* * *
7 марта 2022 г., 15:38
Бабушка никогда не ругалась. Что уж там, она и строжиться-то толком не умела. Бывало, попробует брови свести, нахмурится, а глаза добрые-добрые, сразу видно — не злится, просто для порядка пытается.
Маша этого не понимала.
Наверное, каждый ребенок знает, что ругаться — обязанность взрослых. Иначе как им, маленьким, понять, что хорошо, а что плохо, если эти самые взрослые не объяснят?
Мама ругалась постоянно, и это было просто и понятно. Виновата — выслушивай, нет — так и ругать не будут. И что же поделать, если виновата Маша была почти всегда.
Папа, пока жил с ними, тоже ругался, но реже. Чаще порол, и в такие моменты Маша прощала маме все ее слова и крики. Лучше что угодно слушать, чем терпеть это.
А бабушка не ругалась никогда. Будто и не была Маша перед ней виновата, будто и не делала ничего такого, за что ее можно было бы поругать. А Маша знала, что на самом деле делала. Знала, каждый раз извинялась и слышала в ответ:
— Ой, да чего ты. Ерунда такая.
И не отшатывалась, видя, как бабушкина рука тянется к голове. Знала, что бабушка просто по волосам ладонью проведет или щеки коснется — и только.
Почему-то это казалось странным.
Но и приятным тоже. Очень.
Как-то раз Маша помогала бабушке разливать чай, и вылила случайно заварку на стол. Просто именно в тот момент, когда она стала наклонять чайник, в дверь позвонили, а Маша дернулась от неожиданности.
В этот момент стало по-настоящему страшно.
А вдруг мама?
Бабушкин дом был местом, где Маша всегда была хорошей, что бы ни случилось, и портить это не хотелось.
Мама бы за пролитый чай Машу точно отругала, потому что на самом деле разливать чай по столу, а не по кружкам, свинячить и портить все — плохо. Но у бабушки вспоминать об этом не хотелось.
— Ничего, — улыбнулась бабушка.
Одной рукой кинула на лужу полотенце, позволяя чаю самому впитаться в ткань, второй рукой привычно, почти невесомо, но очень ощутимо и значимо коснулась Машиной головы, и только потом пошла открывать.
Маша на всякий случай быстро сполоснула пропитанное чаем полотенце в раковине, отжала и повесила на батарею, сметая следы проступка. За мокрое полотенце мама ругать не станет — не поймет.
Из коридора послышался уж очень знакомый голос, и в груди у Маши что-то сжалось.
А потом в кухню следом за бабушкой вошел папа. Под пристальным бабушкиным взглядом осторожно, как-то неловко, даже слабее, чем раньше, когда еще жил дома, обнял Машу, и почти сразу отстранился. Но Маше и этого хватило, чтобы запретить себе удивляться его приходу и позволить себе хоть ненадолго поверить, что все как раньше.
Что папа у нее все-таки есть.
Бабушка поставила на стол еще чашку, сама взялась за заварник, а Машу попросила:
— Достань сахарницу, русалка.
Русалкой бабушка Машу называла часто — за вечно выбивающиеся из косы пряди, за торчащую в стороны челку и пушистые петухи на затылке.
Мама за то же ругала, дергала волосы, требуя их прибрать, а иногда и прикладывалась щеткой к штанам.
Маша мельком глянула на папу, одновременно желая и очень боясь понять, что он думает, но он сидел, молча глядя на пустую чашку, и никак не реагировал.
Сжавшееся в груди при его появлении теперь немного разжалось.
Маша наконец вспомнила, что перед «русалкой» была еще и просьба, потянулась к шкафчику, в который бабушка убирала сахарницу, потому что сама чай с сахаром не любила, увидела такой красивый белый с голубыми цветами бок и потянула его на себя.
Крышка с сахарницы предательски соскользнула, полетела вниз, попутно ударив Машу по плечу, и с грохотом разбилась. А следом приземлилась и остальная сахарница, выроненная Машей то ли от испуга, то ли от боли, то ли от осознания, что она натворила.
