* * *
26 марта 2022 г., 23:29
Лев до сих пор не может поверить, что согласился на авантюру Сергушиной.
Парень, что их подбросил до «Буревестника» и обещался забрать через неделю, Петя Карасик, выуживает рюкзаки по одному и кидает ребятам на пляже, пока Хлопов жадно затягивается никотином в сторонке. Не может же он им признаться, что укачало насмерть, того и гляди блеванёт. А всё нервы! Мотор по дороге заглох, и пока они прыгали в катере, разбираясь с этой шайтан-машиной, их так отнесло течением, что на месте они оказались лишь в полдевятого. Как они только не переубивали друг друга и не потонули на этой посудине. Зато сейчас все такие приличные, даже смешно.
Лёва не любит ходить в походы с чужими, он и к «своим» иногда относится с недоверием. А тут половину группы в глаза никогда не видел. Ну ладно, Маринку, подругу Сергушиной, как-то встречал, но долговязую Свету, которая сразу ему не нравится, Степана, Васю, Андрея — ни разу. Что они все из себя представляют, Хлопов не знает, и это его тяготит. Однако не меньше его тяготит присутствие уже знакомых личностей.
Он ведь никого из той олимпийской смены так с тех пор и не видел, кроме разве что Анастасийки, даром что в одном городе жили, и не видел бы ещё столько же, если бы не эта находчивая организаторша. Как была старшей по отряду, так и осталась. Видимо, это не лечится.
Лёва глядит на них и не может поверить: неужели уже столько лет прошло, неужели они так выросли. Гельбич в сравнении с ним — огромный, прямо медведь, то-то Шалаева глаз с него не спускает, есть на что засмотреться. А Титяпа, как был вертлявым дрищём, так и остался, только вытянулся немного. И Лагунов… Лёва понятия не имеет, что он здесь забыл, но когда его взгляд в пятый раз за вечер встречается с Валериным, а тот без улыбки смотрит чуть дольше, чем это положено старым знакомым, которые несколько лет не виделись, а потом отворачивается, в груди у него скрежещет старым больным железом, отравляя слюну кислым привкусом ржавчины. Он и хотел бы всего этого не чувствовать, быть отсюда подальше, забыть навсегда, но не может. Эти годы, что он провёл вдали от Валеры, стали мучением. Наверное, глупо с его стороны рассчитывать на примирение, но больше ему рассчитывать не на что.
Из-за проблем со здоровьем Лёва давно не играет в футбол, да что там, он теперь и к армии-то непригоден: язва желудка, гипертония и ревматизм не по возрасту сделали из него почти инвалида. Но Хлопов решил не сдаваться болячкам, пошёл на опережение — начал пить и курить, чтобы сдохнуть быстрее. Другие же вон — потребляют, ему тогда почему нельзя? А на колени не жалуется. Кальсоны носит в холода.
— Хлопов, ты бы хоть вещи помог разобрать, сразу за сигареты схватился.
— Ага, ща, тока докурю, — ухмыляется Лёва сквозь едкий дым, нервно поглядывая на жилистого Лагунова в новом спортивном костюме. Тот хоть и вырос, а всё равно, зараза, ниже него, и личико до того кукольное, что глазам смотреть больно. Так и тянет схватить и в лес утащить, и где-нибудь в хоронушке припрятать. Но Хлопов и пальцем не тронет — не хочется отношения при всех выяснять, к тому же Валера своим молчанием ему обозначил дистанцию, которую Лёва без разрешения преодолеть не может. Прямо как в детстве с комариным домиком из простыни. Зато взглядом облапать ему никто запретить не в силах.
— От Бекли и то больше толку было бы, — вздыхает Шалаева.
Она отходит от катера первой, когда пацаны ещё роются в куче вещей, и помочь ей некому. Кроме рюкзака Жанка тащит за ручку котёл, доверху набитый консервами, изгибаясь под его весом до того неестественно, что Хлопов на мгновение чувствует странный холод спиной. Согнав наваждение движением головы, он бросает окурок в рыхлый прохладный песок, взваливает свой рюкзак на одно плечо, подходит к ней и молча забирает тяжёлую ношу. Банки, перекатываясь, весело гремят внутри, желудок реагирует на знакомый звук протяжным урчанием. Ноша, и правда, тяжела, но Лёве полегче будет, чем девушке, даже если она — самостоятельная Шалаева.
Петя прощается за руку с остальными, Хлопову машет уже из катера и отчаливает. Мотор тарахтит, повизгивая и уносится прочь, затихая.
В быстро сгустившихся сумерках видно плохо, ребята включают фонарики. Под ногами весело пляшут косые лучи, выхватывая то пучок травы, то чьи-то кеды. Осторожно переступая, группа медленно устремляется к заржавевшим воротам.
Хлопову до сих пор обидно, что лагерь закрыли. Он узнал об этом ещё летом 81-го и тогда едва не расплакался. А, может, и не едва. У него и сейчас комок к горлу подкатывает при виде осиротевшего пляжа. Лёва чувствует с ним удивительное сродство: ещё не умерший, но уже неживой, никому не нужный и оттого тоскливый. Хочется вдохнуть в него жизнь, запалить костёр прямо здесь и сидеть на песке до рассвета. Утром колени, продрогшие в сырости, спасибо не скажут, ну да и ладно, один раз живём! Хлопов боли своей не боится, сроднился с нею. Но сегодня с ним те, кто помнит его ещё футболистом, и ему не хочется, чтобы кто-то из них догадался по скованным движениям, по недовольному виду с утра, что у него что-то не так, и начал его жалеть. Он не желает быть обузой для сверстников, да не для кого. А ещё с ними девушки. А девушки — существа нежные, их беречь надо, поэтому он постарается найти место посуше да потеплее, благо глаз у него на стоянки намётан.
— А сам-то он где? Забухал? — спрашивает Лев про Беклю только за тем, чтобы отвлечься от мыслей. Он и его не видел с тех самых пор.
— В колонии. Три с половиной года ещё сидеть, — даже с какой-то гордостью отвечает Шалаева.
Хлопов присвистывает:
— Ни-че-го себе!
Не то чтобы новость сильно его удивляет: Бекля всегда нарывался на неприятности, вот и донарывался, видимо. Больше его поражает срок и место — не колония-поселение, а самая настоящая тюрьма. Это уже посерьёзнее мелкого хулиганства.
— Ну, может, хоть там исправится, — рассуждает он вслух, за что получает от Жанки убийственный взгляд.
