Жизнь — ускользающая тень, фигляр, Который час кривляется на сцене И навсегда смолкает; это — повесть, Рассказанная дураком, где много И шума, и страстей, но смысла нет. Уильям Шекспир. Макбет На древнем камне я стою один, печаль моя не оскверняет древность — усугубляет. Видимо, земля воистину кругла, раз ты приходишь туда, где нету ничего, помимо воспоминаний. Иосиф Бродский. Элегия (1968)
Все началось с того, что Боб Паундмакс умер. Точнее, впал в кому из-за аневризмы головного мозга, случившейся вследствие слишком высокого содержанья холестерина в крови — что большой разницы со смертью не составляло. Боб был старым другом, товарищем, который дошел с ним до вершины; Боб Паундмакс был уникальным специалистом. Специалистом, державшим секреты своей профессии и деятельности при себе. До тех пор, пока он принадлежал «Миллениону» Гарри душой и телом, Макдауэлл позволял ему эти секреты: эта степень доверия была необходима, и Гарри мог дать ее своему верному соратнику. Но сейчас Боб умер и его шпионская сеть проседала и расползалась. Будто шестерни отлаженного механизма дали сбой. От мертвых нет пользы, и с этим приходится мириться. Гарри смирился, как смирялся уже не раз — скрепя сердце от досады и надеясь, что новая ставка себя оправдает и замена сможет работать так же эффективно. Только вот второго Боба Паундмакса нет и не будет — как и время и возможности, люди уходят безвозвратно. Об этом ему напоминал Балладберд Ли. Он тяжело переносил потерю лучшего друга, став неуравновешенным и агрессивным, как раненый зверь, хотя и вел дела исправно. Подчиненные дышали через раз, боясь попасть под горячую руку, и ползли слухи о нехороших убийствах. Гарри не интересовался, в чем Ли топит свою печаль; чужие нездоровые наклонности его не касались. Но при виде неуловимо изможденного, с углубившимися складками у рта и глубоко залегшими тенями лица Балладберда что-то внутри знакомо ныло — стыло, мерзко, тянуще, как старая рана. Ли нужно было вернуть в нормальное состоянье, пока не стало слишком поздно. И когда Ли сорвался при нем однажды, до полусмерти напугав того несчастного, который доложил о задержке в одном из дел из-за недостатка информации, Гарри спокойно велел: — Успокойся. Тот застыл, взяв себя в руки — но Гарри видел, точнее, угадывал, как выламывает его тело истерикой. Незадачливый докладчик пискнул «С вашего позволенья» и поспешил скрыться за дверью. — Я понимаю твои чувства, — Гарри подошел к Ли вплотную, положил руку на ему на плечо. — Но не сходи с ума. Ты нужен мне, Ли, — сказал, глядя в вечно сощуренные глаза, подчиняя его отчаянье своей воле, как уже сделал когда-то, в молодости. — Слышишь? Ты мне нужен. Ли не ответил. Но каменное плечо под ладонью Гарри стало чуть мягче. Макдауэлл налил в круглые хрустальные стаканы бурбона, себе и Ли — предлагая выпить за память друга. Ли едва пригубил алкоголь и включил телевизор. Там показывали репортаж про аварию на шоссе, ведущем в город. В этой аварии, как тактично выразился ведущий, пострадали губернатор Шуберт Рукс и еще десять человек. Было бы странно, если бы взрыв, пробивший дыру в шоссе, оставил их невредимыми, подумал про себя Гарри, болтая бурбоном в стакане, и повернулся в кресле к окну. Вид из него никогда не надоедал Макдауэллу. Сквозь высокое панорамное окно было видно весь Биллион-сити: светлые современные многоэтажки, выросшие за время его правления, жилые районы и дальше, дальше в гору, на которую карабкался шлейф трущоб. Город, принадлежащий ему, лежал перед ним, а он возвышался над городом. Вершина его могущества? Еще одна ступень на его пути вверх.***
