***
В умершем больше, чем на девяносто процентов мире утратили свое значение те вещи, что когда-то нравились людям: здесь и украшения, и роскошные безделушки, которыми раньше захламлялись дома, и произведения искусства, и многое из техники, и в целом список можно продолжать до следующей недели. Многие из этих вещиц Эйден не видел в глаза, но слышал о них от старших и понимал, почему, в целом, они потеряли значимость. Все до неприличия легко: они не помогали выжить. Как тебя спасет от зомби раритетное полотно художника девятнадцатого века? Молодой пилигрим, если честно, видел лишь странников, которые называли себя художниками, но не был уверен, что их зарисовки на небольших клочках бумаги смогли бы когда-нибудь стать чем-то ценным в его собственных глазах, и не до конца понимал тех, кто, по рассказам, во времена массовых эвакуаций силились спасать не столь себя, сколько милые сердцу полотна, бюсты и черт его знает что ещё. Жизнь слишком быстро сменила приоритеты. Но книги возглавили перечень того, что все ещё было необходимо людям. И не только такие, в которых можно вычитать полезную информацию, но и романы, книги сказок и школьные учебники. Отрывались с руками любые, а люди шли на что угодно, лишь бы не сойти с ума. Чтение в этом помогало на ура. Хотелось верить, что помогает до сих пор. Что такое религия Эйден узнает весьма рано, ещё в приюте, но библию в руки впервые берет многим позже. В каком-то поселении нашлись те, кто взялся за составление небольшого книжного фонда. Забирали к себе всё, что находили в близлежащих поселениях или скупали у пилигримов. Проводя вечер стоянки в этой деревушке, он добирается до книжечки в мягком переплёте. Небольшая совсем, сильно потрепанная множеством других рук — в момент душевной слабости выжившие часто обращались к религии. Читали и перечитывали то немногое, что было найдено. Эйден иногда думал о том, что если всё происходящее лишь Божественный замысел, часть Его плана, то почему Он так кровожаден? Ради чего обрекает на страдания детей, стариков, немощных уже больше десятилетия? Священники и богословы умерли первыми, до последнего защищаясь молитвами, поэтому до сих пор он не встречал никого, кто мог бы ответить на этот вопрос. Хорошо, что он привык искать ответы самостоятельно, жизнь слишком рано дала понять, что это одно из основных правил выживания. Ещё одно такое — не доверять непроверенным людям. Как-то Эйден спросил у Хакона, веровал ли тот до Падения. Тот, немного удивлённый таким вопросом, невесело улыбается в ответ и отрицательно качает головой, говоря, что сколько себя помнит — всеми ногами был на земле, а на что-то духовное часто не оставалось времени. Он цитирует какого-то знаменитого писателя, умершего ещё в прошлом веке: "Человек создал Бога, чтобы Бог спас человека". Теперь уже очередь Эйдена усмехаться. Так иронично, тупой анекдот. Где же был этот бог, когда человеку действительно была нужна помощь, еще каких-то пятнадцать лет назад, когда эпидемия только началась? Может не спас, потому что сам был в ужасе? В той же библии он вычитывает про Иуду. История кажется ему печальной, в целом, как и почти все из библейских рассказов. Но тогда пилигрим не придает особого значения такому поступку, как предательство, даже не думая о том, что когда-то вновь вспомнит об этой истории. Но она вспоминалась до глупого часто последние несколько дней. Нет, он не Иисус — никакой он не мессия, ничего не несёт в мир и не требует от него решительно ничего, кроме возможности прожить очередной день с целой шеей; а Хакон такой себе Иуда, хотя бы потому, что его предательство никак не отразилось на мире. Крошечный поступок для оставшегося общества, но огромный для одного несмышленого пилигрима, который, вообще-то, никогда не ставил себя рядом со словом "мир". Сейчас это сравнение кажется до истерики неправильным, ломанным по всем костям, но становилось немного легче от мысли, что людей бросали близкие ещё две с лишним тысячи лет назад. Ублюдков всегда хватало.***