— Ворота закрыты, — Лев не заметил, когда Анастасийка успела их обогнать и проверить замок, но она действительно стоит у ворот. — Давайте сквозь забор, тут где-то дыра была.
Он тоже когда-то стоял у ворот…
Когда один крепкий старик подошёл к нему и спросил…
— Хлопов, уснул, что ли? И так рюкзаки тяжёлые, ещё ты тут под ногами мешаешься!
Кровь моментально бросается в голову, хорошо, в темноте никто не разглядывает — Валера впервые за вечер с ним заговорил! И плевать, что грубо, они все устали, это понятно, главное, состоялся контакт, а там уж пойдёт получше…
Но лучше, увы, не идёт ни когда они лезут через забор, потому что дыру в нём какой-то дурак заделал проволокой, а другую искать нет ни времени, ни желания; ни когда они рядом с аллеей палатки ставят; ни когда разводят костёр. Валера как будто не видит его в упор. То есть он его видит, но не обмолвится и словечком. А Хлопов от этого только сильнее, отчаяннее злится, не понимая, за что ему эдакое наказание. Ладно бы он провинился чем. А даже если и так. Столько лет прошло, неужели Валерка всю жизнь будет помнить?
Перед ужином распределяются, кто с кем в палатку ложится. На всю ватагу с собой пять двуспальных «Москвичек». Сергушина сразу решает, что будет с Мариной, подружкой своей, пушто нечего уважающим себя девушкам с пацанами в палатках лежать. Жанка чихать хотела на эти условности и забивает себе место с Гельбичем, у которого морда так и сияет. Перед четвёртой девчонкой, Светой, встаёт непростой выбор: парни все, как на подбор, выбирай любого в защитники. Вот она и выбирает — Валерика. Видимо, решив, что в очках, значит, безобидный. А тот вроде как и не против. Лёва со злости решает, что ляжет с Титяпой, и, съев свою пайку, уходит с фонариком в лес «по дрова».
Лес пахнет, как раньше, манит, как раньше. Хочется лечь в канаву, присыпаться хвоей и там уснуть, чтобы не раскопали, лишь бы не видеть острых коленок в трениках, чёлки, зачёсаной набок и бликов огня на стёклах очков. Он уже триста раз мог забыть обо всём, но почему-то не забывается. Вроде стирается с годами, а всё равно маячит где-то в районе затылка, что есть вот такой Лагунов Валерка — мальчишка, который однажды согласился стать его другом, а потом передумал. Разбить бы ему за это хлебало, да портить жалко.
И как они жить-то вместе неделю будут, если Валера с ним не разговаривает совсем? У Лёвы мысли хмельные от запахов и ощущений уже заплетаются, немного хочется спать, но больше — прижать Лагунова к сосне и целовать до одури губы, сомкнутые в упрямую твёрдую линию, подбородок, едва покрывшийся тонкой щетиной, шею, в которой жизни теплится больше, чем в тонком ростке берёзы, пробившем асфальт.
Лёва давно про себя всё понял, тогда ещё, в 80-м. Ему и потом кто-то нравился, но всё было не то и не те. Просто Валера стал первым, кто в душу так сильно запал. Прямо свет клином на нём сошёлся. И не хотелось искать кого-то другого всерьёз, в телодвижениях этих Хлопов смысла не видел. Так и мыкался неприкаянный, а зыбкая жизнь пролетала, как мутный похмельный сон.
Большая охапка берёзовых веток падает рядом с импровизированным кухонным столом. Кто-то оставил на влажной газете разрезанный пополам помидор. Лев, не раздумывая, кладёт его в рот и чуть ли не стонет от удовольствия. Помидоры он любит, да вот изжога от них начинается зверская, но всё равно это лучше, чем бесконечные мысли о том, чему никогда не случиться.
Потрескивает костёр. Кто-то из новых знакомых (этого, кажется, Васей зовут) бренчит на гитаре, а Анастасийка, конечно, поёт — умело выводит мелодию сильным высоким голосом. Остальные ребята, даже Шалаева, если и шевелят губами, делают это беззвучно, словно боятся испортить её эталонное пение. Жаль. Лёва хотел бы снова услышать Валерку, хотя бы вот так, у костра. Но Лагунов сильно занят: шепчется о чём-то с той худосочной Светой, и у Хлопова от их вида перед глазами встаёт кровавая пелена. Слюна наполняется вкусом ржавчины. Лёва тянется за сигаретами, чтобы избавиться от наваждения, но, закуривая, ловит на себе пристальный взгляд.
Валера глядит на него в упор сквозь тьму и огонь, его глаз за яркими бликами Лёва не различает, но выражение лица говорит о многом. Лишь на него Валера смотрит так напряжённо, непримиримо и подозрительно, словно в любой момент ожидает подвоха, а в рукаве у него припрятан осиновый кол. Хлопову смешно и горько. Пальцев касается пламя, сгоревшая спичка, кружась, улетает на землю, по дороге погаснув, но Хлопов её всё равно затаптывает мыском — не хватало ещё весь лагерь спалить. Не «Буревестник», их маленький лагерь из десяти человек. Он почти не знает этих людей, но искренне желает уберечь их всех от напастей. И от себя. От того, что живо в нём до сих пор, скребётся и завывает. Лев разворачивается и уходит к реке.
Иголки и ветки хрустят под ногами, вдаль уплывает Анастасийкино пение, а перед глазами так и стоят чистые светлые лица ребят, сидящих вокруг костра. Он завидует им и жалеет их одновременно. Они не знали и никогда не узнают, каково это — быть у руки Хозяина, когда воля и жизнь зависят от слова, от мысли и взгляда. Они никогда не вспомнят вдруг среди ночи, как исполняли Его великую волю, никогда не почувствуют то, что чувствовал он, что чувствует до сих пор. Благословенные в своём слепом невежестве агнцы. Он по сравнению с ними — злой серый волк, аниматроник со сломанным механизмом.
Над Жигулёвскими горами поднимается жёлтая, облизанная с нижнего края луна. Хлопов, успевший выкурить сигарету, лезет за новой. Прохладный песок принимается тут же тянуть из тела остатки тепла, как упырина кровь из живого, сидение на нём грозит утренним приступом радикулита, но Хлопов решает сделать себе поблажку. Ему хочется побыть обычным парнем семнадцати лет, как все его сверстники — не бывшим пиявцем, изувеченным старым проклятьем. Он хочет раздеться и кинуться в воду, смыть с себя грязь, раствориться. Но Хлопов боится именно этой воды. Его мутит от воспоминаний о перенесённых страданиях и от того, с каким страхом Лагунов смотрел на него, даже забинтованного, как мумия, и больного.
