ID работы: 11835870

Реквием/мазурка

Слэш
R
Завершён
194
автор
rainy umbrella бета
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
194 Нравится 12 Отзывы 26 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Дашков про него шутил: там, где Юсупов пройдёт, пёрышко оставит. Потому что одно время тот очень любил боа. У него был целый сундук или даже шкаф — пушистые ленты на каждый день недели разные. Юсупов в них кутался и только маленькую ручку из них как айсберг показывал для рукопожатий и чтобы Дашков его вёл. Боа ореолом колыхалось вокруг него при ходьбе, источало аромат табака и каких-то тропических цветов — того, с чем рядом его доставляли на корабле из Китая или откуда ещё. Магнолии, соль, пыль — по этому джентльменскому набору Дашков мог бы взять след Юсупова, даже если бы тот на поезде уехал в Париж с сандаловой палочкой в мундштуке. У Дашкова от этого кружилась голова. А Юсупов был похож на библейских ангелов: из обилия перьев виднеются два горящих пронзительных глаза на белом. Белая это была, конечно, кожа. Её по краю жгла рыжина волос, не помогало даже когда он её утихомиривал в крупную волну над правым ухом и старался выглядеть прилично. Прилично не выходило, а вот хорошо, хорошим — гораздо удачнее, потому что суть свою не пропьёшь. Дашков знает — он пытался. И перья не то чтобы сыпались, не то чтобы даже оставались в автомобилях и салонах, а просто их намеренно выдергивали: Юсупов, когда нервничал, то есть почти никогда — времена были спокойные. И Дашков, потому что они своей полнотой и объемом (от слова объять. Обнять — думал граф) так и просились в руки, так и хотелось трогать кремовые и белые перья, и ещё чёрные имелись, и вперемешку — и все очень красивые. Пыльные и пышные. Дашков себе украдкой надергал из каждого по перу — сначала от нечего делать, из страсти прикоснуться, потом для коллекции. Коротко подполз рукой по заднему сиденью в дребезжащий недостатком фонарей вечер к размотавшемуся на бале князю — устал, спит почти. И вытащил себе пушистое перо марабу. Убрал в портсигар. Юсупов даже не заметил. Юсупов меры не знает. У него либо слишком и до боли в глазах (от слез), либо совсем на дно, но по-горьковски, то есть специально. Наступает осень, и князь не пойми из-за чего чахнет. Нарочито гладко ведёт глазом и почти не поднимает ресниц, почти не носит больше перьев и перстней (отчего руки становятся совсем незащищенными как будто, со странно-розовыми перекрестиями суставов и хрупкими фалангами. Дашков чуть не смеётся, когда тот ему своей из без того кукольной ручкой грозит и говорит что-нибудь страшное), и азарт былой из глаз пропал, как опал к сентябрю опал луны. Вместо этого Юсупов выезжает по делам в пальто для виду и в горжетке для тепла — Дашков думает, что это какой-то кошмар. Дашков думает, что Юсупов вообще не выдаёт себя ни мизинчиком, что он совсем не похож ни на одинокую, ни на глупую, ни уж тем более на деточку, стоя, свой лисий нос опустив в темно-каштановую мокрую лису у себя на шее, под проливным дождём на Невском. Дашков не думает, но насвистывает «кокаинетку», пока спускается к нему со второго этажа, пока снимает с себя шляпу, чтобы ради приличия намокнуть тоже, и пока уводит Юсупова под крышу за предплечье, как ребёнка из кондитерской. Юсупову отвратителен Петербург. — Колыбель России! — говорит граф скороговоркой. — Но не в сентябре, Дашков! — князь выстрелом запястья засучивает рукав и деловито смотрит на место, где должны быть часы. Хмурится. — Пора уезжать, — обречённо, как будто вишнёвый сад собрался покидать. — Куда? — В Москву, в Москву! Плеваться бы от такой пошлости. Но Дашков смягчается одно из-за того, что Юсупов имеет в виду Подмосковье. А ещё он знает, насколько князь на самом деле умён. — Как же служба ваша? — несмело