Маша знала, что эту сахарницу бабушке дарил дедушка, еще пока был жив, знала, что очень виновата перед ней, но все равно первым делом посмотрела на папу, и только потом смогла пробормотать:
— Прости. Прости пожалуйста, я случайно!
Что-то такое мелькнуло в бабушкиных глазах на секунду, от чего Маше захотелось плакать даже сильнее, чем дома — от маминых криков, а потом бабушка улыбнулась и сказала:
— Ерунда такая, выбрось из головы.
И взялась за веник. Не чтобы огреть им Машу за неаккуратность. Чтобы прибрать.
Папа продолжал молчать. И когда бабушка подметала, и когда мыла чудом уцелевшую сахарницу от пыли, и когда вытряхивала осколки крышки и сахар в ведро, и даже когда вспомнила, что больше-то у нее сахара нет и попросила подождать пару минут, пока она сбегает к соседке — ни слова не проронил.
И когда за бабушкой закрылась дверь квартиры, так же молча и очень привычно ухватил Машу за плечо и потащил.
Сначала Маша подумала, что все и правда как раньше.
А затем начала дергаться и кричать, потому что вдруг поверить в хорошее, а потом получить ремнем оказалось даже хуже чем верить маме и знать, что папы у нее больше нет.
Подлокотники у бабушкиного дивана были твердыми, совсем не как дома, но папу это не остановило. Он все так же привычно прижал к одному из них Машу, делая больно уже даже этим, надавил левой рукой на спину, а правой принялся вытаскивать ремень из брюк.
Маша снова попробовала дернуться, пнула воздух, почувствовала, как впивается в живот подлокотник, и заскулила.
Отец наконец справился с ремнем, прижал ее посильнее и замахнулся.
Маша сжалась, понимая, что никуда уже не денется — ни разу ведь не смогла, и вдруг услышала:
— А ну.
Не крик, не ругань, даже не угрожающе злую интонацию. Просто спокойное и уверенное.
Папа замер, а бабушка уже кинулась к ним, так и держа наполненную у соседки сахарницу, и тоже положила руку Маше на спину. Не прижимая и не делая больно. Будто боялась, что Маша не заметит ее присутствия и его ей показывала.
А потом сказала, пристально глядя на папу:
— Я не позволю.
Именно сказала, потому что никогда не ругалась. Даже строжиться толком не умела.
А вот папа зарычал, заставляя Машу вдруг поверить, что и бабушка сейчас тоже окажется на подлокотнике, что и ее ждет весь этот ужас:
— Это моя дочь! Не лезь.
Бабушка повторила еще тише, чем в первый раз:
— Не позволю. Никогда не позволяла.
И замерла, не двинулась с места, даже когда папа снова замахнулся.
Маша от страха обмякла, перестала дергаться и только всхлипывала, не понимая, что именно пугает сейчас так сильно.
Давление со спины пропало, и Маша тут же очутилась в бабушкиных объятиях, разревелась, ткнувшись в такое родное плечо. Понимала, что это — даже хуже, чем ссоры, которые были дома между мамой и папой, понимала, что испортила все, что могла.
Почувствовала, как бабушка вздрогнула, когда входная дверь за папой закрылась со страшенным грохотом, и совершенно не к месту представила, что в руках у бабушки не она, а чайник.
От этого почему-то стало легче.
Убаюканная бабушкиным теплом и шепотом, Маша все же успокоилась, смогла поднять глаза, и снова всхлипнула, понимая, что не сможет ни поблагодарить, ни извиниться толком.
Но бабушке и не нужно было. Она поправила Маше волосы, смахнула что-то невидимое со своей щеки и пообещала:
— Все образуется, Машунь. Никуда жизнь не денется, устаканится.
И Маша поверила. И долго-долго потом вспоминала бабушкино обещание, держалась за него и ждала.
И даже когда дождалась — не забыла. Ни слова, ни то, что за нее, оказывается, можно было вступаться.
Всегда.