***
— Мне повезло. — Рассказывал Иван Петрович притихшим мальчишкам. — Зажило все довольно быстро — дня за три. Первый день болело адски, я старался деду на глаза не попадаться, чтобы он по моему перекошенному лицу не догадался. Вместо майки носил рубашку. На второй стало нарывать. Бинт я не менял, думал под ним быстрее заживёт. Кретин. На третий день не выдержал, снял бинт и стал поливать свою «Катю» холодной водой. Стало полегче. Чудо, конечно, что без заражения обошлось — то ли молодой организм помог, то ли судьба надо мной, над дураком, сжалилась. — Иван Петрович вздохнул. — Ну, а Катя? — спросил Серый, — вы ей показали? Она оценила? — Катя... — Иван Петрович грустно улыбнулся. — Понимаете, какая штука. Боль от наколки меня словно бы отрезвила. Умом я понимал, что Катя ни в чем не виновата, не она же меня заставила, сам, дурак, на всё пошел, сам плечо себе испоганил, но как-то мне расхотелось добиваться её расположения, мне перестало это казаться важным. Впрочем, к Кате я всё же съездил, когда краснота прошла. Надпись вышла кривой, но, как назло, очень четкой — Колька поработал на славу! Под рубашку я надел майку, планируя в нужный момент раздеться и продемонстрировать свою способность на крутой поступок, хотя чувство моё к Кате как-то подостыло. В поселок я поехал один, без Кольки. Погулять со мной Катя вышла нехотя, чувствовалось, что лимит её заинтересованности я уже исчерпал, впрочем, я планировал наверстать. В голове моей творился сущий бардак: теперь мне хотелось показать Кате татуировку с её именем, и тут же дать понять, что в дальнейшей дружбе с ней я не заинтересован — пусть теперь страдает, что такого парня не рассмотрела! Дескать, я-то ради нее вон на какие страдания пошел, а теперь сердце охладело. Глупость, конечно, несусветная, но вот так я рассуждал. Вышло, впрочем, по-другому. Во время прогулки Катя спокойно сообщила мне, что всерьез влюблена в одного из местных парней и на разные лады описывала его достоинства: и высокий он, и красивый, и мотоцикл у него есть, к тому же ему уже семнадцать! Гордость моя была уязвлена, и я решил, что это идеальный момент показать наколку. Я снял рубашку. Катя взглянула на кривую надпись и вдруг засмеялась: — Ну, дура-ак! Нашел, чем удивить! Катя! Буду тебя теперь так звать! Катя! Домой я добрался, как в тумане, ничего перед собой не видя от обиды и злости. Наколку свою я возненавидел, даже попытался её ногтями содрать, но ничего, конечно, не вышло. И Катю возненавидел. И себя тоже. Никогда я ещё не чувствовал себя таким дураком, таким несчастным дураком! Только оказалось, что неприятности мои не закончились. Я, в расстроенных чувствах, совсем потерял бдительность, и дедушка, который уже давно ко мне присматривался, — больно уж необычно я себя вел, — заметил-таки татуировку. Иван Петрович насаживал мясо на шампуры, раздумывая, рассказывать ли историю до конца. Шашлыков с собой взяли целое ведро, троим мальчишкам и одному взрослому хватило бы на неделю, и все четверо единогласно проголосовали за шашлыки с утра до вечера. Только на завтрак Иван Петрович сварил овсянку, которую, впрочем, всё равно закусывали мясом. Петька с недовольным видом чистил к обеду картошку. Серый с Лёнькой сидели рядком на диване и внимали истории про наколку. Иван Петрович вздохнул. Воспоминания нахлынули горячей волной. Дедушкин голос зазвучал в ушах. — Это что, Вань? — недоверчиво спросил дед. — Это ведь ручкой нарисовано? Как бы не хотелось соврать, что да, нарисовано ручкой, скоро смоется, а смысла не было скрывать правду. Один черт, потом с наколкой этой дурацкой жить. Ванька, прикусил губу, потряс головой: — Настоящая, дед. — Вот так взрослый поступок! — усы дедушкины топорщились от негодования. — Как же так, Вань? Когда же ты успел-то? — Да ладно, дед! Не все ли тебе равно! — Ванька рассердился теперь и на деда. Стыдно было рассказывать да объяснять. Стыдно было в глупости своей признаваться. — Раз сделал, значит надо! — Вот как! Это