я пронесу тебя на руках
16 марта 2022 г., 03:06
Набатом в голове, звоном в ушах, в пульсации сосудов на щеках и кончиках пальцев — не бросай меня, не бросай меня, не бросай меня. Ларри знает, что Салли не привязывается, и что Салли переживет любого и любую, что Салли справится.
Салли, в отличие от него, умеет жить дальше. Салли умеет не врастать в человека. Салли сможет это переварить и сделать вид, что ничего никогда не случалось. Салли умеет.
То, отчего Салли научился так жить, заставляет Ларри неощутимо-неслышимо выть, потому что, на самом деле, он верит каждому его слову. Каждому. Но его ебаные защитные механизмы — спрятаться. Его механизмы — скрипящие и старые, не смазанные маслом, лишь проржавевшие от соли литров молчаливых слез.
Салли похож на сон, и если честно, Ларри никогда до конца не уверен, что ему не врут, Ларри никогда до конца не уверен, что его не бросят, Ларри никогда не уверен. И никогда не спросит. Тем более Салли. Мозг борется сам с собой, услужливо подкидывая ему то сомнения, то опровержения, и он может думать про чужое поведение часами. В итоге он просто пытается цепляться за мысль, что он единственный видит настоящее лицо Салли Фишера, и больше это никому не позволено. Этот факт ненадолго затыкает нестройный визг голосов в голове, ненадолго заставляет отек тревожности и параллельного желания сбежать — спасть с его многострадальной головы.
Ненадолго.
Он опять пришел, призрачно кренясь из стороны в сторону от усталости — им обоим снятся кошмары. Салли прикасается пальцами к дереву мольберта и обводит узоры въевшейся и засохшей краски. Царапает палец, и багровая, черная в ничтожном свете последней лампочки на столе, кровь, капает на холст.
Чужие глаза — один стеклянный и мутный, пустой, как сам Салли, второй влажно блестящий от слез — смотрят на Ларри обреченно. Ларри знает, почему. Он знает куда больше, чем говорит, но никогда не скажет.
«Все всë понимают», как сказал бы Тодд.
«Как же хочется сдохнуть», сказала бы Эшли. Ларри больше согласен с ней.
Это бездействие пополам с полной и тотальной осведомленностью, эта многозначительная тишина, от которой хочется заорать, эти холодные, холодные, холодные руки с хреново обрезанными и криво покрашенными ногтями — Ларри хочется сбежать.
Он хочет сбежать всякий раз, когда откроет лишнего, он хочет сбежать каждую секунду нахождения рядом с Салли. Потому что ему страшно, ему невыносимо, он слабый и ничтожный, раз все это происходит на самом деле, он слабый и ничтожный, и необходимо действовать на опережение. А еще ему хочется остаться навсегда.
Остаться, перебирать чужие волосы, услышать все рассказы про местных дерьмодемонов и маленькую Меган, переслушать каждую истерику и пронести через себя до ванной, где он сам расплачется от беспомощности, остаться и играть в приставку, остаться и трясти головой под металл, остаться и еще сотню раз получить от Салли протезом по носу, остаться и слушать как ему читают вслух Байрона и про кошку Шредингера, Ларри даже, блять, не знал, что это кошка — он всем существом невыносимо тянется к Салли, и его скоро разорвет.
Салли смотрит на него из-под маски, и от этого взгляда становится еще страшнее и холоднее. Потому что его глаза — пустые, полумертвые и убийственно-уставшие. Ларри не может на это смотреть, но взгляд отвести — все равно что предательство, потому он идет на эту казнь.
И на тысячу тысяч казней до этого, он кладет голову на плаху покорно, хоть и трясется от ужаса и жалости к себе, потому что он не верит, он не верит, но и не может заставить себя не верить Салли. Он отдал ему все топоры, у Салли в руках миллиарды способов его убить, задеть, проткнуть насквозь и вывесить кишки на заборе у Аппартаментов. Но этого он не делает. Он всегда использует только один нож — ебаное бездействие и молчание.
И это сводит с ума.
