, саблю не поднимал. Не было до того дня, когда к озеру колдовскому сходил. К царевне водяной да подружкам её, утопленницам, с просьбою обратился. Сказали они тогда, что будет он отныне кровью людской их поить, — вот, стало быть, и поит… И весело, и страшно, и сладко, и будто пьянеет Фёдор, когда вновь и вновь саблю его кровь обагряет. И понимает: всякий раз, когда случается сие, кровь горячая русалок насыщает. Тела их хладные, в воде озёрной замёрзшие, теплом живым, человечьим согревает. — Гойда!.. А и царевна озёрная с подружками обещанию своему верны. Любит Фёдора царь, превыше всех чествует, златом да соболями, да каменьями драгоценными одаривает. В опочивальню свою мало не еженощно зовёт, в постели до стонов сладких заласкивает. А за это и душу не жаль погубить. …А порою приходит Фёдор, когда стемнеет, крест нательный сняв да дома оставив, к озеру лесному. И загораются тогда огни бледные, колдовские, и выходят к нему русалки во главе с дочерью водяного. И раздевается Фёдор донага, и ласкают его руки девичьи, тонкие, бледные, будто лёд холодные, и голоса нежные благодарят, что напоил-напитал кровью горячей… И в мороке сладостном чудится, будто утягивают его русалки на дно. А только всякий раз после этого в горнице он у себя на полу просыпается. И либо жемчуга речного нить, либо серьги из раковин диковинных, перламутровых, — новое украшение под рукою лежит. Улыбается Фёдор. Перед зеркалом драгоценным, самим государем подаренным, дар русалок примеряет, любуется. Одаривает его щедро государь, одаривает и озёрная царевна. Обоим он верно служит. И с такими-то заступниками вовсе бояться нечего. Страшно только порой, когда в церкви али дома на иконы святые взглянет — и будто гнев в очах тёмных мерещится. Али, может, не гнев то, а скорбь глубокая?.. Но быстро забывает тот страх Фёдор Басманов. Коли не жжёт его крест святой да крестное знамение, коли дозволяет Господь пороги храмов переступать да государю помогать службы церковные справлять — стало быть, не погубил он душу свою тем, что к русалкам ходит, дары от них принимает да с царевною уговор заключил. Стало быть, и вовсе ему страшиться нечего.***
Светятся, мерцают огни колдовские вкруг озера лесного. Стоит Фёдор у самой кромки воды, и вновь вышла к нему озёрная царевна. Бледен Басманов, как никогда прежде. Дрожь постыдную в теле своём ощущает. И царевна нынче без свиты своей, без подружек явилась. Видно, чует: наедине им сегодня разговоры разговаривать. — Царевна, — выдохнул Фёдор сквозь зубы, пальцы в кулаки сжал, дрожь пытаясь унять. — На отца моего да на меня самого царю-батюшке Иоанну Васильевичу наговаривают, в измене страшной нас обвиняют. Что делать, скажи? Бежать я думал из Слободы, так и не убегу далеко… Велел государь отца моего под стражу взять, а меня покамест не велел — может, и не велит ещё? Может, и бояться мне нечего? Что скажешь, царевна? Покачала царевна головою. Алмазами кувшинки в венке её засверкали. — Не всё я сказать тебе могу, Фёдор Басманов… Из Слободы бежать у тебя и впрямь не выйдет, сие мне ведомо. И коли опалы царской страшишься, одно предложить могу: войди с головою в озеро моё прямо сейчас. За руку возьму, на дно самое отведу, батюшке моему служить будешь, как доныне царю русскому служил. Смотрит глазами зелёными, не улыбается. Руку навстречу протягивает, запястье жемчужное на руке той звенит, на рукаве рубахи белой, неподпоясанной. Протянул и Басманов руку свою к водянице. Представились страшные подвалы малютины, вспомнились казни жестокие, коим государь опальников своих подвергает… Почти коснулся тонких белых пальцев царевны. Да вдруг — отпрянул, руку отдёрнул, за ворот рубахи сунул, за крест на груди схватился. Сегодня и крест забыл дома оставить — а водяница всё равно к нему вышла… — Уговор у нас был, — громко, резко