ID работы: 11917609

спектр.

Слэш
R
Завершён
48
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
48 Нравится 2 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ночь Сказок звездным полотном, сигаретным дымом, кружевом алкогольной испарины над Крысятником, хвостами кварцевых комет обнимает, оплетает сжавшиеся тельца. Поджав хвосты под когтистые лапы, уложив мордочки на мятые текстуры спальников они цепляют парами передних резцов фразы — глупые, витиеватые, часто грамматически не правильные, перенасыщенные, слишком короткие, грубые, наполненные отборной матерщиной, — из тяжелого воздуха, что лунным светом на разноцветной липкости пола, порнографической абстракции стен, закопченном до черноты потолке. Одна половина Крыс не читает книг, другая — читает слишком много, но в большей части это чтиво не имеет литературной ценности и не прошло бы цензуру на библиотечные полки. Но они все равно говорят, наперебой, недовольно вскрикивая, когда их перебивают, дерутся, галдят, ночь сама пережевывает и вкладывает сказки им в губы прикосновением к горлышку бутылки с настойкой. Даже глотать не обязательно. Сигарета на двоих. Потом еще одна. И еще. Мертвец рассказывает сказку: о затонувших в грязной луже кораблях, об осьминогах с тремя щупальцами, о еловой смоле под небом, о дремучих лесах из выпавших ресниц под складками век, о фамильных вампирах с водянистыми зрачками, о сожжении ведьм на кострищах из покрышек и «Рыжий, я не хочу курить твое сладкое подобие сигарет, достань что-то нормальное, меня сейчас стошнит». Рыжий смеется, падает бритым затылком Мертвецу на колени. Во тьме не видно открытых глаз, сверкающих в них черных дыр, омытых речной водой омутов. Он скалится и вновь вставляет между пальцев Мертвеца тлеющее курево. — Ну так не кури раз тебе так мерзко, я-то тут при чем, — утыкается лицом в бедро, прикусывает кожу под грубой тканью брюк. — Отвратительно, у тебя абсолютно нету вкуса, — затягивается, презрительно морщась, под приглушенный смешок Рыжего. — Ну, ты ведь мне нравишься. Так что что-то от вкуса таки есть. Кто-то достает гитару, поджигает спирт, треск голосов напоминает хруст костра, не того, что обугленной кожей на покрышках, а того в котором жарят тягучий зефир, того через который прыгают, не обжигая лодыжек, что пахнет полынью и гвоздикой. Спинные позвонки подпирает дубовый ствол, а корневища устраивают в гнезде своих переплетений, бережно обнимают искореженными руками лесного бога, баюкают. Босые ступни зарываются в рыхлую, влажную почву, между росинок, травинок, остроконечной гальки, колючего хвороста. Небо пробирается в духоту Второй зелено-алыми хвостами Северного сияния. Ладонь ложится на поросль щетины на щеке, гладит пальцем обкусанные, воспаленные губы. Виски и карамель. Прокуренный, сиплый голос меж тучек дыма. — Дурак. Скрипучая усмешка. Росистый мох постелью под сломами бедер. Засыпать на чужих коленях — привычное средство от кошмаров, и не важно колени коротким краем юбки, капроном чулок, или смятостью джинсы, мальчишечьей угловатостью. Столь привычно, что уже не помогает, но так сладостно-зависимо, что как без этого дышать не знает. Засыпает, разморенный теплом, телом. Упускает. «Дурак». Ночь Сказок россыпью звезд-блесток по ту сторону век, веков, близостью скрещенных ног под скулой, живых, пока еще. * При свете дня Крысятник скорее напоминает вскрытую залежь не полезных ископаемых, а бесполезных отходов, еще и свет этот серый, блядский, ни разу не радует, сквозь седину неба — усталый старик с растрепанной косой, стряхивает перхоть на раскрытые ладони проекцией дыма меж полушарий губ. Притон под лупой, разоренный бордель, и вся та дрянь, что вкладывали в него с тех пор, как он еще не стал Крысятником, но упорно к этому стремился перестуком мелких когтистых лапок по скрипучей сосне коридоров. «Токсично, не подходить, заброшенный полигон любовных утех закрыт на (не)ремонт до скончания этого и последующих дней» и все это с характерным запахом тлеющей краски, гниющих грибков, запекшейся рвоты. Достаточно, чтоб никто не посмел войти в их храм удовольствия и содранных в истерии ногтевых пластин, а тех, кто таки посмел встречали