Это сводит с ума, это выбивает из колеи, это та самая подлая подножка на вручении грамот в школьном коридоре, это самое очаровательное убийство, потому что Салли даже не хочет делать ему больно. Он просто по-другому не умеет. И это разбивает сердце, крошит внутренности в труху, выворачивает наизнанку и встряхивает на промозглом ледяном ветру — по-другому и не будет.
По-другому им не положено, они росли как сорняки — впитали что смогли, остальное залепили методами выживания, очень кривыми и страшными, забивающими пустоту ужасом, болью и отвержением, и другого им просто не построить. С другими — оно просто развалится, даже не начавшись, даже не зацепившись, даже не посмотрев друг на друга. А тут оно будет стоять крепко, вываренное из боли в костном мозгу, скрепившись черной кровью их разрушенных надежд. Это глубже дружбы и романтики, это страшнее, чем заклятые враги, это то — что не могло не случиться. И оно навсегда.
Когда Салли ложится ему в руки — это так правильно, но так страшно. На разъебанной старой кровати в облаках дыма, в обрывках разговоров со всего дома, которые так хорошо слышно из-за старой гнилой вентиляции. Салли удивительно комфортно прилипает к его телу, и так же удивительно больно его от себя отдирать наутро, закрывая свое сердце и голову, напоминая, что их ждет, и как это закончится, коря себя за эту слабость, проклиная себя за безответную открытость.
Он ненавидит себя за то, что срывается в безумие откровений чаще, он хочет стереть это из своей памяти, а желательно бы еще из памяти Салли, желательно бы конечно вообще никогда такого снова не сделать. Но его прорывает и он говорит, он часами говорит, для того, чтобы Салли потом прорвало тоже, позже, потом. Потому что даже нервные срывы им приходят друг за другом, до боли в подгибающихся коленях одинаково и почти всегда на одну тему. Друг за другом, чтобы они успели собрать сопли и утешить ближнего, чтобы успели прожить перемалывающую кости в порошок боль с достоинством дважды за раз.
Они лежат и перебрасываются фразами о прошлом, и Салли очень уютно откидывает голову Ларри на плечо, подобрав ноги под себя. Протез валяется где-то в бесконечных кучах хлама, Ларри не сможет узнать, даже если перероет все с фонарем, но Салли каждое утро наощупь находит свое лицо и надевает его, будто бы оно было под подушкой, а не зарыто под вещами и красками в дальнем углу комнаты.
Ларри словно окатывает сердце ледяной водой, когда он строит в своей незатыкающейся голове паралелли в их жизнях, и испуг разбегается по венам, как крепкий алкоголь — молниеносно и легко, и его потная ладонь мелко дрожит в недвижимой закостеневшей руке Салли.
Очередное подтверждение того, что этого не могло не случиться, это неизбежно, как падение метеорита, это бы наступило, даже если бы Ларри не открыл ему дверь в тот злополучный день переезда, это бы ебнуло по голове обухом и вывело из дереализации за ручку, как мама ведет ребенка в школу в первый день учебы, заботливо и дергающе-больно в подреберье.
Салли пришел к нему снова, несмотря на то, что все уже взрослые, несмотря на то, что жизнь идет, и у Пыха уже дочка — такая же крошечная и охочая до сладкого, как и ее отец, такая же меланхолично-улыбчивая и рассудительная, как ее мать, — несмотря на то, что Салли идти до его подвала, до его попытки уцепиться за детство, почти полчаса дворами, несмотря на то, что утром Тодд и Нил все равно все заметят и смолчат, тяжело повздыхав.
Салли пришел к нему, как и каждую ночь со дня знакомства. Салли пришел и это успокаивает, это постоянство.
Но он знает, что это ненадолго, и скоро конец света, и он знает, что боль неизбежна, так что Ларри открывает рот и говорит: я люблю тебя.
— И я тебя. Ты это к чему?
Салли поднимает голову и смотрит в глаза, честно и прямо. Ларри отводит взгляд и хочет умереть, а потом выпаливает не особо отслеживая, что вылетает из его рта, пока его бьет крупная изводящая дрожь:
— Люблю в том самом розовом смысле. Люблю твои волосы с колтунами по утрам, твои холодые руки и кривой маникюр, люблю когда ты разговариваешь, люблю когда ты читаешь вслух, люблю твой голос, люблю твое лицо и твою бедовую голову, со всем дерьмом что там находится. Прости.