Это был первый семейный ужин за долгое время. Нет, с женой Гарри трапезничал практически ежедневно, но вот тесть редко посещал их. Дела, дела… Делам пришел конец: Бэара Уолкена наконец удалось уговорить уйти в отставку и пожить для себя. В честь этого событья и был устроен ужин — Гарри снял целый ресторан, самый дорогой в городе (и, разумеется, подконтрольный синдикату), и в освещенной шикарной люстрой, со вкусом убранной зале не было никого, кроме них троих. Это был их вечер, только их. Немногословный, стоический Бэар был верен себе и смущал их вопросами о внуках, а Шэрри деликатно накладывала вето на неподобающую, по ее мненью, для застолья тему. Гарри лишь усмехался и разводил руками. Все было хорошо. — Я так рада, что нам наконец удалось собраться всем вместе, — сказала Шэрри, когда вечер подошел к концу, и Гарри залюбовался тем, как мягко блестят ее глаза от вина и счастья. — Мы всегда можем увидеться, в любой момент, — ответил Бэар, поцеловав дочь на прощанье. — Верно? За этим ты и был отправлен в отставку, одними глазами ответил Гарри. Чтобы наконец-то проводить время с дочерью сколько захочется. Ответный взгляд Бэара из-за неизменных непроницаемых очков был сух и тверд: он не хотел уходить в отставку, но не было ничего, чего бы он не сделал для Шэрри. «Колоссы умирают стоя», — промелькнуло вдруг в мыслях, и сердце охватило беспокойство: что-то было не так, но Гарри не мог понять, что. Удаляющаяся спина железного Уолкена, старого медведя, стоящего у истоков «Миллениона», была прямой и ровной. Спустя месяц Бэара Уолкена не стало: он умер во сне. Тихая смерть, неожиданная для воина, каким он, несомненно, был; но Кагасира, сплюнув окурок, сказал: а чего ты хотел, аники? Уолкен всю жизнь положил ради синдиката, а старикам, вышедшим в отставку, только и остается, что умирать. Сказал и ухмыльнулся по обыкновенью криво — это была не насмешка, просто Банджи только и умел, что смеяться и лаять на все лады и поводы. И, видимо, был настроен умереть исключительно от вражеской пули. Его право. Но Шэрри не было дела до подобных тонкостей. Узнав о смерти отца, она рухнула в кресло, как марионетка, нити которой обрубили жестоким ударом, и зарыдала. Гарри смотрел на ее горе с тяжелым, сумрачным сердцем. Здесь нельзя было помочь. Ничем нельзя было помочь — Гарри даже не мог забрать ее слезы себе: боль и скорбь были несравненным правом дочери, потерявшей отца; дочери, которая всегда знала, что это произойдет. То, что это в итоге оказалась мирная смерть, а не сбывшийся детский кошмар об убийстве, было совсем слабым утешеньем. Так в доме Макдауэллов поселился траур. Шэрри носила его снаружи, сменив привычные цветные одежды на черные, Шэрри носила его внутри — не как ребенка, но как долгую, тяжкую думу. И не делилась своими мыслями. А по ночам обнимала его, прижимаясь крепче. Гарри гладил ее по волосам, иногда не в силах уснуть далеко за полночь. Две недели прошло со смерти Бэара Уолкена. Выдалось ясное, солнечное утро, и Шэрри сидела на веранде, глядя куда-то вдаль, налетевший с моря ветер трепал ее волосы. В них не было ни единой нити седины — не только потому, что Шэрри была на семь лет моложе мужа, но потому, что даже в самой глубокой скорби была сильной, стойкой дочерью своего отца. Гарри тихо подошел сзади и набросил ей на плечи плед, невесомо целуя в висок. Шэрри мягко сжала его руку — и вдруг попросила: — Пообещай мне кое-что, Гарри. — Что? — Не уходи раньше меня, — ее запрокинутое к нему лицо было полно не столько печали, сколько нежности, глубокой, выстраданной, — не оставляй меня одну. — Я обещаю тебе это, — после секундной паузы откликнулся Гарри. Слова дались неожиданно легко, и даже улыбнуться получилось искренне. Что-то дрожало внутри от ответной теплоты к жене; конечно, он никогда не оставит ее, Шэрри — неотъемлемая часть его жизни, и ей не нужно бояться, что она потеряет его: этого никогда не случится. Взять с Шэрри ответное обещанье ему в голову не пришло.***
