김태성, 최정인-We all lie (Orhestra vet.)
Когда я проснулся перед самым рассветом от воя сирен за окном, я уже знал: приехали за ним. Не помню, как вскакивал с кровати и завязывал шнурки. Не помню, как нёсся по дорожке между нашими домами. Не помню, как касался ногами земли, как тяжело дышал. Как мчался, чтобы убедиться в том, что сердцем и так уже знал наверняка. До мелочей помню все, что было потом. До сих пор вижу, как вспыхивают на фоне бледного предрассветного неба голубые и красные огни. Слышу обрывки фраз врачей. И слова «черепно-мозговая травма», то и дело звучащие сквозь радиопомехи. Помню, как захлебывалась рыданиями незнакомая женщина – я и сейчас не знаю, кто она такая. Помню ее белый джип: капот скрывался в погнутых стеблях и погубленных цветках подсолнухов, которые росли вдоль дороги. Помню щепки сломанного забора. Помню асфальт, густо усеянный осколками стекла, словно гравием. Кровь. Слишком много крови. И его кроссовку, лежавшую в самом центре этой неразберихи. На ее подошве я не так давно черным маркером нарисовал сердечко. До сих пор помню, какой невесомой она мне показалась, когда я подобрал ее, и то, как мне стало больно. Помню руки в перчатках. Они крепко держали меня, не давали броситься к нему. Меня не пустили. Не хотели, чтобы я его видел. Так что сильнее всего в память врезалось воспоминание о том, как я в одиночестве стоял на обочине и ощущал темноту. С каждой минутой она сгущалась все сильней. Лучи утреннего солнца ласкали дрожащие золотые лепестки подсолнухов, которые были разбросаны там... где он умирал.***
ЧЕТЫРЕСТА ДНЕЙ Я мысленно повторяю это число. Позволяю ему заполнить внутреннюю пустоту, пока крепко держусь за руль. Нельзя, чтобы этот день прошел так же, как и любой другой. Все-таки он четырехсотый, его нужно по-особенному отметить. Скажем, как триста шестьдесят пятый. Тогда я не понёс цветы на могилу, а отдал букет его маме. Знаю, он хотел бы, чтобы я поступил именно так. Или как его день рождения, который наступил спустя четыре месяца, три недели и один день после того несчастного случая. Это был сто сорок второй. Я провёл его в одиночестве, потому что не вынес бы встречи с его родителями. Где-то в потаенных уголках души я хранил веру в чудо: вдруг, если я останусь один, он каким-то невероятным образом вернется, чтобы отпраздновать свое восемнадцатилетние, и мы снова заживем как ни в чем не бывало... Вместе окончим школу, подадим документы в один и тот же колледж, сходим на выпускной... А после получения дипломов подбросим шапочки в воздух и до того, как они упадут на землю, успеем поцеловаться в сиянии солнечных лучей. Но он не вернулся. И тогда я закутался в свитер, который, казалось, еще хранил его запах, мускатный орех, и загадал желание. Я изо всех сил молил о том, чтобы мне не пришлось переживать все это без него. И мое желание сбылось: последний школьный год прошел как в тумане. Я не отправил документы в колледж, не выбрал костюм на выпускной, забыл, что в мире существует солнце и что в свете его лучей можно целоваться. Дни сменяли друг друга в постоянном, непрерывном ритме. Обманчиво бесконечные, они порой исчезали в мгновение ока. Как ветер. Как волны, которые бьются о берег. Как стук сердца. У Хосока было сердце спортсмена: сильное, в минуту оно совершало на десять ударов меньше, чем мое. Порой мы лежали, прижавшись друг к другу, и я задерживал дыхание, чтобы дышать с ним в такт. Старался обмануть собственный пульс, чтобы он тоже замедлился. Конечно, ничего у меня не получалось. Даже после трех лет знакомства он неизменно учащался, когда Хосок был рядом. Но мы все равно сумели отыскать свой особенный ритм: паузы между спокойными ударами его сердца заполнялись стуком моего. Четыреста дней – и слишком много ударов сердца. Четыреста дней – и слишком много событий, в которых Хосока больше нет. И до сих пор никакого ответа из места, где он есть. Сзади сигналят, и гудок возвращает меня в реальность, отвлекает от потока мыслей и нервной тяжести в животе. В зеркале заднего вида замечаю, как меня объезжает недовольный мужчина, сердито вскинувший руку. Читаю по губам: «Что ты, черт побери, творишь?!» Когда я садился в машину, то задавался тем же вопросом. Не уверен точно, что я делаю. Знаю лишь, что должен. Должен увидеть его. Потому что встречи с остальными помогали мне справиться с болью. Первым с семьей Хосока связался О Сухо. Реципиенты и родственники доноров могут в любое время найти друг друга с помощью координатора по трансплантациям, но его письмо все равно оказалось для нас неожиданностью. Мама Хосока позвонила мне на следующий день после того, как получила его, и попросила прийти. Мы вместе сидели в гостиной дома, который хранил множество воспоминаний – начиная с того самого дня, когда я пять раз пробегал мимо в надежде, что Хосок наконец меня заметит. Стоило мне услышать, что он бежит