с прохладной постелью и вином на разлив. Правда вместо простыней у нас шуршащие упаковки от коричного печенья и конфеток с ликером, а вместо вина сваренный на раскаленной слюне нектар из травянистой поросли под сливом, но вы должны были знать куда направляетесь. А Рыжий тут как король, избалованный принц с изодранными запястьями, что на мусорных кучах, как на троне и шелках, бархате, велюре. Трагикомедия в высшем ее проявлении, а вместо каменных масок с изогнутыми ротовыми полостями — зеленые стекла, малахит, спинки скарабеев. Из-под коротких рукавов рубашки — восемь свежих надрезов ломкими письменами, кровь только схватилась, только загустела, прикоснешься может и потечет заново. — За все время, что я тебя знаю ты никогда ничего не рассказывал во время Ночи Сказок, — один глаз затянут плевой головной боли, другой — открыт, не похмелье, скорее командный дух, — Почему? Рыжего веселит. Скорее истерически, чем искренне, но чем богаты, тем и радуем. Даже дырой в кармане, даже фантомом потерянной монеты со стертым гербом и номиналом, даже разодранными краями пулевого ранения на вылет. Нищетой они богаты, как телесной, так и духовной. Духовной в особенности. Присесть рядом, на ржавые, скрипучие петли коленей, сломаться шейными позвонками к прилипшему к половицам цветастым пятном телу. Больше всего разводов синего. Аквамариновой лазури косичек. — Потому что сказки любил другой я, — очевидная мантра, саркастический укол, укор, правда нихуя не лечит, только вгоняет глубже, и ты обрастаешь новым защитным слоем огрубевшей ткани, весь такой нежный, истошный, но под бурлящей бутонам кожей только кольчуга вместо крови, — а того меня больше нет. И больше никогда не будет. Не в этой жизни. А я уж постараюсь, чтоб она была последней. Дернуть за запястье, языком по полосам порезов, красная, белая, красная, белая. Отзвук крови на языке, призрачная иллюзия, фантом жизни. Течет. Теплится. В венах. — Завязывай с этим, — соблюдать приличия даже в столь бесстыдном месте, они так давно отрезали, распороли по швам, отгородили себя от любых приличий и социальных норм, как от чумы со всеми ее крематориями и братскими могилами. Обезличенными телами. После смерти все мы смешаемся с землей, пойдем на удобрение, на пользу. Потому смерти больше нет. — Только после того, как ты бросишь курить. Накрыть губами вспоротую много раз резцами плоть чужих губ, пить отзвуки, отсветы дыма, вдавливать глубже в трахею, в легкие, в их пудру сложенных ангельских крыльев. Языком меж зубов, по деснам, по нездорового цвета слизистой. — Что ты творишь блять? — рот, увлажненный чужой слюной, по высушенной кожице, оторванных шкурок. Глаза мутно-довольные. — Теперь мы квиты, — режет ухмылку, плут, лис, рыжий кот, покрытый проплешинами. Уползает обратно в свою нору, изучающе смотрит из-под стекол. Хитрец. Смешался, испачкался, создался, вырос вместе с Крысятником. Принц мусорных холмов, барон пыльных притонов, герцог затхлых подвалов. И потому Смерти больше нет. * Шум обычно сплетается защитной тканью, спасительной клетью, как дым обволакивающий, ткущий вероломство оборонительной сеткой от потусторонних атак, поцелуев. Скрутится, умостится на шатком стульчике — спизженный из классной комнаты, укрытый багрянцем шерстяного пледа, один из трех выстроенных в ряд на подобии дивана, — под защитной тканью, клетью, сеткой, книга, смятая пачка сигаретного пепла и чтоб не думать. Хотя он бы и так не думал, слишком отвык за эти годы, вспоминать слишком сложно, да и незачем. Смятая газетенка на стол, «Блюм», наверное, сигарета тушится в пепельнице из остывшего кофе на дне кружки, запястья тонкие, хрупкие и порезы почти зажили. А Мертвец ведь видел его во снах, тело изгибается в своды инея на стекле, и глаза темные-темные и блядские-блядские, и язык ползет шлейфом слюны по коже. И прижимать, сжимать, отдаваться так истошно-приятно. Первое время просыпался в холодном поту. Потом привык. Врут все басни, или там другой сон должен быть? Вряд ли если трахаешь смерть она потом завалится к тебе на своей хромой ноге, постучит иссохшимся пальцем по искривленному плечу и скажет, что «пора тебе, мальчик, и на боковую, отзвенели