Собрание шло полным ходом, и слово взял Ричард Берлин, новый глава шпионской сети. Чуть за тридцать, энергичен, подает большие надежды — за которыми стоят соответствующие амбиции. Среди аксакалов, коих много, едва ли не больше половины в верхушке синдиката, Берлин смотрелся как молодой дуб, пробивающий себе дорогу к солнцу меж дряхлых елей, сосен и кипарисов. За ним следовали и другие. Об этом Гарри говорил еще Боб, когда хвалил ему Ричарда. Макдауэлл, разумеется, прислушался к его словам. Прислушался… и позволил другим, более насущным делам увлечь себя. Он правил мафией железной рукой, и горе тому, кто осмелится пойти против него. А молодая кровь синдикату нужна. — …таким образом, мы сможем провести съезд, как и планировалось, — Берлин закончил и встретился с Гарри глазами. Взгляд его был мимолетен — цепок, черен. Не потому, что у Берлина темные глаза; потому что солнце вдруг померкло. Всего на миг этот молодчик посмотрел Гарри прямо в глаза — спокойно, сосредоточенно, как смотрят уверенные в своих силах люди; люди, идущие к своей цели; люди, чья цель прямо перед ними. Это еще не прямой вызов. Но скоро. Уже скоро. И будто кто-то стоит за спиной и дышит в затылок, и от этого дыханья волосы становятся дыбом, а жилы выкручивает судорогой. — Босс? Мгновенье прошло. Солнце светило снова, било сквозь панорамное окно за спиной у Гарри, лучи золотили его фигуру, окружая сияющим ореолом и отбрасывая густые, длинные тени. Лицо Берлина в этом свете было ясным. На нем не было морщин, тени не достигали его, а черты сквозили силой, которую не скрыть — даже если бы Берлин захотел. Он не хотел. Отчего-то вспомнилось, как сам Гарри сидел когда-то — ровно напротив предыдущего главы синдиката и смотрел на него глазами уверенного в своем праве, голодного льва. Смотрел — и чувствовал, как шатается под Большим Папой трон, как иссякло его могущество, как приходит его, Гарри Макдауэлла, время… Тогда у него вырвали законный кусок из пасти. Ненадолго. Гарри кивнул, и собрание продолжилось. Нельзя было сказать наверняка, заметил ли кто-то, понял ли это мгновенье между ним и Берлином; разве что Ли и Кагасира, самые близкие и самые верные. Половина Большой четверки, построившей нынешнюю мощь синдиката вместе с ним. Самому Гарри этот краткий обмен взглядами лег на сердце неожиданной тяжестью. Он всегда перемалывал своих противников, ломал им хребты и жизни, уничтожал либо подчинял любого, кто вставал на пути, и никогда, никогда никого не щадил, всегда оставлял за собой последнее слово… что было не так сейчас? Гарри нависал над столом задумчивым стервятником. Люди говорили и смотрели на него; Берлин неуловимо усмехался углом рта.***
Съезд синдиката проходил, как и было запланировано. Банкетная зала, помнящая еще первые сходки Большого Папы, была полна людей — роскошь приемов, которые устраивал Гарри, не уступала королевской. Шэрри стояла рядом с ним в черном кимоно и улыбалась, радушно и сдержанно, не дрогнув лицом выслушивала соболезнованья по поводу смерти отца и поздравленья по поводу успехов мужа. Истинная леди «Миллениона». Когда съезд окончился и они выходили к машине, Шэрри держала его под локоть, и Гарри чувствовал ее усталость. Надо свозить ее куда-нибудь, подумал он. В путешествие, развеяться… Дальнейшее произошло в один момент. Из толпы выделился человек: безликий, в темном костюме секьюрити, он внезапно начал стрелять, первая пуля ушла в молоко, просвистев в стену, вторая убила телохранителя Макдауэлла, следующая… Следующая пуля настигла Гарри, должна была настигнуть — тот миг, когда Шэрри заслонила его собой, ускользнул от него. Ублюдка, который стрелял в них, наконец угомонили, почти синхронно с его последним выстрелом, но это было уже неважно, больше ничего не было важно: Шэрри начала оседать наземь, и Гарри подхватил ее, чувствуя только каленое добела лезвие страха и вес Шэрри, на груди у нее набрякло кровью темное