поднимает взгляд граф, и Юсупов удивляется, как у него каждый раз это получается — смотреть исподлобья и как будто извиняясь таким стальным горячим зрачком. Князь вздыхает. — Долг — что есть, то есть! — и возводит глаза кверху, и за губами прячет клыки. Он так похож на деву Марию. Чуть-чуть. Немножко. Почти нет, думает Дашков. — Это правда, сердце болит. Сердце не выдерживает. — Вы, наверное, давно не ели. Юсупов жмёт рукой тщедушную грудную клетку, Петербург стекает по темному окну. За ним почти ничего не видно. Ночь. Тьма. Чернота. Только свечи шипят пузырями, оплавляясь. Феликс Феликсович Юсупов похож на ведьму. Дашкову кажется, что князь стал вампиром потому, что так модно, а не в соответствии со своей подлинной сущностью. У князя рыжие волосы пламенным языком. У князя сережка по плечу стелется и звенит медью маковой коробочки, а плечо белое такое, что почти до голубизны, прямо как у утопленницы. У него взгляд быстрый и колючий, а глаза — янтарь. Он плывёт вместо того, чтобы ходить, и странно подвижен, как будто дёргается от судорог (бесы внутри шалят). Князь бормочет вещи, которых Дашков не разбирает. И самое главное: у него нет своего запаха. У каждого человека, вампира, кого угодно, как ни прячь — найдётся, и ни с чем не спутаешь. А Юсупов пахнёт лилиями, табаком, тальком, сухофруктами, кровью, духами la nuit de noel, лавандой, морозом, мёдом, детским кремом, финиками, пудрой, роскошью — чем угодно и в любых купажах, но не самим собой, как будто начисто лишён кожи. Можно даже шутить про то, какая она у него тонкая, вследствие чего он такой эмоциональный и разбитной, но только за двести бог знает с чем лет он Дашкову кажется скорее разбитым. И когда Юсупов в тот же вечер упоминает, как ему ужасно скучно («Скучно!» — говорит) и какая тоска его одолевает, и как плохо все, и сверху не к месту цитирует Лермонтова, Дашкову и хочется и колется, и так он понимает, что одновременно шутит про русскую тоску и вспоминает последние слова Ван Гога. Юсупов на него смотрит, как на помешанного, но на такого своего помешанного, что, мол, знаем, привыкли, говори-говори. Но Дашков замолкает. И только потом, по дороге домой, вспоминает ещё эти печальные глаза ренессанса, и смешно ему, как их собираются прятать в Архангельском от скуки и безысходности. Не получится у князя ничего. У него в последнее время вообще ничего не получается. А что Юсупов ведьма, это да. Это с такой наружностью Мефистофелей рисуют, да ещё малюют и глазам цвет меняют невпопад, чтобы страшней казались. Дашков статуи видел, он-то знает, что на самом деле Мефистофель такой и есть — притягательный. Сколько не скобли мрамор и не переводи эпитетов — не испортишь. Это как Юсупов выныривает из расшвырянной горки кокаина весь белый, как котёнок из миски молока, и шепчет графу содрогающимися бровями: — Я отвратителен, да? Вот интересно, выпендривается или нет. Но хуже точно не становится. Рот у него сломан прямо посередине астровым лепестком. Дашкову хочется облизать языком его нос и щеки, вылизать, очистить от пыльцы. Чужие пальцы бегают у ноздрей, в ямочку над губой стекает едва различимая капелька крови. Получается маленький залив у водопада. У графа приливает к мозжечку и тяжелеет в горле. В глазах почти темнеет, но кокаиновое лицо продолжает настойчиво безысходно маячить перед ним приведением. В общем, нельзя таких Мефистофелей народу показывать, потому что тогда случится что-нибудь плохое. Юсупова тоже нельзя выводить и вывозить, и показывать, и поэтому у него так относительно ровно политическая карьера хромает, потому едва на него взглянут — начинаются беды. Ну чем не проклятье? Дашкову хочется делать ставки по четным числам месяца, а по нечетным быть хорошим и шептать за его спиной как Иродиада, предостерегать