Что толку терзаться? Валера к нему никогда ничего не испытывал, кроме страха, презрения и желания уничтожить. Валера охотник, а Хлопов — зверь. Так было и будет во веки веков.
Сколько проходит минут без мыслей в уединённом медитативном успокоении Лёва не знает. Возможно, он успевает уснуть, потому что в какой-то момент замечает, что луна стала выше, белее и ярче. Мертвенным светом её теперь залито всё вокруг, и Волга искрится серебряной чешуёй бликов.
Лев встаёт на ноги, и его передёргивает. Пора возвращаться, пока ребята не начали беспокоиться и не отправились на его поиски, хотя идти в лагерь и нарываться на недовольный взгляд Лагунова совсем не хочется. Вздохнув, он идёт в знакомом, как ему кажется, направлении и совершенно не удивляется, когда ноги сами приводят к старому корпусу, когда-то принявшему их на олимпийскую смену, став добрым домом на три недели.
Те три недели сломали всю его жизнь пополам. Сколько ему осталось? Каким он будет через пять, десять лет, если в свои семнадцать почти развалина?
Тёмные окна корпуса смотрят совсем как глаза Лагунова — холодно, настороженно, отчуждённо. Тени в них глубоки, они холодят, тянут за душу.
Вдруг вгляд улавливает какое-то шевеление. Лев вглядывается, и точно — внутри кто-то есть. Зверь или беглые зеки, значения не имеет. Любой чужак представляет потенциальную опасность для лагеря. Хлопов подходит к двери — петли пустые, замка как и не было — и прижимается ухом к колючей от облупившейся краски поверхности. Тишина. Вытащив из кармана отцов перочинный нож, Хлопов берётся за ручку и тянет облезлую дверь на себя — та легко поддаётся, почти не скрипнув.
Переступая так тихо, что самому еле слышно, он медленно проходит большую прихожую и по пути размышляет, как должно было житься какому-нибудь семейству в таком большом доме. Они-то, наверное, не крались, как воры — ходили чинно и гордо, будучи хозяевами поместий. Как эти стены выглядели до прихода сюда красной армии, остаётся только догадываться, сейчас же на них едва различаются выцветшие изображения пионеров, готовых отправиться в космос. Какая наивность.
Хлопов шагает к двери с ярким витражным окошком, медлит немного, распахивает её и заглядывает в палату. Внутри очень тихо, остро и кисло пахнет металлом, пустеют брошенные кровати.
Видимо показалось. Глупое воображение. Сложив нож и спрятав его в карман, Хлопов вытаскивает помятую пачку и тянет зубами последнюю сигарету, но чиркнуть спичкой не успевает, как вдруг:
— Ты бы тут не курил, из матрасов вата торчит, одна искра и всё, — Валера поднимается и встаёт в полный рост между кроватями. А Лёва его в темноте совсем не заметил. Не дышал он, что ли?
— Такого пожара, как ты, мне всё равно не устроить, — ухмыляется Хлопов и закуривает назло. Огонь отражается тусклой вспышкой в стёклах очков и гаснет. Валера стоит неподвижно, как гипсовый пионер.
— Не ожидал, что ты вспомнишь об этом, — он говорит каким-то чудны́м тоном, будто жалеет. Вот только о чём и кого?
Лёва такой перемене искренне удивляется, в другой раз сказал бы что-нибудь гадкое, но для глумления в душе не остаётся места. Ему остро хочется в этот момент к его, Лагунова, руке, как к Хозяйской, припасть, чтобы по волосам потрепал, успокоил и направление указал, в котором теперь ему двигаться, сам-то он ориентир потерял уже очень давно.
— Я много, что помню, Валер, — он снова затягивается, и сигарета танцует в пальцах.
И так тяжело сразу, будто его бетонной плитой придавило, ноги становятся ватные. Хлопов доходит до ближайшей кровати и опускается на неё, ссутулившись, как старик, а Лагунов так и стоит, где стоял, будто боится к нему подходить или брезгует. Мысли и чувства ворочаются в голове, путаясь в липком тумане желания. Хлопов жадно затягивается дымом в надежде это исправить, но от этого только хуже. Если бы только не кислый запах металла.
— Что ты здесь делаешь? — этим прямым вопросом Валера ставит его в тупик. Лев выпрямляется, смотрит ему в лицо. Тёмные очертания на тёмном фоне, ни черта не разобрать.
— С реки мимо шёл, заметил в окне движение, подумал — чужие, решил проверить, — рапортует он, не задумываясь, словно так у них и заведено.
— Я не об этом. Что ты в этом лагере делаешь? В этой компании?
Лев усмехается сквозь боль и тоску и затягивается глубже, до самых кишок.
— Соскучился, — выпускает он с дымом ответ.
Валера кивает, как будто понял хоть что-то. Что он вообще способен понять, этот очкарик? Хлопов чувствует, как закипает злость на кончиках пальцев, и сжимает кулаки, еле сдерживая себя. Повалить бы его на кровать скрипучую, на матрас, и гори оно всё…
— Я всё думал, — Валера запинается, но всё равно решает продолжить. — У Несветовой были причины порвать с Игорем, но ты-то чего футбол бросил, он же тебе так нравился? Ты же только о нём всю дорогу и говорил.
Хлопова обжигает ревностью от того, как Валера зовёт их вожатого — того хиповатого с усиками, интересно, где он сейчас? — просто по имени.
— Разонравился, — выдыхает он снова, и горло схватывает спазмом.
Нехорошо врать Хозяину…
Иногда Лёве кажется, он начинает сходить с ума.
— На чём же тогда тебя Серп подловил? — спрашивает Валера чуть погодя так, словно бы сам с собой рассуждает. — Он ведь такое вытягивал из души, что человек за ним шёл добровольно. Если футбол разонравился, значит, и дело было не в нём, так ведь?
У Лёвы в ногах свербит и пружинит от нетерпения. Затушив сигарету об остов кровати, он скалится в темноту.
— Уверен, что хочешь узнать об этом?
Валера, видать, не совсем дурак, отлично ловит его настроение — срывается с места, но Хлопов вскакивает быстрее и преграждает путь к двери. Валера пятится от него, однако новой попытки сбежать не предпринимает. Он вроде и не боится вовсе, чего ж тогда убегал?