уже все колокола, отпели тебя все ангелы». Если ночью трахаешь смерть, то на утро получаешь амнистию и записку содержания дешевых французских бульварных романов, она их таскает у своей любовницы с синеватым оттенком губ и читает ночью при свете фонарика согнув ножку в колене. Пиздатую такую ножку, в черной джинсе в обтяжку. Он трахает смерть еще с рождения, когда говорили, что сдохнуть еще на грязных пеленках роддома должен был. Но вот, не сдох, и перевалило за полтора десятка давно уже. Так что похуй. — Эй, Мертвец, какая твоя душа на вкус? — длинным тонким пальцем — пиздец, он оказывается тоже веснушками покрылся, — толкает очки за мостик ближе к переносице, прячется к стыдливая барышня, только на первый взгляд правда. — Только не говори, что моча или сперма, это дешево и тебе такой юмор не к лицу. — Это только твой юмор и не тебе решать, что мне к лицу, а что нет, — тягучий винный дух падает на лицо, как пыльца с крыльев бабочки, мотылька, аж чихать хочется, то что в Доме зовут вином скорее водка с виноградным соком, от того еще хуже, — А еще ты пьян. Прекрати нажираться посреди дня, лучше кофе выпей. Нелепица и безвкусица отговаривать кого-то от выпивки, когда сам засыпаешь только нажравшись до отключки, или можно еще снотворного выпить, но найти его вне Могильных стен сложно даже с многолетним опытом. Слишком ходовой товар, все готовы за него свое сердце в формалине и задницу на мягком матрасе отдать. Мертвеца сон покинул еще лет в шесть, ушел по-английски без желания возвращаться. Видимо владелец тогда уже провинился и стал негоден. Зато, когда пьян играешься со снами, как со спертой гитарой. Нот и ладов не знаешь, пальцы дрожат, как в припадке, а половина струн порваны, но иногда выходит красиво. Даже слух не режет. Только губы режет клыком. — Я пьян лишь тобой, детка, и ничего здесь мне уже не поможет, — перегнуться через столешницу из сдвинутых парт, заправить косицы за ухо, васильковая клумба, букет, перевязанный белой лентой. — Не увиливай от ответа. — А ты не называй меня деткой, и меньше тупых изречений из дамских романов. Тебе не к лицу. Поймать руку, дернуть к себе от поцелуя порозовевших костяшек до раздирания рта языком. Водка и виноградный сок, но больше все-таки водки. И целуется Рыжий разморено, если б разбудили среди ночи мог бы, не открывая глаз повторить все даже не зная где губы, столешница режет под ребрами точеным краем. Хорошо, что Мертвец не ревнивец. Сколько бы губ не перецеловал главное, чтоб в итоге возвращался к нему. — Терпкий зеленый виноград. — Нет, сладкий и спелый. — Больше не пей среди дня. — Ничего обещать не могу, детка. — Умолкни. * Лопатки нервно жмутся к стене, и дышать сложно вовсе не из-за проблем с легкими, хотя из-за них тоже, но сейчас не до этого. Рука, — на пальцах которой уже сошли веснушки, или ему привиделось тогда, — хватает за запястье под колкой тканью расстегнутых манжет, утягивает в прореху из коридоров, лимб меж переулков стен, никогда здесь не было планировки, даже если знать каждый пролом, трещину всегда обнаружишь что-то новое, но только в этот день, рассвет, закат, потом исчезнет, больше не найдешь. За двумя пролетами полупьяный галдеж, трескучий блюз и Рыжий на коленях, смотрит снизу-вверх. «Что думаешь?» «Блять, давай только побыстрее» Хруст ширинки, замок ползет вниз, продавливая на подушечках пальцев остроугольные дуги. Губы мягкие, но воспаленные, алеют на контрасте с бледностью кожи. Вот на лице точно есть веснушки, где-то под округлостью зеленых линзы. Языком по стволу, головка растягивает уголки губ, глубже, глубже. Рукой сжать бедренную кость, опереться, погладить кожу под джинсами. Двигает головой, впускает в расслабленное горло, почти давится. Обвивает пальцами у основания, двигает в такт. Закусить ребро ладони, чтоб не вскрикнуть, не застонать на весь коридор, сдержаться и не кончить за первые минуты. Растянуть на дольше, потому что никакие сны не сравнятся, никогда. Если не до крови, то до покраснений, до синяков, сходить будет долго. Сжать, спутать отросшие кудри, кирпичное крошево рыжины. Нажать на затылок, толкнуть сильнее, чтоб на всю длину. — Руки убрал! — почти злость, но