всех: «Не надо туда смотреть, а то может случиться несчастье». Юсупов ему иногда немножко помогает: надевает вот перчатки до локтей, закрывает шею шелковым платком, носит жалкую вуаль. Скрывается. Дашкову так меньше забот. В общем, куда граф ни стреляет — оказывается мимо. Не может подходящее сравнение подобрать. Все укатывается в русалок, жемчуга и проклятья, то есть на дно, и хорошо, что вниз, думает он, а не наверх. Дашков где-то читал, что незрелая любовь — это возносить её объект на пьедестал. Зрелая же — это видеть минусы любимого. Очень хорошо, что никакой любви здесь нет, да и нет в целом. Есть злой от сентябрьской метели мальчик, такой разъяренный, что и ударить может. У него такой не к месту смешной рот — однозначно загнутые вниз уголки самым настоящим полукругом, как у старика. И рыжая волна сползла на лоб. Настоящий шторм. Дашков на полном серьезе приносит ему пол бокала крови и коробку «сердца Екатерины» вперемешку с немецкой «Марией Терезией». Юсупов кидает в них пальцы не глядя и конечно достаёт Екатерину. Ест. Пьёт. Шуршит фантиком. Верхняя губа окрашивается в рубин лучше всякой помады. Это она налилась остывающей обидой. Красный-красный-красный. Красный. Они потом всю страну в красный раскроят, а Дашков так и не сможет отвыкнуть от единственной ассоциации с этим цветом. Патриотической и нет. Патриотичнее некуда, про себя будет спорить он, представляя, как знакомый шаг в новом башмачке топчет грязь Монпарнаса. Это же юсуповские все идеи, самые что ни на есть правильные: и про корни, что главное их держаться, и про консерватизм, и про Евр-Азию, которая на целую букву Европы лучше. Смешно, как он может в себе это так успешно содержать, точно-точно серединка на половинку. Его юные татарские глаза и страстность, и гнев — восточнее любой Азии вместе взятой. Он же настоящая басурманская принцесса, думает Дашков под гром оторочки чужих халатов. Ему самому стыдно за своё художественное восприятие и что его вот так легко можно увлечь. Но в то же время — а куда к корням ближе? Юсупов обнажает ворованный жемчуг зубов. С другой стороны — ситцевый запад, тоска английских кружев и французский угар. Позже Юсупов исчезнет и станет совсем беленьким, как письмо. Растворится. Дашкову жалко терять такого дикаря и неженку. Эти строгие тонкие брови, и ирисы вместо герани, и смех колокольчиком, и детскую грусть. Нежный насморк. Граф смотрит, как он ест конфеты одну за одной, целиком и без разбора. «Ну где уж там!» — хочется громко простонать Дашкову. У Юсупова блестящий вкус в искусстве, глаз набит (и намозолен) и на театр, и на музыку с литературой, и на живопись. Дашков ещё раз вспоминает ренессанс, без разбора: Микеланджело, Рафаэля, Тициана и опять думает, что Юсупов оттуда, с картин. Значит, Италия. Но не было бы Бога — грубо срезает путь мысль — не было бы эпохи ренессанса. Не было бы Иисуса тоже. А Иисуса впервые в Иерусалиме видели. Поближе будет. Ассоциативный ряд носится в его голове безголовой курицей, а Юсупов говорит: — Дашков, у вас снова глаз светится. Граф медленно переводит на него взгляд из кресла. Князь коротко улыбается. — О чем-то интересном думаете? Граф рефлекторного жмурится. — О матушке вспомнил. — А я думал, обо мне, — Юсупов вскидывает брови и кладёт ноги на стол. Дашкову послышалось. — Кстати о матушках. Фамилия у вас известная, да? Вот интересно. Не родственник вы случайно той подружки… Подружки, фрейлины императрицы? Дождь по стеклу барабанит так, как будто ему отчаянно нужно, чтобы его впустили. Дашков тянет носом и в голову ударяет дуб, шоколад и чернила, на заднем плане маячат погибшие в огне дрова. Юсупов оставляет улыбку и смотрит внимательно. Развалился в кристальной блестящей атласом расстёгнутой жилетке так, что ленты волочатся по полу. У него