следом, пытаясь догнать, как я сразу же перешёл на шаг. Хосок с трудом переводил дух. – Эй! Вдох. – Постой! Выдох. Нам исполнилось по четырнадцать лет. И мы не были знакомы до этого момента. До этих двух слов. Вместе с мамой Хосока я сидел на том самом диване, где часто смотрел с ним кино и хрустел попкорном. Наполненные благодарностью слова незнакомого омеги вдруг вытащили меня из темноты и одиночества. Неровные буквы, словно выведенные дрожащей рукой, на красивой бумаге что-то перевернули во мне. Письмо было бесхитростным: Сухо выражал соболезнования по поводу смерти Хосока и глубокую признательность за то, что только с его помощью он всё еще жив. В тот вечер я вернулся домой и сел писать ответ, где, в свою очередь, благодарил за светлое чувство, которое вызвало у меня ее письмо. На следующий вечер я сочинил письмо для еще одного реципиента, а затем для еще одного – всего их было пять. Анонимные послания неизвестным людям, которых мне вдруг захотелось узнать. Я передал их координатору с робкой надеждой на то, что мне ответят. Заметят меня, как Хосок в свое время. Оборачиваюсь и вижу его. Он улыбается и сжимает стебель гигантского подсолнуха, который, кажется, даже выше меня. Длинные его корни волочатся по асфальту. – Я Хосок, – говорит он. – Совсем недавно переехал, наш дом внизу улицы. Ты, видимо, неподалеку живешь, да? Каждое утро вижу, как ты выходишь на пробежку. Ты такой быстрый! Мы идем вместе. Я покусываю нижнюю губу, улыбаясь про себя. Вот бы не проговориться, что я стал замедляться рядом с домом Хосока с того самого дня, как впервые его увидел. – А я Тэхён. Выдох. Когда я отвечал реципиентам, мне становилось легче. Я рассказывал о Хосоке и о том, как он дарил мне ощущение, что мне все под силу, дарил любовь и счастье. Пока был жив. Описывая это, я мог почтить его память и одновременно обретал надежду на лучшее. Протягивал руку в пустоту в ожидании ответа. Хихикаю. Мало того, что он так и не отдышался,Хосок, кажется, совсем забыл про подсолнух, который сжимает в кулаке. – Ой, – замечает он мой взгляд. – Это вообще-то тебе. –альфа волнуется и приглаживает волосы. – Я... м-м-м... сорвал его возле забора. Он протягивает мне цветок и смеется. И я понимаю, что хочу слышать этот смех постоянно. Мне ответили четверо из тех, кому он дал второй шанс. Спустя двести восемьдесят два дня, после многочисленных писем, форм согласия и предварительных консультаций, мы с его мамой поехали в Центр поддержки семей доноров и ждали, пока приедут реципиенты, чтобы наконец встретиться с ними лицом к лицу. Сухо был первым, кто растрогал нас письмом, и первым, кто протянул нам руку. Я часто представлял себе эту встречу и все же не был готов к чувству, которое охватило меня, когда я прикоснулся к его руке и взглянул в глаза: я осознал, что в нём есть частичка Хосока. И эта самая частичка спасла ему жизнь, дала возможность быть папой маленькой кудрявой девчушки, выглядывавшей из-за его ног, и мужа Сухо, который стоял позади и плакал. Он сделал глубокий вдох и приложил мою ладонь к своей груди, чтобы я ощутил, как легкие Хосока вбирают в себя воздух. И тогда мое сердце наполнилось счастьем. Так происходило и с остальными – с Пак Уюном, парнем, который был на семь лет старше меня: ему досталась почка Хосока. Поэтому он смог спеть нам песню под гитару. Потом был У Ван – тихий, добрый мужчина за пятьдесят. Он отправлял нам прекрасные поэтичные письма о том, как изменилась его жизнь с новой печенью, но так и не смог подобрать нужных слов при личной встрече в маленькой приемной Центра. Мы увиделись также и с Лорой, женщиной со светло-голубыми глазами, которые разительно отличались от карих глаз Хосока, – однако именно благодаря им Лора могла вновь видеть мир и изображать его на своих холстах. Говорят, что время лечит. Но встреча с этими людьми – импровизированной семьей незнакомцев, которых объединил один человек, – помогла мне больше, чем череда тянувшихся до этого дней. Именно поэтому я начал искать последнего реципиента, когда устал ждать от него ответа. Я сопоставлял дату его операции с тем, что видел в новостях и слышал в больнице. Он нашелся так легко, что я не сразу смог поверить в это. Но я все еще не знал, почему он молчит. Одна женщина в Центре сказала, некоторые реципиенты не хотят общаться и это их осознанный выбор. Пришлось притвориться, будто я понимаю и принимаю его. Я делал вид, словно не думаю о нем каждый день, не гадаю, почему он решил молчать. Словно смирился с этим. Но по утрам, в одиночестве, страдая от бессонницы, я предпочитал быть честен с собой: нет, не смирился. И не знаю, смогу ли, пока не увижусь с ним. Не знаю, что бы подумал Хосок, если бы узнал. Что бы сказал, если каким-то образом мог бы меня видеть. Но прошло четыреста дней. Надеюсь, он поймет. Ведь его сердце так долго принадлежало мне. Настало время узнать, где оно сейчас.