пятно. — Шэрри! Шэрри!.. Немедленно вызовите врача! Вокруг кто-то суетился. Гарри опустился на колени, держа жену на руках, не отрывая взгляда от ее посеревшего, искаженного болью лица. — Все будет хорошо, Шэрри, не волнуйся. Сейчас, сейчас придет врач, потерпи немного, хорошо? Это ведь просто царапина, не о чем беспокоиться. Ведь правда? Правда, Шэрри? — он говорил и говорил, будто мог заговорить зубы беде, раз уж нельзя было приказать ей сгинуть, но дрожь в голосе выдавала его. Шэрри сжала пиджак на плече мужа, вцепилась слабеющей рукой и приподнялась, желая ему что-то сказать. Гарри наклонился ей навстречу, чтобы уловить собственное имя, увидеть, как глаза Шэрри наполняются слезами, а те текут по щекам как вода, просто вода… и Шэрри не стало. Ее тело обмякло в его руках, разом став и легче, и тяжелей, голова откинулась, и бронзовая линия горла светлела в свете фонарей. Гарри хотел бы не верить — но он держал в руках остывающее тело единственной женщины, которую он любил в своей жизни, и в этом теле больше не было ни света, ни дыханья. Гарри закричал. Он стенал и выл, сжимая ее в объятьях, не желая отпускать, но не в его силах было вырвать ее из могилы, пробудить от смерти, и она не отзывалась, когда он звал ее, задыхаясь от рыданий.***
— …земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху, — читал молитву священник, а Шэрри лежала в гробу — красивая, безмятежная, скорбная, на перине из цветов, и горький запах ладана и белых роз плыл по церкви. За спиной Гарри тихо плакали члены «Резни» и застыла тенями пара подруг — те немногие, кто пришел проститься. Шэрри вела тихую жизнь, скрытая густой тенью мужа, всесильного Гарри Макдауэлла, босса мафии, и вот, на похоронах этой яркой и жизнерадостной женщины больше всего было старых киллеров, много лет работавших на ее отца и помнящих ее еще ребенком. Гарри стоял у самого гроба, в черном костюме, отрешившись от всего, и никто не осмеливался лезть к нему с соболезнованьями или чем-либо еще. Прежде, чем гроб закрыли, он склонился к Шэрри, осторожно взял ее руку и поднес к губам — в последний раз. Шэрри, думал он, моя дорогая Шэрри, покойся с миром. Я покараю каждого, на ком есть хоть тень вины в твоей смерти, любого, кто осмелится пойти против меня, ибо я есть тот, кто я есть: Гарри Макдауэлл из «Миллениона», и я останусь им навсегда. Шэрри, любовь моя. День похорон выдался тихим и солнечным. Октябрьское небо распахнуло объятья густой и прозрачной синью, и под ногами хрустел иней. Старое кладбище приняло в свою утробу гроб с телом миссис Макдауэлл — неподалеку от ее отца, рядом с местом, на котором когда-то похоронят самого Гарри; этот участок он выбрал сам, не мысля себе покоя в посмертьи, если рядом не будет Шэрри. На свежей могиле лежали венки и цветы, на надгробии вилась надпись «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше», мирный сон в мирной земле. Шэрри заслуживала этого больше, чем кто бы то ни было. Но остальные не заслуживали. Синдикат трясло как в лихорадке: Гарри устроил полномасштабные чистки, ища того, кто набрался столько наглости, что организовал на него покушенье. Это могла быть месть за взорванного несколько недель назад губернатора — он собирался ввести законы, направленные против синдиката; это мог быть кто-то из верхушки синдиката, решивший, что смерти ближайших товарищей ослабили Гарри и теперь можно попытаться отнять у него то, что принадлежит ему по праву. В любом случае, замешан кто-то из своих, раз убийца смог подобраться так близко. Недовольных всегда было достаточно, и Гарри хорошо помнил, как он сам получил власть, подмяв под себя синдикат шаг за шагом и, наконец, силой и хитростью стал боссом. Незадолго до этого Большой Папа, предыдущий глава синдиката, пытался втолковать ему что-то о том, что связи надо строить на доверии — и он был прав. Но