В этом пыльном убежище только самое необходимое, что может понадобиться: пара УФешек на грязном полу, полуразваленный сундук с мелким мусором внутри и дряхлый матрас с неким подобием покрывала сверху — удивительно, но будто бы даже относительно чистым, как минимум без видимой грязи. Вся грязь в голове. Эйдену не привыкать к подобным изыскам, порой приходилось ночевать и в худших местах. Спасибо, что есть матрас, а то гора старых тряпок вписалась бы в интерьер куда хуже. Впрочем, Хакон никогда не сообщал о своей брезгливости и не выражал особых пожеланий к тем местам, где они обычно встречались, чтобы провести время вместе. Не хрустальный – не сломается. Как он и думал — Хакон очень быстро добежал до этого убежища. Едва услышав грохот с крыши, Эйден про себя усмехается: ему что, мёдом намазано в каждом клоповнике, где останавливается пилигрим? Или вместе с биомаркером он вживил в кожу и какой-то излучатель, помогающий так легко, совсем как натасканная ищейка, находить его местоположение? Хочется верить, что так чудовищно быстро его может находить только Хакон. Хотя нет, в пизду. Пусть вообще забудет дорогу к ко мне. Пусть тот компас, который постоянно помогает отыскать в самых лютых условиях, разлетится на части без шанса на починку. Помоги мне, блять, забыть о тебе. Едва мужчина приземляется на старый крошечный балкон и поднимает голову, чтобы найти взглядом Эйдена, пилигрим тут же хватает его за грудки и втаскивает в помещение. Пятясь, сам чуть не спотыкается, путается в собственных ногах, но не отпускает одежду Хакона, проходя в комнату дальше. Без приветствия, взаимных объяснений, нудного разбора полетов — порывисто и безапелляционно. Хакон известен своей разговорчивостью, а сейчас не до чесания языков. Хотел бы поговорить, звал бы не ночью и не в безопасную зону. Он не маленький, чтобы не понять, а намек слишком жирный, чтобы остаться незамеченным. Хакон, сбитый с толку резкостью происходящего, неуклюже входит, едва не падает, в комнату, чуть не наваливаясь на Эйдена. Даже не пытается вырваться, скинуть цепкие руки или прикрикнуть, спросив какого хрена. Нет: он осторожно, с полуулыбкой что-то говорит, несколько раз робко зовет пилигрима по имени, на выдохе спрашивает что на того нашло. Так, блять, в стиле Хакона: ещё даже не понял что происходит, а уже улыбается. Но не убирает рук с предплечий пилигрима, будто бы цепляясь за последний шанс перенять контроль. Будто... нервничает? И правильно делает, думается Эйдену, может я позвал тебя прочь от людских глаз, чтобы сломать пару-тройку рёбер и череп в дополнение к ним. Может передумал оставлять в живых. Наверняка у него уже есть пара подколов, с помощью которых можно было бы попробовать разрядить обстановку, достучаться до Эйдена, чтобы спокойно все обсудить, если повезёт, даже выбить из него пару слов, но пилигрим не намерен сегодня разговаривать. Как-нибудь потом, когда я решу, хочу ли видеть твою плутовскую рожу рядом и готов ли продолжать слушать твои россказни. Так и не дав Хакону право голоса, он требовательно утыкается в чужие губы, крепче сжимая ворот одежды, и все слова оказываются вмиг ненужными. К черту нежности и глупые прелюдия, лишь бы заткнуть, прекратить поток бессмысленных слов, мне уже хватило твоих разговоров; каждое произнесенное тобой слово теперь раскаленным металлическим осколком снова и снова, каждый чёртов день ранит мысли, больше не надо ничего говорить, пожалуйста. Не замечает, как они опускаются к матрасу. Кажется, он подталкивает Хакона, а тот тащит его следом, крепко держась за талию. Смотрит уже не растерянно, но все ещё как бы неуверенно, словно сомневаясь, можно ли позволить мальчишке вести себя так. Ты ли это, Хакон? Не от тебя ли я набрался этой бравады? Эйден седлает бедра мужчины прежде, чем успевает подумать. Тут же мысленно отвешивает себе затрещину за излишнюю близость, но оправдывает себя тем, что хочет поскорее отрезать все пути к отступлению. Не только Хакону, но и себе; тёплые руки тут же ложатся на бока, одновременно и поддерживая, и удерживая на коленях, без возможности вырваться, передумать, сбежать. Ты снова в невидимых