тебе, сопляку, наколку, как у уголовника надо? Это по какой же надобности? — не отставал дед. — Что ты ко мне лезешь? Тебе-то какое дело? — понесло Ваньку. Он бы и ещё чего наговорил, только дед не слушал. Узловатые пальцы завозились с пряжкой на поясе: — Сперва тебе ремень кое-что расскажет, а потом уж мы с тобой за хамство потолкуем! — Дед кивнул на диван. — Заголяй гузку! Ванька не спорил. Обида и злость на весь мир зарядила его упрямством — пусть дед его выпорет, потом ещё сам сто раз об этом пожалеет! Станет прощения просить, только поздно будет — Ванька ни за что его не простит! Очень хотелось стать героем, очень хотелось обидеться на всех по-настоящему: совесть подсказывала, что пока что никто кроме самого Ваньки в его бедах не виноват, а вот после ремня можно и на деда разозлиться! Штаны он спустил отважно, на диван брякнулся с отчаянной решимостью, только краем глаза заметил, что дед сегодня был в новом ремне. Тот-то, старенький, был знаком, а вот новый... Ремень хлестнул поперек задницы — жёсткий, как палка. Дед влупил так, что дыхание перехватило. Со второго удара уже можно было и заплакать — давненько так крепко не доставалось. Дед, похоже, сам понял, что перегибает, дальше стал лупить полегче. К первому десятку зад уже пылал, как костер на Масленицу, а дед и не думал притормозить. Ванька поскуливал, но держался. Хлопки продолжались. Попа пищала бы от боли, если бы могла, а Ванька молчал. Ворочался, ерзал по дивану, но терпел. Дедушка прописал двадцатый удар, остановился. — Поговорим, Вань? Или продолжить? Ванька молчал. — Понял. Дай знать, как появится настроение. Я подожду! Ремень опять хлестнул по ноющей заднице, и тут у Ваньки внутри партизан сломался. Слезы брызнули из глаз, и он заревел совсем как маленький: громко, горько, со всхлипываниями и подвыванием. Дед тут же убрал ремень, сел рядом, положил морщинистую руку на спину, погладил. Ванька рыдал, сотрясаясь всем телом, — не от боли даже, хотя зад припекало крепко, а от досады и на себя, и на Катю, и на Кольку, и немного на деда. Дедушка дал Ваньке прореветься, ласково поглаживая по спине, потом спросил: — Катя-то эта хоть оценила? Ванька, не отрывая мокрого лица от дивана, потряс головой и заревел громче. — Ох, Ванюш. А вот это обидно! Стало быть, ты ей и без татуировки не угодил, и с татуировкой не глянулся? — Угу! — Вот дура! Да дура она, Вань! Такого парня не разглядела! Тфу на неё! — Что же теперь делать, дед? Ведь навсегда останется! — Ванька повернул зареванную мордашку. — Что поделать, брат. За некоторые глупости приходится платить двойную цену. Ванька, всхлипывая, растянулся на диване, сунул руки под живот, приготовился терпеть: — Сколько ещё? — Да я не том! — усмехнулся дедушка, — хватит с тебя! Я про набивку твою идиотскую! Ладно, придумаем что-нибудь — лето длинное! Подготовим родителей твоих, чтобы шока у них не было. Ничего, не конец света!***
— Прямо на этом диване? — спросил Лёнька и неловко поерзал. — Диванчик знатный! — усмехнулся Иван Петрович, — на нем и мне, и отцу моему прилетало. Можно сказать семейная реликвия! Пацаны переглянулись и выразительно посмотрели на Ивана Петровича, а потом на Петьку, который заканчивал с картошкой. — Нет, — Иван Петрович улыбнулся, — этому гусю ни разу здесь не доставалось! Петька тут же обиженно вспыхнул, тряхнул радужной челкой: — Да конечно! Не доставалось! — Здесь — ни разу! — уточнил Иван Петрович. Он отложил шампуры, встал, крепко обхватил Петьку сзади за плечи и прижался щекой к его макушке, — доставалось ему всего пару раз, и только по делу! — Свитшот испачкаешь, бать! Ты что! — запротестовал Петька, но отец только крепче его стиснул и чмокнул в макушку. — Всё, пацаны! Пошли жечь дрова. Сейчас будем печь картошку и жарить шашлыки! — А дальше? А карта? Она откуда взялась? А родителям вы как про татуировку рассказали? — зашумели ребята. — Вот сейчас пообедаем на свежем воздухе, к вечеру баню затоплю, напарю вас, щеглов, потом уже истории!