Салли молчит долгую минуту, не спуская с Ларри внимательного взгляда. Под ним хочется счесать с себя кожу и отвернуться, но Ларри — как и тысячу тысяч раз до этого, — кладёт голову на плаху.
— Ты тоже мне нравишься. Для того, чтобы забить на приципы, потребовался конец света. Забавно, правда?
— Я все еще уверен в том, что чем дольше ты бы этого не знал, тем дольше тебе было бы чуть легче жить.
— Ты не усложняешь мне жизнь. Все хорошо.
— Спасибо, что не послал нахуй.
— Это было очевидно уже давно. Не переживай.
Тревожная машина в голове Ларри ни на секунду не перестанет работать, до самой его смерти — которая, к слову, не за горами. Скрываться до последнего, чтобы точно все не испортить, наверное лучшее его решение, но теперь его будет вечно убивать мысль: а что, если бы раньше, а что, если бы не перед самым концом всего, а что, если бы получилось?
У них бы не получилось. Им по-другому просто не дано.
Салли ласково, нежнее, чем обычно, обнимает Ларри поперек груди и утыкается носом в шею — и мозгом Ларри понимает, насколько ему это сложно, и насколько для Салли это максимум возможного эмоционального диапазона. Самого Джонсона сейчас то ли стошнит от ужаса, то ли разорвет от безысходности и безвыходности этой ситуации, то ли он просто расплачется от капельки радости взаимности своего безумия.
Днем, ему снова говорить со старушкой Розенберг, и пытаться выяснить инструкции из туманной белиберды полупризрака из 102 квартиры, а Салли снова уйдет с рассветом, чтобы утро досидеть пялясь в стену своей комнаты, пока двери не откроет Тодд и не позовет его пить кофе. Им останется неделя, которую Ларри с радостью отдаст на растерзание эмоциям, которые уже просто некуда девать, а голова его будет все сильнее болеть перед недолгим суматошным сном, а чернота голосов — уже не тревожных — не поглотит его окончательно, по сценарию какого-то приебнутого полудурка свыше. Пока не настанет конец света. Они с Розенберг разыграют единственную доступную им карту.
Ларри придется действовать на опережение, но теперь ему так жалко и больно, что это ни в какое сравнение не идет с тем, что мучало его еще пять минут назад.
Когда Салли перед рассветом забудется на его груди коротким рваным сном, Ларри тихо заплачет, стараясь унять проклятую, постоянную дрожь. У них бы по-другому и не вышло.
Это простоит и после их смерти, неизбежной, кстати, необходимой, к слову. Ларри нести это долгую вечность, и оплакивать иронию судьбы, которая очень любит давать тебе надежду, оказывающуюся по итогу миражом. Ларри бы и рад и не плакать, Ларри бы и рад забыть, но Салли сказал, что он ему тоже нравится.
Салли сказал, что он ему тоже нравится. Значит, у Ларри совершенно не остается выбора. Он сделает ему больно на опережение, ему станет плохо и горестно, Ларри совестно заранее — и это все помимо того, что творят демоны с его разумом каждый день.
Ларри не может успокоиться, даже когда Салли уже просыпается совершенно точно и остается держать его в своих руках, вместо того, чтобы пойти домой.
— Не переживай, Ларри, — сбивчиво шепчет Салли ему в покрасневшие от истерики уши. — у нас бы все равно не вышло по-другому, даже если бы ты сказал раньше. Скоро взойдет солнце, я обещаю.
Он уходит, собрав волосы в неровный хвост, и привычно найдя протез наощупь, точно тот сам прыгнул ему в руки из завалов на полу. Он уходит через заднюю дверь, а Ларри только смотрит на бутылку на полке, чувствуя, как сквозняк бьет по ногам.
Самое обидное, что у них все равно не было бы времени. А будь все по-другому — они бы и не взглянули друг на друга, Салли бы даже не заговорил с его мамой. Отчаяние скребет Ларри горло перед утренним коротким сном, и он решает подумать о том, как он поцелует Салли (вероятно, в первый и последний раз) следующей ночью.
Сорнякам другого не дано. У них по-другому и не получится.