Гарри не признавал доверия: только преданность, лютую, волчью, когда ему вручали не просто жизнь, но всего себя с потрохами и душой; и право сильного. Приди и возьми — вот то, во что Гарри верил с тех пор, как был сопливым приютским мальчишкой, у которого не было ничего, кроме голода. Приди и возьми, если сможешь. Внеочередное собранье верхушки синдиката инициировал не Гарри — но это было только ему на руку. Берлин показал себя во всей красе, и Макдауэлл знал, кто из этих людей посмел пойти против него, кто заслуживал кары за смерть Шэрри. Можно было бы решить все по-тихому, но Гарри был зол: глухая ярость ревела в нем, как огонь в доменной печи, и требовала удовлетворенья. И еще ему хотелось услышать, что они ему скажут. Будут ли оправдываться? Поднимут ли открытый бунт? И вот они все сидели перед ним, набравшиеся храбрости. — Босс, — начал Роджерс, — после смерти Боба Паундмакса и Бэара Уолкена дела «Миллениона» пошатнулись. — Покушенье на вас доказывает это, — подхватил другой. — Мы соболезнуем вашей утрате, — добавил поспешно, — но вы и сами понимаете, что это вызов. И еще: — Нам нужно… внести коррективы в политику «Миллениона», пока другие синдикаты не вцепились нам в глотку. И наконец: — Так будет лучше для синдиката. Повисла пауза. Все взгляды — явно или неявно — скрестились на Гарри; свет из окна был бел и слепящ. — Что ж. Я понял вас. Однако, — синий лед его глаз обжег собравшихся, — ответственные за покушенье на мою жизнь — ответственные за смерть моей жены — сидят сейчас за этим столом, не так ли? Будто рябь пробежала по двум рядам серо-черных костюмов; сдерживаемый ропот. Обнаглевшие свиньи! Старожилы, вошедшие в верха еще при Большом Папе, сидели с постными лицами. — И мне ничего не остается, как защищать синдикат так, как мне кажется правильным. Гарри спокойно улыбался. По его знаку в зал совещаний вошли безликие люди в черном с пистолетами-автоматами в руках. Виновные, несогласные и просто сделавшие не ту ставку не прожили дольше минуты. Очередь смолкла. Оставшиеся в живых в ужасе таращились на Макдауэлла, Кровавого Гарри, босса синдиката «Милленион». — Кажется, мы достигли взаимопонимания. Берлин поморщился, и это не ускользнуло от Макдауэлла. То была расчетливая брезгливость человека, не одобряющего подобных сцен и подобных методов. Берлин никогда не показал бы этого добровольно — но момент оказался сильней него. Слишком молодой, удовлетворенно подумал Гарри. Слишком молодой и не помнит, каким был этот город еще каких-то три десятилетия назад, из чего вырос «Милленион», не понимает эффективность старых добрых репрессий. Они нужны, чтобы показать: его могущество неоспоримо.***
После демонстративного расстрела членов верхушки синдикат был тих — и весь город затих тоже, в преддверьи бури, которая непременно должна была грянуть теперь, когда Кровавый Гарри вышел на тропу войны. Разматывая клубок заговора, он видел: нити тянулись во все стороны. Правительство, конкурирующие синдикаты — все хотели сломать «Миллениону» хребет. Гарри весело скалился: не на того напали. Это была не первая его война — и не самая жестокая. Самая масштабная, пожалуй. Предложений о мире он не принимал и уверенно шел по чужим костям, в вихре проклятий и бессильной злобы. Так прошла неделя. Смутное дежавю висело в воздухе, вплетенное во вкус и запах утреннего тумана. Настроенье у Гарри было приподнятое. В холле Нью-Милленион Тауэр он встретился с Ли; они нечасто вот так совпадали, но сегодня им было что обсудить: локальная война подходила к концу. Все было спокойно, когда Ли обернулся на его приветствие. Из-за спины послышался звук шагов. Кто еще оказался таким оперативным? Кагасира? Уже закончил со своим заданьем? Это был не он. — Берегись! — Ли заслонил его собой, повалив наземь. — Ли! Балладберд хотел было сказать что-то, но их прошили выстрелами еще раз — будто высыпали вагон кирпичей. Ли лежал на нем грудой, и было очень больно. Кровь была повсюду.***