оковах, пилигрим. Набрасывается на хаконовскую шею, быстро спускается к ключицам, груди, больше кусает, чем целует. Думает, что вообще не хотел делать это, будьте прокляты лобзания, но голоса и глаз слишком много одновременно, поэтому ничего другого не остаётся, кроме как примкнуть так близко, как можно, лишь бы не смотреть в чужие глаза напротив. И не хотел бы замечать солоноватый привкус кожи, но не выходит. Не выходит так же, как игнорировать уродливые отметины от Лазаря. Твоя персональная чёрная метка, Хакон, запомни хорошо, ведь именно она будет напоминать, почему от тебя отвернулись все, кому было не наплевать на твою никчемную душу. Нарочно задевает шрамы зубами, прикусывает совсем рядом, немного оттягивая кожу, чем вызывает у Хакона рванный вздох. Это ли боль, думается юноше. Не проходит мимо и недавней раны от болта; немного, но ощутимо сдавливает, тут же поглаживая пальцем. Не нежно, нет. Я знаю, что у тебя болит на теле, но тебе не узнать, что у меня болит в душе. Хакон кладет руку на плечо пилигрима, почти аккуратно сжимает и немного отталкивает. Эйден отстраняется и наконец дёргано скидывает верхнюю одежду с себя, накрывая своей курткой не вызывающую доверия подушку и сам валится сверху, слазая с мужчины. Плевать ему хотелось и на тряпки, и на то, что они скрывают, но сейчас лишняя одежда и вправду стесняет движения. Вдруг ему захочется внезапно врезать в смазливое лицо Хакона? Заражение проявлялось порой совершенно неожиданно, в том числе и порывами внезапной агрессии. Отворачивается от поцелуев, не хочет лишней близости, не хочет повторно вспоминать, как это мокро, жарко и хорошо, оставляя в распоряжение мужчины только шею и скулу. Хакон неловко мажет щетиной ему по щеке, растерянный от жеста пилигрима. Но не настаивает, не разворачивает его лицо к себе, забирая сполна то, от чего тот не отталкивает: принимается покрывать шею знойными поцелуями, где-то прикусывает кожу, где-то — зализывает ее и каждым движением с вкладываемой в него нежностью будто бы просит прощения. Так же, как и всё у них: бессистемно, до ужаса неправильно и неловко, аж зубы сводит от скребущей горечи. И сам не уверен, что делает всё правильно, что выбрал верный путь к разрешению недосказанности. Знает ведь, чем всё сегодня закончится, каким будет конец: а он будет немым, потому что Хакон вновь уйдёт, не сказав ни слова, слепым, ведь в полутьме не увидишь прозрачную слезинку, так некстати сорвавшуюся с ресницы юноши, глухим, потому что оба не готовы услышать то, что может сказать каждый. Знает, и все равно целует так, словно ничего не произошло, не грубо, не требовательно, а как всегда. Как прежде. Эйден старается не обращать внимания на эти мелочи, он звал Хакона не поцелуев ради. Сам переворачивается на живот, не дожидаясь пока Хакон дойдёт до этого. Чувствует себя ещё более униженным в таком положении, стыдливо утыкается носом в импровизированную подушку, подтягивает руки ближе, опираясь на матрас. Лишь бы Хакон не взялся за них, никакого лишнего телесного контакта, лишь бы не чувствовать тепло его рук так, в такой обстановке, не снова. Тот больше не улыбается, даже не пытается что-либо говорить. Видимо, наконец прочувствовал настроение юноши, понял, что язык лучше прикусить. Эйден обычно не такой: привыкший к синякам и боли от всевозможных ран, добравшись до объятий Хакона, выясняет, что предпочитает плавность и нежность в прелюдиях, аккуратные движения, ласковые слова прямо на ухо — утонуть во всей той нежности, что наконец получилось найти, прижимаясь к израненному когтями жизни вожделенному телу. А сейчас он обидчиво, показательно резко, утверждающим рывком втаскивает в свой ореол переживаемой ломоты, накидывается как хищник на жертву — но не от большой страсти, скорее от злости. Без возможности вырвать хребет и упиться хлыщущей горячей кровью раздирает и без клыков — хватает и уничтожающего мороза в глазах. Хакон не пускает стужу эйденовских глаз в душу, растапливая весь лёд в своих собственных — тёплых, греющих, как песок у океана в жаркий день. Тот день, до