— Ты больше не сможешь меня укусить, — произносит слегка запыхавшимся голосом Лагунов. — Ты ведь Гнилая кровь, не пиявец.
От этого слова больнее, чем от воды из Рейки. У Хлопова из груди вырывается сдавленный рык, он бросается на Валеру и прижимает его за плечи к стене.
— Ты его силу забрал, говори?!
Поражённый своим открытием Лев пугается за ребят, оставшихся в лагере: целы они, или все уже понадкусанные? А сразу за этим его накрывает болезненным осознанием: он никогда не сможет занять их места. Вот почему Валера его сторонится — ему, и правда, противно! Не стать Лагунову его Хозяином, в волосы не зарываться рукой…
Но Лагунов, глядя прямо в глаза, произносит:
— Не забирал, — и добавляет шёпотом. — Я убил его.
Тонкая связь, тянувшаяся из детства до этого дня, лопается, как струна, в ушах разлетается оглушительный звон. Лев приближает к Валере лицо, принюхивается: пахнет костром, лесом и потом — не кровью.
— Как убил? Сам? — переспрашивает недоверчиво.
Может, ему тот Игорь помог? Может, он потому и «Игорь»? Не просто же так они всю дорогу вдвоём ходили.
— Сам, — чуть слышно ему отвечает Валера, вжимаясь затылком в стену. — Голодом заморил в пищеблоке, пока вы с ребятами на трамвайчике…
С Лёвы обваливаются, ломаясь, бетонные плиты, камни летят с души, а вместе с ними тонны палой листвы, сосновых иголок, веток, земли и песка. Его словно кто-то выкапывает из могилы, в которую он сам себя положил живьём, и первый вздох становится слаще чего бы то ни было. Нет, он не может Валерке не верить. Разве такими вещами шутят, словами такими кидаются?
Губы дрожат от кривой улыбки. Получается, боль, все его мучения, воспоминания — лишь фантомы? И то, что он сам в себе чувствует зверя, раненого, но не сломленного — тоже фантом? Самовнушение? А то, что Валерину волю он воспринимает выше своей — это тогда что такое?
Но Валерка… Валерочка… Как же он это сумел в одиночку? Где он нашёл столько мужества, сил? Хлопов глядит на него с восхищением, и у него не находится слов, чтобы выразить благодарность. Нет, это больше, чем благодарность. Лёва теперь до конца его. Он теперь для него что угодно сделает.
От переполнивших его чувств голова начинает кружиться, Хлопов её опускает в угол плеча и шеи Валеры, а его самого уже не сжимает тисками, скорее, сам держится за него. Только бы не отогнал.
— Просто взял и убил, — Лёва пробует эти слова на вкус, и они ему нравятся. Нравится это новое чувство свободы и ощущение собственных сил. Он может теперь позволить себе чуть больше.
— Это было совсем не просто! — грохает Лагунов ему на ухо возмущённо. То есть сам-то он говорит тихо, это Лёве теперь его голос кажется громом, идущим с неба, аж мурашки рассыпаются по спине до самых колен. Хлопов млеет и ластится — трётся носом о выступающую ключицу, а Валера как будто не чувствует, не обращает внимания.
— Чего же ты сразу мне не рассказал? А ещё Гнилой кровью обзываешься. Где только узнал об этом? — пеняет с улыбкой он. И как ему не улыбаться, если он ухом, виском своим чувствует шею и щёку, и запах Валеры, и умирает от свершившейся близости, такой желанной и хрупкой.
— А ты бы поверил? Я думал, раз ты не помнишь, так и напоминать не стоит, — Лагунов как-то странно вздыхает. — А про то, как у вас всё устроено, нам тогда баба Нюра рассказала. Она же сама Гнилой кровью была, вот мы от неё с Игорь-Санычем и узнали.
Лев понимает, о ком он, и его передёргивает, как от озноба. Но неприятными воспоминаниями портить такой момент ему кажется глупым, поэтому он сжимает Валеру в объятьях и шепчет:
— Я всегда знал, что ты самый умный, — и целует под ухом — в то место, куда когда-то сильнее всего хотел укусить.
Валера дёргается не сразу, Хлопова даже шальная мысль нагнать успевает, что он и не против, что всё это — парни, девчёнки, поездка — так, для отвода глаз, а главная цель Лагунова — он сам. Но настороженное: «Хлопов, ты чё? Укусить собираешься? Ты же не можешь… ты же…» — заставляет остановиться.
А Лёва, может, и укусил бы — просто так, удовольствия ради и шалости для, да пугать ещё больше не хочет. Приходится отлипнуть от нежной шеи и посмотреть в глаза. Валера глядит с тревогой, но, кажется, слишком растерян, чтобы всерьёз разозлиться.
— Всё ещё хочешь узнать, на что меня Серп подловил? — спрашивает Лев, и, не дождавшись кивка, отвечает. — На тебя. — Валера весь замирает, только ресницы дрожат за толстыми линзами лёгкими крыльями бабочки. — Хочешь, говорит, будет Валерка твоим? А там уж не уточнил, кем именно, — медленно, как во сне, Лёва ведёт по спине рукой и поглаживает основание шеи. — Только потом до меня дошло, что он имел в виду, когда уже поздно было.
Взгляд его сквозь темноту выхватывает очертания желанных губ, Лёва к ним тянется всем своим существом. Валерка красивый, дикий, такой его. Лёва его отпускать боится, мысли о том, что он может быть с кем-то ещё — не допускает. Он бы сейчас ему много чего сказал, да слова застревают в горле. Их просто не хватит, чтобы всё выразить. В полном отчаянии Лев приникает к его губам, без надежды целуя.
Шумно втянув воздух носом, Валера хватает его за плечи, отталкивая, но Хлопов его держит крепко, вжимаясь руками, телом, коленом — не отпускает, и сопротивление ломается. Лагунов неожиданно обмякает, отталкивать перестаёт, сжимает в ладонях рубашку и поддаётся чужим губам.
А целоваться-то он совсем не умеет: губами едва шевелит, всё у него получается нескладно и невпопад, но Лёву от этого только сильней ведёт. Внутри со скрипом и стрекотом разворачивается его больное, железное, разогревается добела и до свиста, плавится и течёт по гудящим жилам кипящей лавой, из нутра выжимая довольное звериное урчание. Хлопов руками жадными шарит по телу своей добычи и языком, как вампирьим жалом, впивается в рот…
Сила, с которой Валера его отталкивает, кажется Лёве нечеловеческой, но потом, поднимаясь со скрипучей кровати, на которую отлетел, он понимает, что сам виноват — слишком увлёкся, ослабил хватку. Утерев рот от слюны тыльной стороной ладони, он усмехается.