промолвил, от очей изумрудных царевниных взору не отводя. — Уговор, что царь меня не разлюбит… Скажи: не разлюбит ли? Аль, может, уже разлюбил? Продолжая одною рукою за крест держаться, второю царевну за руку схватил. Не вздрогнула она, не отпрянула; видно, не столь сильно креста православного боится, как люди сказывают. А впрочем, ведь и не утопленница она простая. У неё, водяного дочери, у самой сила великая; просто так креста не убоится. — Не разлюбил, — просто, спокойно ответила. — И не разлюбит. — Аль не врёшь ли? Усмехнулась царевна. — Пока за крест свой держишься, соврать тебе не могу. Не разлюбит. Усмехнулся и Фёдор. Выпустил руку царевны, выпустил крест. — А стало быть, обманом ты меня, царевна, в озеро своё заманиваешь. Коли не разлюбит меня царь, так пошто мне к батюшке твоему под начало идти? Не разлюбит — стало быть, и страшиться нечего. Улыбается царевна водяная, и то ли насмешка, то ли грусть в улыбке её. — Ну, как знаешь, молодец. Моё дело предложить. А коли за жизнь земную держишься, так скоро такой кровью нас, водяниц, напоишь, какой доселе ещё не поил. Нахмурился Фёдор. Вновь рука к кресту потянулась. — Какой ещё кровью? Дёрнула плечом водяница. Чего спрашиваешь, дескать, али самому неясно? — По велению государеву новое смертоубийство свершишь. Не впервой тебе, али не так? Вздохнул Фёдор с облегчением. Всё так — и коли так, то бояться впрямь нечего. — Убивать мне и впрямь не впервой. Что ж, прощай, царевна. Чай, ещё увидимся. Усмехнулась водяница — и печальною усмешкою, и как будто недоброю. — Один-то раз точно увидимся… Назад, к озеру, шагнула. Моргнул Басманов — и, как в былые разы, в горнице своей очутился. Только ныне одет полностью — и даров новых подводных нет. Верно, потому, что с крестом на шее к озеру пришёл. Ну, да невелика беда. Хорошо, что просьбы обманной не послушался, в озеро не вошёл. Коли царь не разлюбит, стало быть, и не казнит. Стало быть, незачем ему, Басманову, душу свою губить. Ведь не сгубил же ещё?.. Поднял взор на иконы в красном углу. Перекрестился. Смотрят святые очами тёмными, скорбными. Не жгут взоры их, не опаляют. Нет. Не сгубил. Покамест ещё нет.***
— Говоришь, что верен мне, Федька? Не предавал, с отцом заодно не был? Темны очи государевы, будто омуты лесные, озёрные в ночь безлунную да беззвёздную. Ничегошеньки в них не прочесть. Не разлюбил… сказала водяного дочь: не разлюбил и не разлюбит… Смотрит на царя с колен Фёдор. Осеняет себя широко знамением крестным, вытаскивает крест серебряный из-за пазухи, прижимает крепко к устам. — Не предавал, царь-батюшка, никогда не предавал! Коли отец в чём виновен, так не ведаю я о том… Виновен ли отец? Не может того быть, ни за что не может… Но — не сказать слов таковых государю. Свою бы хоть жизнь спасти. Об отце только молиться останется. Усмехнулся царь в бороду. Недобро усмехнулся — всё едино как царевна озёрная намедни. — А коли правду молвишь, так и докажи, что верен клятве опричной. Убей отца своего, меня предавшего. Падает кинжал под ноги, сталью о камни звенит. Подбирает его Фёдор пальцами чужими, не слушающимися; а всё ж сжимаются они на рукояти крепко, как всегда допрежь сжимались. Так вот, значит, о каком смертоубийстве царевна речь вела? О крови, коей доселе ещё водяниц не поил? Об отца родного убийстве… Вот, значит, какова она — плата за сговор с русалками, с нечистью лесной, озёрной? И нет более пути назад. Не кидаться же было и впрямь в озеро, как царевна предлагала? Коли кровью отцовской он должен уговор их скрепить да у царя жизнь свою отмолить — значит, быть по сему. А отца всё едино было бы не спасти. Коли оговорили его, коли поверил царь оговору — уж не Фёдора смерть да погубление души в лесном озере его бы от казни избавили. И коли сейчас сын родной убьёт — а не лучше ли, нежели