белая рубашка с выточками на груди, с маленьким кусочком конфеты под подбородком, о котором он не знает. Дашков не отводит взгляд. — Она самая и есть, Екатерина Ивановна Дашкова — пра-пра-бабушкой мне приходится, — графу просто интересно, как Юсупов своей мыслью загулял в него самого. Столько лет знакомы. Он жмурится, как будто под чужим взглядом. Граф тянет уголком рта. — Почему вы заинтересовались? — Просто мне кажется это смешным, — брови летят вверх, и глаза драматически округляются, он сцепляет руки в замок. — Целый век, и все у власти под боком. Устраивает вас это, Дашков? У него эмоции скачут по лицу, как гнедые кони на свободе. Юсупов нахмурился. Но в ту же секунду сбросил ноги на пол и всплеснул руками, отчего стал похож на вывернутого наизнанку паука. Он потёр пальцами переносицу и сменил свой вдумчивый тон на обычный птичий, на октаву выше, как будто чем более нараспев он говорит, тем беззаботнее кажется. — Хотя, что это я! Зачем? Сейчас вас куда-нибудь не туда заведу такими вопросами, опасные мысли появятся. Я не хочу вас под монастырь подводить. Дашков чуть не задыхается, чуть не давится, его чуть не тошнит. Ему приходится заткнуть рот рукой, чтобы смех не вылился оттуда ужасным лаем. У графа теплеют щеки, почти щиплет. — Для кого опасные? Юсупов издаёт короткий тонкий смешок. — Да забудьте, граф, — и смотрит, сложив бровки домиком. — Совсем неважно, раз вы здесь. Хотите конфет? Какой он смешной, когда боится, что у него отнимут власть. — Поздно. Вы уже спросили, Юсупов. — Так забудьте! Мне уже неинтересно. — Вам что, кажется, что я для вас какую-то опасность представляю? Вот сейчас он опять вскинется и сильно разозлится, что Дашков слишком много себе позволяет. Но граф тогда уйдёт, а Юсупов на следующий день, дай бог, в Москву уедет, и что он ему тогда сделает — он же в другом городе. — Когда кажется, нужно креститься. Сбросив улыбку, Юсупов стремительно сворачивает разговор. Поднимается в кресле и устраивает ногу на ногу, чтобы принять оборонительную позу ниточки. Грудь у него ходит ходуном. Дашков из другого конца комнаты видит, что князь сел на собственные ленты и легко может их вытянуть и развязать совсем. Он так похож на гимназиста после драки. Интересно, дрался ли когда-нибудь Юсупов. Дашков помнит только, как тот один раз влепил ему пощёчину. Юсупов надевает непонятно откуда и с чего одно из самых роскошных платьев в Петербурге, а то и, наверное, во всей Российской империи. Просто роскошное. Оно Дашкову колет глаз. По цвету — сосновые иглы. По фасону — он не определяет — может быть, парча или шёлк, или что угодно с острыми углами. Оно издевательски переливается отсутствием рукавов и открытыми чуть ли не до самой груди плечами. Блестит болотной глубиной. У Юсупова блестят глаза. Юсупов с кем-то сильно пререкается не дождавшись ужина. Говорит, что он бы не то, что в одном зале, он бы в одном городе предпочёл бы с этим человеком не находиться, а потому предлагает ему как можно скорее покинуть Петербург. Май стоит жаркий, и Дашкову тяжело дышать — он-то не может себе позволить быть не в костюме. Он чувствует, что Юсупов сейчас опрокинет на кого-нибудь бокал, чувствует спиной, чувствует, что дело пахнет жареным. Князь сегодня не к месту весел и молод. Графу от чистого сердца хочется отвести его в кабак, чтобы он там напился и побуянил. Ему хочется вывести его из Михайловского дворца, как ребёнка, а потом, схватив за подмышки, опрокинуть в Неву, чтобы остыл. От свечей исходит вязкий тяжёлый жар. У Дашкова болят глаза. В конце концов Юсупов произносит такое резкое, что за это его можно было бы без суда лишить титула, если бы такая практика была. Дашков по лакированному паркету приближается к пепелищу, из которого на него дерзко улыбается красный рот и горят