— Ты чё, как в первый раз-то? — и по тишине, воцарившейся в комнате, понимает, что угадал.
— П-придурок! — слегка заикнувшись, выкрикивает Валерка, надев подобранные очки, выскакивает за двери, громко топочет по коридору и выбегает на улицу прочь.
Лёва стоит в тишине, огорошенный и опьянённый кипучей радостью. Значит, у Лагунова не было никого? Даже с девчонкой не целовался ещё, как положено? А он, значит, Хлопов, его уломал? И на лице растягивается довольная хищническая улыбка. Где один раз, там и второй. Чёрта с два ему Хлопов теперь даст проходу. Хочется закурить, но сигареты закончились. Теперь ему точно окромя лагеря некуда деться.
Он выходит из комнаты, а потом и из корпуса и неторопливо идёт в направление едва мерцающего огонька, который уже через пару минут становится различим среди деревьев. Между источником света и Лёвой показывается худенькая фигура Валерки. Он идёт так же медленно, но догонять его Лёва не хочет, решает пока что не беспокоить, пускай Валерка пораскинет мозгами, благо есть чем пораскидывать.
Хлопов вообще этой ночью решает дать ему отдохнуть, тем более ночи той осталось всего ничего. У них впереди ещё целых семь дней, поди намилуются, если Валерка опять недотрогу корчит не будет. А будет, так что ж? Хлопов терпел столько лет и ещё потерпит. Теперь он хотя бы знает, за что сражается.
Когда Лев подходит к стоянке, Валера уже должен скрыться в своей палатке, грея собой девчонку с косичками, но тот почему-то стоит у костра и громким, пронзительным шёпотом спорит о чём-то с сидящим на брёвнышке дежурным Гельбичем. Лёва почти равняется с крайней палаткой, когда разбирает его недовольный возглас:
— Значит, я к Жанке пойду!
— Я тебе пойду, — Гельбич легонько, но очень доходчиво стучит тонкой палкой перед собой. — С Жанкой я место забил. Утром девчонки встанут завтрак готовить, сменят меня, я к Жанке под бок закачусь. А вы идите… спать. Задолбали уже своими разборками.
Хлопов смекает, что ребята их не дождались и легли, как теплее — парами, а, поскольку они с Лагуновым отсутствовали, теперь получалось, что им досталась одна на двоих палатка. Лёва даже не знает, как ему на такое реагировать. Радоваться открыто — странно как-то, ему не хочется к себе привлекать внимание, но и с каменной мордой, как Лагунов, он тоже ходить не может.
Валерка подходит к той самой, крайней, палатке, зыркает в Лёвину сторону, нагибается и заглядывает внутрь.
— Да вы издеваетесь, что ли?!
Спальный мешок у них, видимо, тоже теперь один на двоих. Двуспальный. Лев не выдерживает, и улыбка растягивается на физиономии сама по себе. Махнув на прощание Гельбичу, он зависает над Лагуновым.
— Ты первый укладываешься или я?
Лёва не просто так интересуется, всё же «Москвичка» не самое просторное жилище. Фыркнув в ответ что-то малопонятное, Валера встаёт и уходит к своему рюкзаку. Лёва, решив, что его послали, почти не расстраивается — уж ему-то не привыкать к презрению со стороны Лагунова. Он залезает в палатку, разувается, надевает шерстяные носки, перенесённые кем-то заботливым с его предыдущего места на новое, устраивается в спальном мешке со всеми удобствами, оставив при этом достаточно места Валере, и, закинув руки за голову, смотрит в низкий косой брезентовый потолок.
Где-то над ним, в вышине, шумят, поскрипывая от ветра, высокие сосны. Воздух пропитан солнечным запахом лета и леса, пряной земли. Щёки горят от переживаний, а тело гудит, как под электричеством, от предвкушения продолжения.
Хлопову вспоминается почему-то, как он ожил в лесу — его первый вздох, и то, что он видел перед глазами, и ощущение полного единения с природой. В тот момент он был будто частью её, неотъемлемой и такой же необходимой, как и любой другой хищник, маленькой частицей чего-то великого — целого мира. Став человеком снова, Лев потерял это сладостное ощущение, но здесь, в месте, где всё началось, и рядом с Валерой, оно его снова настигло и окружило со всех сторон так, что теперь и воздух стал пахнуть иначе — опьяняюще.
Хлопова охватывает трепетная благодарность. Ему хочется поговорить об этом с Валерой, сказать ему это и больше. Давно надо было ему сказать, тогда ещё, много лет назад, когда они покидали лагерь. Но Лёва блевал в тот момент дальше, чем видел, а потом ему было ужасно стыдно.
Снаружи доносится тихое пение Гельбича и потрескивание костра. Хлопов слегка беспокоится, где Валерка, но успокаивает себя тем, что, скорее всего, тот ушёл подальше, чтоб перед сном привести себя в порядок. Лёве, наверное, не мешало бы сделать то же самое, но он уже пригрелся и вылезать наружу совсем не хочется, поэтому он решает отложить водные процедуры до утра.
Но когда Лагунов, наконец, возвращается, становится ясно, где он столько времени пропадал, потому что на нём красуются джинсы, свитер и куртка. Валера с трудом влезает в палатку, после чего она начинает казаться сильно теснее. Выглядит он до смешного нелепо. Хлопов не может не умиляться.
— Ты в космос собрался или простыть боишься?
Но Лагунов, ничего не ответив, падает рядом с ним прямо поверх спального мешка и сжимается в крендель.
Лёва смекает, в чём был Валерин замысел, и ему делается немного досадно. С другой стороны, а что он хотел? Нечего было руки свои распускать без спроса, да ещё потом вопросы дурацкие задавать. Сам виноват.
Но от воспоминания о недавних объятьях под пальцами разгорается ласковое тепло, а без тепла настоящего, оно леденеет. Лев понимает, что рядом с Валерой, лежа таким вот макаром, он не уснёт никогда. Выход один — мириться.
— Слышь, Лагунов? — зовёт он едва слышным шёпотом. — Ложись в мешок, не дури. Не буду я тебя трогать, если тебе не нравится. Слово даю.