на казнь принародную идти, а и будет ли она ещё лёгкой, та казнь… Поворачивается Фёдор к отцу — а тот очами, неверия полными, смотрит. Даже отшатнуться не пытается — а может, тоже разумеет, что смерти ему всё едино не избежать. — Федяша… Ох, батюшка, молчал бы ты лучше. Али не слышишь, как во мне самом сердце криком кричит, кровью горячей обливается? А сквозь крик тот душевный, сквозь любовь сыновнюю, на части рвущуюся, вновь жажда крови пробивается — тёмная, лютая, страшная. За уговор с нечистью плата… А и пути назад нет. До боли сжимает зубы Фёдор. Один лишь выпад делает — и тело отца к ногам его падает. К царю оборачивается. И будто смех девичий вдалеке — серебристый, переливчатый… и воды озёрные плещутся… — Исполнил… Будто во сне молвит. Будто голос не его. Медлит царь. Смотрит, очей не отводит. Наконец тяжело роняет: — Отца предал — предашь и царя… Долю мгновения Фёдор мешкает, прежде чем кинжал, кровью отцовской обагрённый, всё ещё в руке зажатый, к себе острием развернуть. Обманули вы меня, водяницы лукавые, так получите же от меня последнюю кровь, последнюю плату, нечем мне вам более заплатить. Отцеубийство свершив — нешто ещё один грех на душу не возьму? Отцовскую жизнь отняв, своей себя с лёгкостью лишу… Не успел. Коли не промедлил бы единое мгновение, так довершил бы взмах; но нет — сжались чужие лапищи грубые, будто клешни стальные, на запястьях, на поясе, руку вывернули, кинжал вновь на камни зазвенел, кровью Алексея Басманова уже обагрённые. Быстры подручные малютины, хорошо им вышколены да обучены, вот и сейчас быстрее Фёдора Басманова оказались, хоть в честном бою он бы и легко их обошёл… И сам Малюта ближе шагнул. Руку тяжёлую на плечо уверенно положил. А царь всё смотрит — и в очах его, как у ликов святых на иконах, не гнев, а скорбь. — В темницу его. Завтра казнить будем. Обещали же водяницы, обещала царевна их… Нешто обманули?.. За крест ведь держался, когда в последний раз пришёл… И вдруг — вспомнил Фёдор вопрос свой, царевне заданный. Спросил он, за крест держась, не разлюбит ли его царь. Не спросил, помилует ли. Не спросил, не казнит ли. Не то спросил! Не то! Ох нечисть лукавая… А может, и не лукавили русалки ни разу. Предлагала ведь царевна, предлагала, руку протягивала… Отчего не послушал, за руку не взял, в озеро к водяному под начало не ушёл? Поверил… поверил, что если не разлюбит — стало быть, и не казнит… Откинул голову Фёдор, засмеялся страшно, безумно, серьги серебряные в ушах зазвенели — и чудится Басманову, что по нему самому они колоколами похоронными звонят да по отцу его. Смеётся, перестать не может, не чувствует даже, как подручные малютины под руки тащат… Малюта взглядом спокойным проводил. Ему-то подобное видеть уж точно не впервой. А царь и вовсе развернулся круто и прочь широкими шагами пошёл, даже вслед смотреть не стал. — И на казни, царь-батюшка, здравия буду тебе желать!.. Услышал ли?.. Вестимо, услышал. Но — не обернулся. Любит… сказала царевна — любит… и не разлюбит никогда… Но — поверил в измену. Заставил руки кровью отцовой запятнать. На казнь, не дрогнув, отправил. «Любит» — не значит «не казнит»…***
— Здрав буди, великий государь Иоанн Васильевич!.. Здрав буди, великий… То ли кричит Фёдор, то ли хрипит — сам того не разумеет. Не слышит голоса своего, повторяет лишь одно и то же всякий раз, когда в себя приходит. Даже смерти лёгкой не присудил государь — на кол велел посадить… Али желал поглядеть, как Федора его на ином колу стонет да корчится, окромя кола царского? Ещё не такою кровью, сказала царевна, нас, водяниц, напоишь… И отцовской кровью напоил, а всё мало нечисти озёрной оказалось. Теперь своею поит — да видимо, не напоит вдосталь никак. Сколько ещё её, той крови, в теле осталось? Сколько колу до сердца идти? Иные по три дня мучаются… особливо