азартно глаза на зеленом шелке, как брусника в лесу. Князь распустился. Человек уязвлённо топорщится по его левую руку, как ворон, и Дашков думает, что он сейчас взорвётся. «Князь пройдёт — пёрышко оставит». И пока человек ещё не успевает разразиться, Дашков хватает Юсупова и тащит к выходу из залы. Юсупов уходить не хочет («Наконец-то весело!» — открыто смеётся он, оглядываясь на место битвы), поэтому графу его удаётся неловко цапнуть только куда-то пониже талии. Они удаляются быстро, будто с места возможного взрыва, почти бегом. Дашков почти рвёт шёлк-парчу, пачкает пальцы в блёстках и выталкивает Юсупова вон из залы. Князь вырывается и злится, но выбраться у него не получается. Дашков не отпускает. Как клещ. — Вы опять проблем наделаете, князь, — граф хватает его поудобнее, как куклу, и говорит почему-то шёпотом, наклоняясь к чужому подвижному плечу. — Уже наделал, уже! Отпусти меня, Дашков. Наконец-то весело стало! У Юсупова прыгает венка на шее — сиреневая. Она широко запально улыбается вместе с ним. Он покраснел. — Успокойтесь сначала! Граф зачем-то тащит Юсупова на улицу и хватает его где прилично и неприлично, пока тот шипит и извивается змеей с такой силой, что чуть ли не валится на пол из чужих полуобъятий. Дашков его еле удерживает, у него голова кружится от la nuit de noel, а Юсупов оказывается поразительно силён. В итоге после очередной почти что совершенно удачной попытки, когда Юсупову удаётся высвободиться почти полностью и он с криком рвётся вон в решающий раз, то вылетает вглубь коридора царевной-лебедем всего на секунду, потому что платье рвётся тоже. Юсупов выдыхает. И, ни секунды не медля, резко обернувшись прямо на ходу, бьет графа наотмашь. Дашкову кажется, будто весь бегущий тоннель коридора вокруг них остановился, и язычки свечей замерли, и юбки все разом упали на пол и застыли дорическими колоннами. Граф почувствовал, как о его щеку ударилось что-то ледяное и лёгкое по природе своей, но ударилось с такой силой — как птица в закрытое окно — что показалось, будто его кошачий глаз вылетел из черепной коробки. — Вы забываетесь, Дашков. Говорит Юсупов тоном не своим — вековым, серебряным, с дрожью земли, пробившимся насквозь из Афин, укоренившимся в своей древности и вечной правоте. После мгновенного прикосновения забытой соломенной шляпкой на скуле остался жечься миниатюрный овал. Когда граф посмотрел наверх, то есть прямо в чужое лицо, то увидел только, как два янтарных угля безжалостно горят на режущем глаз белом и как одна чужая ладонь уязвлённо сжимает другую. Как будто это его ударили, а не он. Любой, кто увидел бы их сейчас, так бы и подумал. Взгляд хоть и возбужденный, но не испуганный, стопроцентно осознающий свою правоту. Юсупов вздергивает острый подбородок и кромсает им уцелевшие капилляры на чужой щеке. Совсем не по-женски смотрит победно и зло и горит в этом перелеске чужой усадьбы. Не свой и не в своём. Смотрит так, что Дашкову хочется скулить. Ему хочется закрыть рукой рану и никогда руки не отнимать, а только бесконечно жалеть себя и раненой собакой выть под кроватью. Ему хочется уйти. У Юсупова жгутся щеки, он вырастает до таких размеров, что упирается головой в потолок и затмевает весь коридор изумрудным подолом, и рыжие волосы его начинают по-настоящему гореть, и огня колоссально много, но света он не даёт, а только жар. Он бросил руки, с секунду посмотрел на него, слегка нахмурившись, и зашагал от Дашкова прочь. Граф проходит к столу и протягивает ладонь, чтобы Юсупов положил туда «сердце Екатерины». «Марию Терезию» он принципиально не трогает. Дашкову от этого забавно, и он чуть-чуть кривит рот, когда ему в руку опускается Мария, а потом ругается коротко и отдёргивается как от огня: фантик оказывается из фольги. Юсупов не смеётся — зато широко улыбается, как старому другу. Граф зеркалит чужую улыбку и говорит: — Я вам не опасен, князь, вы же знаете. Мы же все на одной стороне! Мы же с вами за одно. Разве не доверяете? Очень наивно думать, что Юсупов будет отвечать на такие вопросы. Вместо этого он усаживается на стуле как следует и принимается пером и сережкой ковырять фольгу, чтобы открыть конфету без рук. Дёргает неопределённо головой. Дашков думает, что он крошечный и что теоретически он может взять власть, буквально подняв князя прямо со стула и уложив на плечо, и унести куда ему вздумается. Спрятать в подвал, например, и шантажировать всех. Отпустить потом. — Суть же не в том, чтобы иметь силу и всем её показывать, — граф заходит Юсупову за спину и на секунду оказывается абсолютно симметрично за ним и над ним. Их можно было бы идеально ровно разделить пополам одной линией, начав разрез со лба Дашкова и закончив юсуповским пахом. Дашков смотрит сверху-вниз в разверзшуюся там макушку, в самый центр чужой головы. В самое уязвимое место. Говорит тихо. — Её нужно просто иметь, и лучше так, чтобы никто не видел. Вот в подвале никто и не увидит. — А я думаю, что вы просто утешаете себя этим, Дашков, чтобы не предпринимать лишних усилий. Нет у вас ничего — вы и радуетесь, потому что если начнёте сомневаться, придётся что-то делать, — конфета отскакивает из-под пера и ударяется об императорский бюст. Юсупов дёргает ровной бровью, — а это неудобно. Я думаю, вы ленитесь. На Дашкова не смотрят. — Вы намекаете на что-то, князь? — М-м. Он аккуратно отгибает крошечный краешек обёртки и коротко улыбается, радуясь успеху. Граф поводит плечом. — У вас ленты в грязи, — Юсупов поднимает взгляд на перемену темы и внимательно смотрит на него. — Вот же, ленточки ваши белые, — Дашков кивает. — Развязались. Князь фыркает и снова устраивает подбородок на столе. За окном раздаётся ужасный раскат грома. Юсупов вздрагивает и хихикает коротко, больше похоже на всхлип. Дашкову представляется, что молния попала в Александровскую колонну и ангел от удара уронил крест. Он указательным пальцем раздвигает шторы, чтобы посмотреть, что там творится. Ничего интересного. — Позволите? — Что? — Позволите? Ленты ваши завязать. — Да дались вам они! — плечи ощутимо передергиваются за спинкой кресла, в абсолютном разладе с невозмутимым тоном. Юсупов пару раз скользит носками туфель по паркету туда-сюда и невообразимо бесцветным голосом стонет. — Скучно! Дашков приседает и методично собирает ткань с пола, потом поднимается и огибает ей спинку стула, отряхивает концы. Когда он немножко потягивает их, Юсупов рефлекторно подымается, как марионетка, и сутулит плечи. Он пару раз легонько бьет себя по носу. Молчит, опустив голову, пока Дашков вяжет над ним узлы и бантики. Затих и притаился. Графу от этого становится нежно. Он специально развязывает уже готовые узлы, чтобы вытянуть ленты двумя потоками света совсем далеко, прямо к глазам, чтобы они в них лили, и поцеловать каждую по очереди. Он чувствует, как пахнет детством, как будто он возвращается в прошлое, в котором никогда не был — с балами и батистом, с сиренью, недостатком войн, с женщинами повсюду с видом лилий. Вот эти женщины — мягкие, благостные, сахарные, как кувшинки. Настоящие и милые, вот такие, как нужно. А Дашков все продолжает, вопреки самому себе, нутру какому-то слабенькому, но светящему ещё, рисовать Саломей и девушек Лотрека и упиваться ими. Сейчас Юсупов похож на все сразу, и вещей этих так много, что они резко переполняются и оказываются все разом не нужны, и остаётся только он сам — спокойным лавандовым дыханием, почти спящий. За ленточку к чужим рукам привязанный. Доверительный. У Дашкова едва ощутимо колет сердце.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.