Валера не реагирует.
Поняв, что ему объявили бойкот, Лёва смиряется. А, впрочем, так даже лучше — перебивать не будет. Лёва хотел ведь ему сказать, много чего хотел, вот его час и пробил. Пусть Лагунов хотя бы услышит и примет к сведению, а там уж как фишка ляжет. Если Валерке не мил — он с дороги уйдёт. Переживёт как-нибудь, не подох же за всё это время. Правда, полноценной жизнью это тоже можно было назвать с натяжкой. Но если вдруг Лёвины чувства хоть вот на столько взаимны… Ему самому страшно подумать, что же тогда. Лёва просто не верит, что это может случиться. Но молчать о своём несчастьи ему больше невмоготу.
— Ты, Валера, прав, конечно, что обиделся, надо было мне сначала у тебя спросить, перед тем, как что-то делать, но и ты пойми… Я же столько раз представлял себе нашу встречу, что со счёта сбился. Ни единого дня с тех пор не прошло, чтобы я о тебе не вспомнил. — Слова подбираются с адским трудом, их как будто взрывом разметало по поляне, и теперь необходимо наощупь найти в темноте. И каждое слово — острое, каждое — ранит. Он произносит их тихо-тихо, но абсолютно уверен, что Лагунов его слышит. — Можешь не верить, но я, в самом деле, серьёзно. Может, я больной, может, мне в психушку надо, но я ведь правда тогда в тебя втрескался.
Он замолкает и вслушивается — Валера не дышит. Опять испугался?
Наверное, стоит остановиться, но Лев понимает — назад пути нет, его понесло и оборвать свою речь, сведя всё к дурацкой шутке, он не сумеет. Он поворачивается на бок, лицом к Валерке, и от невозможности обнять внутри него всё скрипит и стонет.
— Скажешь, в двенадцать такое понять невозможно? — он хочет коснуться Валериной сгорбленной спины, но в последний момент убирает руку. Был бы тот посговорчивее, лежали бы уже рядом, в обнимку, а так — словно стена между ними. Аж холодом веет. А Хлопову холод противопоказан. — Возможно. Я ведь тогда, как тебя увидел, сразу всё понял. Только сказать не успел. А потом уже поздно было. А ещё я думал, что ты не поверишь. Да и стыдно как-то… Я пытался тебя забыть, честно, пытался, но Сергушина позвала в поход, про тебя сказала, и меня как током ударило. Я не мог не поехать. Мне необходимо было тебя увидеть. Я думал, увижу, пойму, что мы изменились, что я ошибался, и всё закончится. Ведь часто такое бывает: ты человека не знаешь и напридумываешь себе невесть что, а потом понимаешь, что всё не так. Но когда я тебя увидел сегодня, понял, что всё ещё хуже, чем было. Потому что и ты, вроде, тот же, и я, но оба мы выросли. И это, Валерка, самое страшное.
Гельбич снаружи опять напевает. Наверное, чтоб не уснуть. Лев переводит дух и продолжает ещё тише, на грани слышимости:
— Это в детстве мне дружбы с тобой было за крышечку, а теперь я тебя никуда от себя отпускать не хочу. — Валера впервые шевелится, и Хлопов спешит его присмирить. Он не сможет сказать это прямо в лицо даже в такой темноте. — Нет, если ты скажешь, что любишь кого-то, я это пойму, и свалю. Я вас трогать не буду. Уеду куда-нибудь, чтобы случайно не встретились. Но если ты дружбу предложишь, я за себя не ручаюсь. Не смогу я забыть, как сегодня... – и он осекается, не отважившись договорить.
Лёве приходит в голову, что, наверное, он и без дара был вот таким — жадным и гордым, властолюбивым, только советское воспитание не позволяло ему проявлять эти качества. А Хозяин позволил, более того — поощрял. С Лёвы тогда словно стружку сняли: он стал голодным не только до крови — до ощущений, до нежности, до одобрения. Он стал, как живое мясо. Валерка своим героическим подвигом спас его, но не вылечил. Старая рана болела и зарастала очень уж медленно, а в присутствии Лагунова открылась, и потекло из неё невесть что.
— Как же тогда Он во мне разглядел это всё? — вздыхает Лев горько. — Удивительный был человек. Но жестокий. Не зря ты его… Хотя в тебе тоже есть что-то такое. Ты ведь тогда от меня отвернулся, — Лев усмехается, вспоминая. Теперь-то ему смешно, а тогда так сердце занозило, что себя забыл. — Вступился бы ты за меня перед пацанами, может, со мной ничего и не случилось бы. Я бы тогда за Ним не пошёл, а сражался бы против. Вместе с тобой и этим твоим Горе-Санычем. А то и вообще без него обошлись бы…
— Скажи ещё, это я виноват в том, что ты в упыри подался! — наконец, отзывается Лагунов, и шёпот его звенит такой отчаянной злостью, что Лёва теряется.
— Я не ищу виноватых, Валер, просто рассказываю тебе всё, как было. Чтобы ты понимал, почему я такой. Почему так себя веду. Это же счастье — когда тебя понимают.
Лагунов ловко переворачивается и горячо шепчет прямо ему в лицо:
— Я тебя понял, ты счастлив? Ты молодец, Хлопов, душу облегчил, а мне теперь что с этим делать, а?! Как мне теперь с этим жить?
Хлопов вопроса не понимает.
— Как и раньше жил. Если тебе всё равно, конечно.
Воцарившуюся тишину нарушает лишь скрип сосны в вышине. Лев понимает, что что-то не так, когда получает в плечо кулаком.
— Ай. Ты чего? Больно же. — Больше обидно. Лёва не понимает, за что.
— Больно тебе? — переспрашивает Валера с каким-то жутким азартом и ударяет ещё раз, туда же.
В третий раз Лев его руку ловит, пытается завести за спину, но почти одновременно с этим получает в голень мыском кеда. Валера, в отличие от него, не разулся. А ещё без мешка ему двигаться легче. Хлопов решает лишить его этого преимущества и, развернув Лагунова лицом в пол, наваливается сверху. Валерка, спелёнанный спальным мешком, барахтается, выбиваясь из сил и, задыхаясь в борьбе, шипит:
— Сука! Пусти!
— Только когда перестанешь драться, — серьёзно ему заявляет Лёва. — Я с тобой, как со взрослым, а ты кулаками машешь.
— Не тебе мне читать нотации!