те, у кого не из груди, а из живота острие выходит… Малюта ещё и пошутил напоследок: не бойся, Федька, выгладил да заострил славно, и направлю куда надобно… Куда надобно — это куда? В сердце, чтобы быстрее? Или в живот, дабы подолее мучился? И спросить не успел, прежде чем боль адская нутро разодрала. А ежели ещё и соврал, что заострил… на скруглённом колу тоже долее помирают, нежели на востром… А боль страшная, нестерпимая, — не понять, от какого кола да куда его Малюта направил. — Здрав буди, великий… Плывёт туман белый перед глазами. Сухо во рту, и боль страшная в теле… Когда же уже? Сколько тебе, царевна озёрная, да подружкам твоим мук моих надобно? — Гойда!.. Гойда!.. Сам кричал так, когда других казнили. Теперь же — прочие опричники по нему кричат. Звонят колокола вроде… к обедне то ли не к обедне… Полдня прошло? Али более? Вроде и впрямь полдня… В рай али в ад — всё едино… а и какой мне рай, грешнику окаянному… А хоть и так — скорей бы. Таких-то мук земных никакие муки адские хуже не будут. Колокольный звон… …С последним вздохом упала голова Фёдора Басманова на грудь. Серьги серебряные, так никем и не тронутые, печально да нежно в ушах звякнули; локоны чёрные, спутанные на лицо свесились. Остриё кола окровавленное, белую рубаху прорвав, из груди вышло. Из сердца.***
Вновь идёт Фёдор Басманов через лес колдовской. Ни звёзд, ни луны. Скрылись они за тучами, спрятались от него, от кромешника, от нежити неупокоенной. Не ожидал он пения ангельского, но отчего же черти в ад не утащили? Ладно бы за сговор с русалками, верит Фёдор, что прощён он за него, но — за отцеубийство как же? А уж какие муки перед смертью претерпел — может, и отцеубийство за них простилось? Да и свершил ведь его лишь по воле царёвой… Ангелы Господни, пошто тогда вы не заберёте? Пошто… пошто — вот так… Страшился, помнится, леса древнего, колдовского. Сейчас — на себя лишь боится глядеть. Глянул единожды, увидел на рубахе дырявой пятно кровавое да как по ногам голым из-под рубахи кровь бежит, хорошо хоть, рубаха длинная, под ней ничего не видать… и с пальцев кровь капает, падает на землю волглую лесную каплями тяжкими… Вдалеке, за лесом, вновь колокола зазвонили. Видно, государь к полунощнице встал, опальников своих поминает, как это в обычае у него заведено… его, да отца, да прочих… Больно от звона колокольного. Больно, набатом он в голове гудит, в груди, колом пронзённой, от него печёт, прочь бежать хочется… А и бежать некуда. Повсюду на Руси Святой колокола звонят. И ни ад, ни рай Фёдора Басманова забрать не желают… Вот и деревья расступились. Вот и озеро знакомое, и огни колдовские, белёсые светятся. И царевна у кромки воды стоит, поджидает. Вновь одна, без подружек вышла. Засмеялся Фёдор, её увидев. Тем смехом страшным, коий впервые у него вырвался, когда понял, к чему его сговор с русалками привёл. — Ну здравствуй, царевна, — усмехнулся, головою взмахнул, как прежде делал, — чтоб волосы вкруг лица вихрем смоляным взметнулись да серьги колокольцами серебряными зазвенели. — Этого ли хотела? — рванул рубаху кровавую, от груди отлепляя. — Дождались своего, водяницы? А царевна смотрит печально, будто Богородица с иконы. Головою качает. — Не хотела я этого, да сам ты судьбу свою решил. Сам к нам пришёл — а после предложение моё отверг, в озеро к отцу моему под начало уйти не пожелал. — Сейчас желаю, — протянул Фёдор к водянице руку, а кровь с пальцев оземь так и каплет. — Сейчас готов. Забери, царевна, больно мне на земле, тяжко… больно, и в груди жжёт, и сердце вроде и колом проткнуто, а болит, будто живое… и ни рай, ни ад не принимают, так может, хоть батюшка твой примет… Протянула и царевна руку, коснулась его пальцев. И вроде меньше на них крови стало. Перестала она капать на землю. — Принял бы, — ответствовала. — Принял