Когда Гарри пришел в себя, все было пустым и белым. Больница. Он в больнице. Когда он здесь оказался, почему он здесь? Он всегда гордился тем, что, исключая плановые осмотры, ноги его тут не было. Теперь он пластом лежал на койке, и вес его тела давил на кости так, что это было почти невыносимо. Собрав все силы, Гарри пошевелил рукой, скосил глаза на ладонь — и вспомнил, почему он здесь. В него опять стреляли. И на этот раз достали. Его, Гарри Макдауэлла, которого не брали пули. Впору было расхохотаться — все равно ведь не умер и дайте только срок… сил не было. Ничего не было. Даже боли — лекарства отлично справлялись со своей работой. Гарри позволил себе соскользнуть обратно в небытие. Через несколько дней его навестил Ричард Берлин. Он принес ему чисто символический гостинец — Гарри все равно нельзя было ничего есть пока, только внутривенное питанье — и новости. Скупо пересказал последние события: Гарри отстранили от руководства синдикатом большинством голосов. Нынешним главой «Миллениона» стал Биско. Биско распорядился позаботиться, чтобы с ним, Гарри Макдауэллом, все было в порядке. Разборки с правительством и другими синдикатами подходили к концу. И, кстати, Кагасира Банджи пропал без вести. В глазах Ричарда не было жалости, но было что-то сродни сочувствию. Словно этот недоносок понимал про Гарри что-то такое, чего не понимал он сам. — Выздоравливайте, мистер Макдауэлл. И Берлин ушел, придерживая белый халат на плечах. Дверь закрылась за ним, будто захлопнулась крышка гроба. Могила в могиле сомкнула свои края.***
Небо заволокло серым, оно провисало от ватной тяжести облаков, которые никак не могли разродиться не то что снегом — даже постылой мокрядью. В такие дни не хотелось ни жить, ни умирать, но других у Гарри Макдауэлла теперь не водилось. На кладбище было так же уныло и тихо, как и у него дома. Но тут, по крайней мере, это было к месту. Гарри шел, машинально подмечая знакомые могилы: врагов, соратников, друзей — длинные ряды надгробий, из которых складывалась пирамида его карьеры. Могила Шэрри была финальным аккордом: такая же, как пару дней назад, когда он был тут в последний раз, почти такая же, как два месяца назад, когда его жену хоронили. У Гарри не было нужды ухаживать за могилой самолично, но тоска глодала кости, как голодный пес. И неожиданно для себя он зачастил сюда, к жене. Подолгу стоял у могилы, иногда срываясь на длинные, бессмысленные монологи, и всегда привозил розы. Любимые цветы Шэрри — свежие, посреди зимы. Это Гарри еще мог себе позволить. Возвращаться в пустующий дом не хотелось, как и видеть кого-либо, и после посещенья кладбища Гарри отослал шофера, сел за руль сам и поехал куда глаза глядят. Наконец пошел снег, крупными, сказочными хлопьями, и все казалось каким-то далеким, вся жизнь, будто ее и не было никогда. Он без цели ездил по городу, не обращая вниманья на то, куда его заводит подспудный ход собственных мыслей. Одна улица мелькала за другой, как на ленте Мебиуса, и он сам не заметил, как свернул куда-то вбок, просто потому, что увидел что-то знакомое — дорога вела в гору. И чем дальше он заезжал, тем хуже становился асфальт, а потом и вовсе заглох мотор. Поначалу Гарри не понял, в чем дело; оказалось, он умудрился истратить весь бензин в этой сумасбродной поездке. Давно стемнело. Должно быть, его уже хватились. Если не шофер, служивший у него уже не первый год, то негласные соглядатаи от синдиката — его все еще опасались, точнее, проявляли разумную осторожность. Такие, как Макдауэлл, никогда не успокаиваются. К черту их всех. К черту! Гарри вышел из машины, вдохнул ночной воздух полной грудью. Все еще шел снег, мягко плывя в темноте и полностью отрезав его от всего