— А кому же ещё? — усмехается он и сердце пронзает нежностью от ощущения странного дежавю.
Лев наклоняется и вдыхает запах Валеры полными лёгкими. Так пахнет лето — его бесконечное лето, в котором он навсегда остался, и из которого, как из волшебного замка, не убежать никуда.
Кончиком носа он зарывается в волосы где-то за ухом и получает затылком в лицо со всей силы.
— За дело, — смеётся Хлопов, отстраняясь. Ему не страшно, если на утро вся группа увидит синяк в полщеки. Оно того стоило. — Ну что, не будешь больше драться? — спрашивает он для верности: выпад затылком, кажется, доконал Лагунова в конец, он даже не реагирует. Хлопов решает освободить его, а то на нём столько одежды, вдруг тепловой удар хватит, мало ли что.
Нехотя скатившись с ослабшего тела, он расправляет спальный мешок, но стоит ему развернуться и снова усесться на задницу, Валерка кидается на него, опрокидывает на спину и накрывает лицо ладонями. Хлопов сперва не может понять, что происходит, нервно смеётся, пытаясь убрать его руки, но когда после очередной попытки Валерка наваливается со всей силы, так, что Хлопову голову прямо не повернуть, и давит руками на щёку и глаз, до Лёвы доходит, что тот его душит, и сразу становится не до смеха. Задрав на нём верхние вещи, он со всей силы впивается пальцами в рёбра, и Лагунов с трудом сдерживает скулёж. Руки сгибаются, давая возможность Хлопову снова перевернуться с ним вместе и навалиться всей тяжестью, только теперь они с Лагуновым оказываются лицом к лицу.
Оба тяжело дышат. Сил на сражение не осталось. Едва различимый в дыхании всхлип заставляет Лёву опомниться и поднять голову. Он пытается разглядеть хоть что-то, но это очень сложно: кругом темнота, и сами они словно сотканы из темноты. Он осторожно касается пальцами Валериной щеки — неужто, и правда, плачет?
— Отвянь, — выдыхает с трудом Лагунов, но Лёва его не слушается, снимает очки, откладывает на расстояние вытянутой руки и осторожно трогает под глазами. — Чего тебе, а?
— Зачем ты так? — Лёва чувствует влагу на пальцах и не может поверить, что всё это происходит с ним и с Валерой.
— Потому что ты достал, Хлопов! — огрызается тот, уже в открытую шмыгая носом.
— Поэтому ты хотел меня задушить? — медленно и спокойно спрашивает Лёва, но, видимо, в тоне его Лагунову слышится что-то такое, из-за чего он снова молчит. — Тебе показать, как надо душить, чтобы насмерть?
— Пошёл ты!..
Но Хлопов не может остановиться, он вошёл в раж. Нервы звенят. Одно неверное движение или слово со стороны Валеры, и он набросится, чтобы сломить, подчинить себе. Больше Лёва терпеть не сможет.
Взяв его руку, он противопоставляет большой палец и прижимает ладонь к своему горлу:
— Вот. Вот так надо, понял? Сожми.
Валера глядит на него сквозь чернильную темноту, его пальцы подрагивают у Лёвы на шее.
— Сожми, — повторяет Хлопов.
— Отстань. Не хочу, — Лагунов пытается выдернуть руку, но Хлопов ему не даёт.
— Пока не сожмёшь, не пущу. — И тогда пальцы нехотя, слабо, сжимают его горящее горло. — Чувствуешь?
Паузы между фразами кажутся вечностью. Они возмутительно близко, шепчут друг другу в лицо едва слышно, на выдохе, а Хлопову кажется, что, заблудившись в лесу, кричат во всю глотку «ау». И не слышат.
— Чувствую.
— Что чувствуешь?
— Что ты дебил, Хлопов!
— Почему?
— Потому! — Лагунов его с силой отталкивает за горло и, когда Лев опять с него скатывается, тянется за очками. — Ты ведь не думаешь, что у других тоже чувства бывают! — шипит он с обидой и злостью. — Ты не спросил, что я делаю здесь, что я делал в палате!
— А что ты там делал? — спохватывается Лёва.
— Тебя искал! Ушёл, провалился, ни слуху, ни духу. Сергушина говорит, да нормально с ним всё. А я не могу так! — пыхтит Валера, снимая куртку и обувь.
— Как «так»?
— Да вот так! — оставив кеды в ногах, Лагунов ложится и громко вжикает молнией джинсов, Лёва смущается и отворачивается к стене, хотя на Валерке наверняка ещё одна пара штанов, да и не видно в этакой темноте ни черта. — Вдруг с тобой что-то случится?
— Да чё мне будет-то? — усмехается Хлопов, и снова на нервной почве (Лагунов о нём волновался? Он что, утопился в Рейке и видит предсмертные галлюцинации?), но по молчанию поняв, что Валера опять готов в ход пустить кулаки, затыкается.
— Ты один раз уже остался без присмотра, — Валера снимает свитер и так сладко вздыхает, что у Хлопова голова идёт кругом.
— Но ведь Его больше нет…
— Ну и что? — Сложив свитер, Лагунов кладёт его вместе с курткой и джинсами себе под голову и забирается в спальник. — У тебя талант приключения себе на жопу находить.
С Лёвой действительно много разного происходило за эти годы, да вот только…
— Ты-то откуда знаешь? — спрашивает он, и где-то в районе сердца пощипывает, проворачиваются со скрипом старые шестерёнки.
— Сергушина рассказывала, — отрезает Валера. — Всё, спокойной ночи.
Он укладывается на бок и делает вид, что сразу уснул. А Лев улыбается и долго приходит в себя, борясь с желанием схватить Лагунова в охапку, прижать к себе и заорать на весь лагерь от радости.
— И часто вы с ней обо мне разговаривали? — интересуется он спустя приблизительно полминуты молчания.
— Уймись, Хлопов.
— Ой, да ладно тебе.
— Прохладно.
Лёва приподнимается на локте и подаётся вперёд, слегка нависая над ним.
— А ты ложись поближе, прохладно не будет, я обещаю.
Валера тяжко вздыхает и так же приподнимается на локте. Они оказываются лицом к лицу в темноте, чувствуя кожей дыхание друг друга.
— Тебя кто подкатам таким научил? — с вызовом в голосе спрашивает он, а у Хлопова от его тона и близости разум мутнеет. Вот и пришла погибель его.
— А что?
— Большей пошлятины в жизни не слышал.
— А что тогда не пошлятина? — обижается Лёва.