которого у них так и не получилось дойти. От куртки пахнет костром и преющей листвой, от рук — ветром и железом. Эйден вспоминает заросшую мхом крышу, где сегодня наткнулся на выживших, травивших байки из жизни до Падения, вспоминает, как они смеялись над историями друг друга, беззлобно и будто бы даже искренне. Искренность. А у них была она хоть раз? Если она — слишком великая ответственность, то хотя бы один из них пытался быть немного честнее с другим, хотя бы на пару процентов честнее, чем с остальными? Эйден не был уверен ни в одном из этого. Снова вдыхает, теперь перед глазами уродливые зубы кусаки, от которого он пытался отбиться днем, но не вовремя споткнулся и упал прямо в гору листьев. Пришлось проползти пару метров, чтобы не стать легким перекусом для зомби. Справляться с этими гадами было в сотни раз проще, чем с тем дерьмом, что творилось под кожей, за рёбрами, ещё глубже. Укусы мерзких трупов были приятнее того пиздеца, что болел в сердце каждый раз от поцелуев Хакона, его прикосновений, взглядов. Ты ранишь, Хакон. Можно было и без этого всего, можно было остаться лицо к лицу, чтобы кусать ненавистные плечи до кровоподтеков, царапать постылую спину до ярких, резко контрастирующих на смуглой коже полос. Как следует выместить всю затаенную боль, ядовитой ртутью растекающуюся по сердцу, наполняющую его до краёв, чтобы знал, чтобы хоть немного почувствовал, как сейчас хреново Эйдену. Но так хочется спрятаться подальше от его виноватого взгляда, от этих заискивающих, глядящих прямо в ядро души, этих проклятых, пиздец грустных карих глаз. Некогда бывшие такими светлыми, лучезарными, сейчас — тусклые, что старые закоптелые лампы в заброшенных домах. В них не смотреть, из них — не выбраться. Не видеть бы их век, не вспоминать, никогда не знать вовсе. Нетерпеливо рычит и пытается лягнуться, когда Хакон кладёт руки ему на поясницу и целует в загривок. Хочет рявкнуть, чтобы не медлил, чтобы убрать из носа запах листьев и костра, чтобы убежать от до отвращения знакомых грубоватых на ощупь рук, не чувствовать их на своём теле, не ластиться к ним. Хакон, мать твою, зачем тянешь, зачем заставляешь думать о тебе так ебуче много? Блять. Теряется в ощущениях позорно быстро, тут же словно растворяясь. Уже не пилигрим, а нетерпеливое тело, отзывающееся на каждое прикосновение. Хакон не скупится на них никогда, руками бродит по коже умело. Каждый раз с ним был таким: тягучим, как раскаленная резина, чуть болезненным, как прикосновение к колючкам дикого шиповника, томным, желанным, непростительно приятным. Позволяет себе лишь частое, рваное дыхание и едва слышно гортанно рычит. Не стонать, не показывать как хорошо, убедить, что не так уж и дороги твои прикосновения. Не секс, а операция по обману самого себя. Сильно кусает свою руку, чтобы не вскрикнуть от очередного толчка и заторможено думает, что, наверное, отпечаток останется почти такой же, как от зубов кусаки. Слабо усмехается. Он в состоянии сам себя растерзать похлеще монстров, причины на то есть весьма серьёзные: пригрел змею на шее и слишком боится сбросить. Боится понять, нет, не может понять где допустил ошибку. Наверное, ещё тогда, после больницы, согласившись отвести его к океану. Отведу, но только чтобы утопить тебя в нем. Их бог чёртов извращенец, он чересчур пафосно ведёт их прямо к пропасти. Падая прямо в неё, не получится воспользоваться парапланом, нет; будешь падать оставшуюся вечность, без шанса умереть или продолжить жить как прежде. Это Лоан дала мне параплан, чтобы не умереть, спрыгнув с крыши высотки, а ты, Хакон, все равно сумел размазать всего меня по асфальту, даже без рук; хватило чёртовых слов. Даёт ему пару минут отдышаться, не двигается, позволяет остаться вот так, навалившись сверху. Кожа Хакона будто излучает радиацию, что тут же начинает терзать организм, как жгущий яд, или перцовый раствор — ощущается почти взаправду. Ты — моя персональная лучевая болезнь, мое персональное отравление токсинами. Даже не скрипит зубами, злобно не щурится, просто молча ждёт, вслушиваясь в