не обида, обид здесь быть и не может, они, как порождение нравов, а этого давно сюда не возят, остановились на границе из колючей проволоки и не стремятся прорваться дальше, ни правил, ни обязательств, они ничего друг другу не должны, если б не хотел, встал бы и ушел, — Нежнее. Губы у Рыжего измазаны слюной и предэякулятом, Мертвец ведет пальцами от волос к этим губам, гладит кончик уха и линию челюсти, размазывает липкую влагу, цепляет за подбородок и зубную эмаль, ведет к головке, нажимает на затылок, толкается бедрами в податливый, жаркий рот, меж алеющих лепестков. Судорожно выдыхает реберной клетью. Медленно. Нежно. До дрожи. Требовательно. Они ничего друг другу не обязаны. Так хорошо. Рыжий впивается пальцами в бедра, позволяет руке на затылке задавать темп, отдается, отпускает, впускает на всю длину, до сводящих горло судорог, рвотных позывов. Языком по взбухшей вене, рдеющей плоти. Ловит семя глотком, ловит Мертвеца за подкосившиеся колени изломом запястий. — Ты прав, терпкий зеленый виноград. Ломаный смех в дожи плеч. Можно было бы различить румянец и пунцовые пятна россыпью на изгибе шеи, если б не зеленая призма. Хотя нет, и сейчас можно, очки слетели, лежат рядом на полу. — Еблан. Впечатать в штукатурку поцелуем, белесой пылью по волосам. Косички — дребезжащая морская синь, рассыпчатый омут. Стены скоро сомкнутся, раздавят, не отпустят, время вышло. — Будешь должен, — скалится и растворяется, сливается с пестрящей пигментацией, полуденным бредом, букетом роз по грязному полу. Буду должен. * Чужие кошмары гниющим мхом вокруг спальника, стекающей с винтов ржавой водой, ее мерное капанье будит лучше криков, лучше бьющегося в панике стекла, лучше шумного, почти астматического, раздирания грудной клетки в попытке вдохнуть. Их можно пить, как дождевую воду, высунув язык до корня и запрокинув голову к графитовому небу. Всегда есть риск захлебнуться. Утонуть. Не всплыть. Или отравится. Рыжего ломает, складывает напополам, а глаза закрыты так плотно, что пускают рябь морщинами по лбу. Болезненно, под панихиды взрывающихся кишок. Он почти кричит, кричал бы, если б привычка закусывать щеку даже во сне, чтоб не выпустить голос из горла. Это почти красиво, то, как его разрывает изнутри, как шипами режутся легкие и как страх пульсирует в бегающих под веками зрачках. Закурить бы и смотреть на эти конвульсии, как хороший фильм, или порно, но Мертвецу пришлось отложить пачку на пару дней, чтоб не начать выблевывать окровавленные органы себе под ноги, и пора отдавать долги. Рано или поздно. Лучше сейчас. Встаешь и блики ночной чернотой перед глазами, почти валишься назад, на шелестящий целлофан, что слоями опустевших упаковок, но давно уже привычно, уже даже не мешает, только замереть, растереть впадины на висках, цепляясь за плечи воздуха. Балансируя на краю скалы, в ущелье меж сопящих тел. Порой кто-то подрывается с криком, воплем, цепляется судорожно за локти, за заточку. Кто-то вовсе не спит, курит, дрочит плотно стиснув веки, закусив губу, чтоб не стонать, кто кости себе пилит ржавыми лезвиями в ожидании, что поддадутся и треснут убийственным кашлем крови в лицо. Минное поле, бег с препятствиями. Вырвать тощее тело из лап кошмара, что ломаными ветвями и болотными стеблями стекает в глотку, скользит мороком по венам, зарывает в чернильную почву. Заключить в объятиях, сжимая, сминая ткань рубашки, гладить лопатки, разделять и отдаваться водяными лилиями средь душащего мрака. Испуганный щенок унимается, ластится и зрачки расширяются в темноте, как под дозой. — Тихо, все в порядке. Ты больше не там. Судорожное сжатие, соленая влага в плече, бессознательное руками по спине. — Спасибо. — Не за что. Просто отдаю долги, — редеющая ранним весенним рассветом тьма, то ли март, то ли апрель, то ли хрен его знает. — Обувайся, пойдем подышишь. Ступни крадутся мягкими подошвами кед, Рыжий носит их даже зимой, а сейчас тем более. Коридоры в углах цветут глицинией и пудровыми гиацинтами, перламутровый восход с той стороны затемненных окон не пробирается в Коридор наружным туманом. Только еловая смоль и сладкие распевы обрадованных, воскрешенных теплом, вернувшихся