остального мира. Не было времени, не было места. Был только он, Гарри Макдауэлл, безмерно уставший от собственной жизни. Стоять на одном месте было холодно, а ни душиться в машине, ни возвращаться назад не хотелось, и Гарри с усилием двинулся с места. Вспомнилось вдруг, как, уходя с кладбища, он зацепился взглядом за знакомый крест, стоящий там вот уже тринадцать лет. Зацепился — и тут же отвернулся. Он не вспоминал о том, кто лежал под этим крестом все эти годы, не хотел вспоминать и сегодня. Не хотел, но воспоминанья ожили, и обратного хода уже не было: они лишь ждали подходящего момента, чтобы выступить из-за спины и захватить его в свой плен. Гарри шел по этим старым улицам, мимо трущоб, в которых никто уже не жил, и его юность шла — сначала за ним, потом рядом с ним и, наконец, обгоняя его, заполняя все собой, и январь уступал место вечному августу, и он с парнями бежал по улицам, смеясь и перешучиваясь на ходу, голодные, молодые, нищие — и счастливые. Даже работая день-деньской (обманывая, сбывая краденное, промышляя мелким крысиным бизнесом), даже получая по шее от конкурирующих шаек (позиционные бои не прекращались никогда), даже не имея будущего (сейчас Гарри отчетливо видел: его тогдашняя беззаботность была путем в никуда — в лучшем случае он влачил бы сейчас жалкое существованье на этих же улицах), они были счастливы. Он, Гарри Макдауэлл, был счастлив. Мог идти куда хотел, мог делать что хотел — никому не нужный, кроме горстки таких же как он беспризорников, абсолютно свободный, и его друзья были с ним. Этого было достаточно. Ветер бросил в лицо пригоршню снега, оборвав размышленья, прогнав образ наглого обаятельного юнца и оставив одинокого продрогшего старика, отчаянно хватающегося за память о невозвратимом. На какое-то мгновенье ему даже почудилось: сейчас перед ним возникнет старинный друг, выбежав из-за поворота. Не такой, каким он видел его в последний раз, измученный, растерянный, расстрелянный в упор (Гарри не пожалел тогда для него всей обоймы), а навеки юный, со смеющимися ясными глазами. Брэндон Хит, товарищ его детства, самый дорогой из всех. На улице никого не было. Только виднелся невдалеке знакомый козырек — в той стороне, если память вновь не шутит с ним злых шуток, была их, шпаны, тогдашняя берлога. Старый кафе-бар встретил Гарри глухим молчаньем. Несколькими ударами плеча он вышиб доски, которыми был заколочен дверной проем, и вошел. Звуки шагов утопали в пыли, скопившейся за тридцать лет. Потолок прохудился, а на полу, за барной стойкой все еще был вычерченный мелом силуэт мертвого тела — когда-то Гарри и остальные парни из его шайки нашли там своего товарища убитым. Джойс, его звали Джойс. В злополучную ночь его смерти все и началось… нет. На самом деле все началось раньше. Все всегда начинается раньше, чем мы это замечаем, а потом уже не найти концов и не распутать узлов. Гарри сел на диванчик, который выглядел приличней всех, пыль взвилась душным облаком. Тишина окружала его, как водная толща, слишком давняя, полная горечи — больше, чем можно выплакать, выкричать, высказать одному. Рядом не было никого. Только память, которая жила в нем все эти годы, как второе сердце. Сейчас это сердце ожило и забилось тяжело и гулко, гоня по его душе все минувшее, как настоящее гонит по жилам застоявшуюся кровь. Гарри достал из внутреннего кармана пальто флягу, отхлебнул спиртного, а после степенно выудил из портсигара сигару и закурил. Дым вился в воздухе, окутывая призраков прошлого — немых свидетелей того, как Гарри Макдауэлл, человек, достигнувший всего: власти, богатства, славы, любви — навернулся со своей вершины и упал наземь мешком костей, придавленный весом содеянного и непрощенного. Время шло, неумолимое и безразличное к попыткам Гарри обратить его вспять, к его прозрениям и ошибкам. Наступало новое утро.