выравнивающееся дыхание, а потом слабо ведёт плечом, вынуждая Хакона отстраниться, отсесть на другой конец матраса. Снова вне зоны досягаемости; будто бы рядом, вот — просто протяни ладонь, но в действительности же между ними стальной лист взаимного вранья, недомолвок, нечестности. Кусок металла человеческих пороков, а болгарку они растоптали, выкинули и забыли где искать. Отсутствие его тела рядом ощущается куда тошнотворнее, чем присутствие, и понимает это Эйден, бросив быстрый взгляд за окно. Там уже совсем темно, неуютно. Той темноты он не боится, куда страшнее его собственная, заволакивающая мысли. Смотреть куда угодно, только не на него. УФшки горят исправно, но пилигрим не учел, как отвратительно будет ощущаться ночь. Не то время, когда хочется оставаться лишь в компании бетонных стен и изнутри грызущего чувства жалости — не то к самому себе, не то к тому, чего они так и не добились вместе. Ну же, Эйден, ты же замечательно понимал, что Хакон тебе никто — был, есть и будет никем, он никогда не заботился о тебе, не опекал и не нянчился. Откуда эта тупая обида? Пара советов и спасение из петли вполне можно объяснить стремлением отхватить лакомый кусочек пилигрима раньше, чем это успеет сделать кто-нибудь с Базара или из миротворцев. Вполне оправданное стремление; соратник из Эйдена неплохой, как и боец, и проводник, и... друг? Черт его знает. Эту стадию они миновали слишком быстро, бесстыдно перемахивая через все рамки приличия, оставаясь в памяти друг друга в первую очередь воспоминаниями о пламенных спешных поцелуях, коротких свиданиях багряными закатами, трогательных фразах, брошенных вскользь, будто бы несерьезно, но на самом деле — со всей правдивостью. Впрочем, Эйдену досталось ещё одно воспоминание — о предательстве, тычке в спину, об иудином поцелуе. Вместо поцелуя в лоб на прощание самое оно. Вот только прощаться никто не собирается; рано или поздно сегодняшнее повторится и только дьявол знает, в каком виде. Хакон, стоит отдать должное, быстро одевается. Без нервной спешки, но заметно быстрее, чем обычно. Неуютно? Неловко находиться рядом? Наверное просто холодно. Интересно, его мучает совесть? По-прежнему молча поднимается и уже делает несколько шагов прочь, но неловко застывает, все ещё повернутый спиной к юноше. Кажется, мнется на месте, неспокойно сжимает ладони в кулаки, не поворачивается лицом, но и пока не уходит. — Мне остаться? — тихое, несмелое. Будто не уверен до конца, что готов услышать правдивый ответ. Эйден не отвечает. Оставляет за собой право промолчать так же, как Хакон молчит в ответ на его вопросы о Вальце, Мии, Лоан. Решает никуда не уходить в ночь, остаться в простылой безопасной зоне. Нет сил никуда идти, бежать, сражаться, надежда, что хоть сон приведёт в порядок хмурные мысли. Накинув на себя покрывало с матраса, остаётся лежать, даже не смотрит вслед уходящему Хакону. В последний момент едва не порывается крикнуть, остановить, самому броситься следом, да, останься, пожалуйста, ты мне нуж... Вовремя обрывает себя, вбирая воздух всей грудью, до щипания в горле. Почему-то именно сейчас ярко вспоминаются слова Лоан о нем: "Хакон заслуживает чего похуже пули в лоб". Но каким-то чертом ощущается всё так, словно это что-то похуже получает сам Эйден. Вместо него, от него самого принимает это похуже, забирает всё предложенное. Как Иисус, страдая за грехи всех людей. Раз за разом. Эйдену тошно от этого: от такого сравнения, что снова лезет в голову, от себя, от него, от Лоан, которая толком ничего не рассказывает. Знает, что ему важно знать, но не говорит, неужели ты хочешь видеть, как я буду избавляться от всего, что связывает с Хаконом, вот так, отдирая это, как прилипший на сукровицу бинт от раны? Хочется позлорадствовать? Что ж, есть над чем. Слабо хлопает хлипкая дверь, ударяясь о косяк, кажется, откуда-то успевает сорваться старая краска, слышатся удаляющиеся шаги по усыпанному сором полу. Шаг, шаг, шаг. Сердце пилигрима тук-тук-тук. Смогли синхронизироваться хоть тут, но как жаль, что в обратном друг от друга направлении.