из ирия птиц. Рыжий берет Мертвеца за запястье, сплетает пальцы, разбавленное полусладкое, крепкий виски. Могильный холод чужой ладони. Смерть влюбляет в себя только цветы кладбищенских венков. Иначе — влюбляется сама. Двор, зачатки зелени среди пыльной, морозистой выжжености. Багровость золотится, уходит под силуэты Расчесок, гниющие зубцы. Перила крыльца впиваются в тощие бедра, Рыжий цепляется носками обуви за железные перегородки, ежится от клубящейся в легких свежести, что дробленным льдом по оголенным коротким рукавом локтям. Сакральная тишина, проложенная нитью дыма, перетекающего из руки в руку вместе со смятой сигаретой. Махровые фиалки распускаются после ухода вражеских армий ночи, они юны и пахнут весной. Затоптанные пыльными подошвами ступени обещает оставить кислотные разводы талого снега на задних карманах штанов. — Ты ведь хотел не курить пару дней. — Руки занять нечем. Косички — растрепанное поле незабудок. Скрипят доски, Мертвец тушит сигарету черным росчерком на дереве, губы к губам, искусано, мягко. Если не имеешь привычки приветствовать, то и прощаться не приходиться, только принимать и отпускать, палыми листами по течению искаженной вереницы времени, этой блядской суки. Ладонь ложится Рыжему на пах, язык вылизывает десны, пальцы пробираются под ткань джинс без пояса, под белье, проводя подушечками по члену, стискивая плоть в руке, придерживая за затылок. Ловя распухшие губы в поцелуе-раздирании-рта-зубами-языком, пьянящий алый разодранной раной, на выдохе трупной бледности. Имбирный чай смятых волос, Рыжий рвано дышит и жмется, едва толкаясь бедрами навстречу движениям руки, цепляется за шею, царапает короткими, обкусанными до подушечек неровной дугой ногтями кожу под хлопком свитера, до красноты острым перцем, полосами пряностей. Валет червей на распятии рассвета, крысиный король без трона. Они друг другу ничем не обязаны, оттого так верно и хорошо. Языком по изгибу шеи, втягивая кожу кровящим послевкусием, спрятать лицо в затоке плеча, в пропахшей смолой и крепким алкоголем заводи, прикусывая мочку уха, и дальше по линии роста волос к скуле, улыбаясь, тихо постанывая, пока большой палец давит на головку, вниз и назад, дрожащими руками гладить спину, почти падая в объятья с перил. Последние влажные толчки движения, прикушенный ушной хрящ, сперма на пальцах, жар на щеках, дрожь, спасительная истома, выдох. Рыжий слизывает свою сперму с чужих пальцев, довольно скалясь, соленость с фаланг на рыхлой влажности языка. Черные омуты из-под осенней лесистости ресниц. Крысиный ангел, блядский убивающий серафим. Но смерти давно уже нет, только ласкающий оголенные нервы ветер. Не застегивая ширинки, с перил на крыльцо. Пыль останется белесостью на темной ткани. — Обними меня. Мертвец опускается вниз, падая на изможденную грудь между вальяжно раскинутых коленей, устраивая голову на плече, костлявость давит на висок, пальцы сцепляются за спиной. Бессонная усталость тенями на тонкой плеве подглазья. Апрель, конец близок, раздорожье клеймом под сердцем. У кого Анубис, у кого пустота. — Надо же, какой послушный. — Нахуй пошел, уебок рыжий. * Уснувшие похожи на духов, а не на покойников, но это если уметь смотреть. Сквозь воздух, что как выцветшая, выгнившая по контуру фотография, на которой лица так затерлись, что, если не знать кто и где стоит не узнаешь. Они — память об минувшем, ушедшие в раскол, но оставившие здесь тела, прощальная усмешка, мах рукой для больных душой, что привыкли гонятся за призраками. Или сами ими являются, приходя в их немое царство, как к себе домой, не разуваясь на пороге. Мокрые следы на рифленом полу. Рыжий закуривает, игнорируя запрет табличкой над дверью, красная полоса наискось. Люди боятся бестелесных и не заходят в их обиталища. Он гладит знакомые косицы. Мертвое море, тишина и покой. У Рыжего дочка родится через четыре месяца, волосы падают до лопаток, очки, — простые, солнечные, — сдвинуты на лоб. Он сдувает пыль с простыней, бросает окурок на комканный кафель. Он не прощается и не приветствует. Но отпускает и помнит, дольше многих, и ему никогда не больно.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.