бы, коли прежде бы ты явился. — Прежде? — вновь смех страшный вырвался у Басманова, эхом в лесу отразился, подхватил его, кажется, филин ночной не то ещё птица какая, заухал, захохотал в лад. — Допрежь того, как отцеубийством руки свои запятнал? Это же его кровь с них капает — да никак не иссякнет? — Его, — кивнула царевна, засверкали алмазы у неё в венке. — Ты руки-то в воду опусти, кровь отцова и смоется… А Фёдор всё шире, всё страшнее ухмыляется. Зубы нетронутые — предали его казни лютой, да перед казнью пытать не стали, видно, государь не велел — жемчугом в свете огней русальих блестят. — Смоется — да подружкам твоим на прикорм пойдёт? Улыбнулась и царевна — и тоже улыбка её недоброю вышла. — А ежели и пойдёт? — А и пускай… Опустился близ воды на колено. Кровь по ногам сильнее заструилась. Хорошо хоть, не болит там, где кол в тело вошёл, — болит только там, где вышел… В груди болит. Только в груди. Обмакнул пальцы кровавые в воду. Стекла с них кровь отцовская, в озере растворилась, кожа белой да чистою стала. — А ежели весь окунусь? — всё ещё на ноги не вставая, лицо к водянице вскинул. — И раны исчезнут? Кровить перестанут? Качает головою царевна. И вновь улыбаться перестала; и вновь лицо, печальное да красивое, с ликом Богородицы стало схоже. — Нет. Не исчезнут, не перестанут. И весь окунуться не сможешь. Чем могла — помогла; что до прочего — не обессудь. — Почему? — выпрямился Басманов, взглянул водянице в лицо; и не понять, у кого из них ярче да страшнее глаза в темноте горят. — Почему — лишь так?.. Почему в озеро ныне забрать отказываешься? К батюшке под начало? Печально да ласково почти улыбнулась царевна. Положила руку Фёдору на грудь, поверх пятна на рубахе кровавого; не исчезло оно, но от ладони прохладной будто меньше жечь в груди стало. — Потому как не в силах боле. Был связан ты с государем русским любовью, а ныне и кровью повязан — своей да отцовой. Крепко-накрепко повязан. Потому ни мы тебя не сможем забрать, ни ангелы небесные, ни демоны адские. — И… что же теперь? — выдохнул Фёдор сквозь зубы, скрежетнул ими — и скрежет страшным вышел, и тоже будто эхом в лесу отдался. — Так и скитаться по миру… пока миру конец не придёт? — Отчего же, — усмехнулась царевна, руку от его груди убрала. — Вот заберёшь того, кого любишь да кто тебя разлюбить не сумел, — вдвоём и уйдёте. А куда — это уж мне неведомо. Вот, стало быть, как. Что ж, царь-батюшка Иван Васильевич, жди, стало быть, в гости ноченькой тёмною… — Когда заберу? — водяницу спросил. — Скоро ли? Когда пожелаю? Шире усмехнулась царевна. — Когда сможешь. Когда судьба велит. Стало быть, не день и не два ещё меж светом и тьмой на земле грешной маяться. Чует потому что Басманов: не скоро он ещё сможет к царю в горницу войти. Икон святых да звона колокольного не убояться. А коли и войдёт — может, и не враз заберёт… Жди, стало быть, царь-батюшка, в гости… И хочет злорадством преисполниться Фёдор — а не удаётся ему. Болит сердце израненное — не от гнева, от любви к государю болит. Кого любишь да кто тебя разлюбить не сумел… На небо тёмное посмотрел. Вновь на царевну озёрную взор перевёл. — Дозволишь ещё явиться? Качает головою царевна. — Незачем нам более видеться, Фёдор. Не выйду к тебе, и подружки мои не выйдут. Разные у нас отныне пути, и уговор наш исполнен, и долг твой нам уплачен. Коснулась ещё раз рукою груди. Прохлада озёрная сквозь рану кровавую, сквозь боль жгучую проникла. — На этом прощай.***
…Беззвёздна ночь да безлунна. И озеро лесное тихо, и огоньков колдовских не видно. Только вой над лесом — пёсий, не то волчий, не то человечий. Крестятся, проснувшись в ночи, люди православные. Шепчутся: мертвец то неупокоенный ходит. Человека, коего при жизни любил, ищет. Вот как найдёт, как забрать сможет… …так и упокоятся вместе.