— В нашем с тобою случае, Хлопов, — и Валера с непривычной теплотой пожимает его плечо. — Всё, что угодно — пошлятина.
— В нашем с тобой? Погоди…
— Так что давай не будем усугублять ситуацию, — перебивает он Лёву. — Ляжем, уснем, а завтра махнёмся палатками, чтобы таких петушиных боёв больше не было. А потом просто разъедемся. И адью.
Лев понимает, что это звучит, как отказ, но не может поверить в него, как недавно ещё не верил в возможность согласия. Здесь что-то не так. Что-то ему Валера недоговаривает. Что-то темнит.
— Ты презираешь меня? — спрашивает он в лоб, и почти сразу Валера ему отвечает:
— Нет.
— Девушка есть?
— Да не в этом дело! — Валера откидывается на спину и в который раз тяжело вздыхает, из-за чего Лёва чувствует себя глупо.
— А в чём?
Валера молчит, Лёве кажется, целую вечность, а потом…
— Вспомни, в какой стране мы живём, и сразу поймёшь.
— В отличной стране, — отвечает Хлопов уверенно, усмехаясь. — В самой лучшей, Советской! — иронизирует он, вспоминая старые лозунги, и тихо смеётся, когда Лагунов легонько щёлкает его пальцами по лбу. А Лёва берёт его беспокойную руку, подносит к губам и целует.
Он больше не может терпеть недомолвок. Валера замучал держать его на расстоянии. Не верит дурак объяснениям и признаниям, может, хотя бы губам поверит? Ведь целовать кого попало Лёва не будет. Валера же знает об этом, если Сергушина про него рассказывала?
Лагунов руку не отнимает, смирно лежит, затаив дыхание, пока Хлопов медленно, вдумчиво целует ему каждый палец, но, стоит ему разогнуть их и распластать по щеке, а губами прижаться к самому центру ладони, со стороны Валеры доносится долгий, прерывистый вздох и упрямое, умоляющее:
— Не надо, пожалуйста.
Хлопов не слышит его слова, ему важнее всего интонация. Голос Валерки — всегда такой ровный, немного надменный, звучит чуть сломлено. Он его просит остановиться словно бы через силу. И если Хлопов сейчас послушается, он уверен, Валера сам же ему потом этого не простит.
Он обнимает его поперек живота, накрывая своей и его рукой, придвигается ближе и понимает, что Лагунов дрожит с головы до ног, как в ознобе. Скованный и напряжённый, он смотрит на Лёву сквозь чуть поредевшую темноту и во взгляде его дикий страх и желание. Такое же сильное, как у него самого.
Вдруг он, как будто вспомнив о чём-то, моргает, отводит взгляд и пытается повернуться на бок, но Лёва, слегка надавив на плечо, укладывает обратно.
— Скажи мне, — он не узнаёт свой голос. В нём годы тоскливого ожидания, метаний, порывов, желаний всё это исправить и бесконечных отказов от этих желаний. Только одно его может спасти. Только одно. И он умоляет об этом спасении.
У Лёвы мандраж. Храбрый когда-то Валерка тоже боится, но он теперь не один, и Лёва не старший брат, а намного ближе, и монстра в их жизни больше не существует, вместо него сама жизнь. Хотя, возможно, это даже страшнее. Ответственнее — так уж точно, но Лёва его ни за что не бросит. Он здесь не просто так.
Он вздрагивает, когда на руку опускается чужая ладонь, гладит несмело, потом поднимается выше, выше, касается подбородка, щеки, скользит по виску и вплетается в волосы. Лёва на грани блаженства. Перед глазами влажная пелена. Он закрывает глаза, и когда Лагунов его тянет к себе, словно падает в воду.
— Валера! — Сердце заходится. Как в вечном двигателе, стрекочут задорные шестерёнки, не унимаясь. — Валерочка, милый…
Он жадно целует его подбородок и шею, мажет губами по уху и осторожно кусает за мочку. Едва слышный стон прошивает насквозь. Пах наливается невыносимым жаром. А Лагунов, будто мысли его читает, берет его руку и опускает чуть ниже пояса. Лёве пять раз объяснять не надо. Пальцы нащупывают выступающий бугорок и соскальзывают к основанию, примеряясь. Его коротит от того, как Валерку легко выгибает дугой со слабым мычанием. Воображение тут же рисует и брови домиком, и закушенную губу. Лев напрягает зрение, кажется, что-то нащупывает, но Валера сгребает его за плечи, притягивает к себе и целует. Сам.
И позволяет Лёве проникнуть в его жаркий рот языком, позволяет ласкать себя через брюки, тереться о собственное бедро ноющим от желания пахом, кусаться, облизывать и шептать его имя в волосы, позволяет, позволяет, позволяет… И хватается за него, и так жарко дышит, что Хлопова в мире не остаётся!..
Они кончают почти одновременно, Лёва не может сдержать себя, когда под пальцами намокает, а в рот льётся тихий, болезненный стон, больше похожий на тонкое щенячье поскуливание, а, отдышавшись, вытершись носовым платком, обнимаются, крепко прижавшись друг к другу.
Где-то вдали начинает петь первая птица. Вот и утра дождались. Не зря Льву казалось, что мрак вокруг них потихоньку рассеивается. Как же он счастлив, сыт и доволен в эту минуту! В его жизни есть теперь всё. Кроме футбола любимого разве что. Хлопов заботливо держит Валеру в руках. Теперь-то он точно его никому не отдаст. Никаким Светкам, Сергушиным и иже с ними. Это его добыча, его сокровище. И Лёва гордо целует его в растрёпанную макушку. А Валера вздыхает. Что там внутри у него творится?
— О чём задумался?
Лёва представляет себе его мысли чем-то светлым и радужным, полным надежд и уверенности, что они непременно сбудутся, потому что у них по-другому и быть не может, но Лагунов огорошивает признанием:
— Если бы мне предложили сейчас умереть, я бы, наверное, согласился, — и голос такой, будто Хлопову самому к виску дуло приставили.
— Почему? Тебе не понравилось?
— Всё мне понравилось, в этом-то и проблема.
— Какая же это проблема?
— Такая! — Валера садится, сгибает ноги и опирается на них локтями.
— Эй, — Лёва тыкает его пальцем в бок. — Лагунов. Ты чего?
— Сейчас рассветёт совсем, а я не знаю, как тебе в глаза буду смотреть, не то что ребятам. А маме с папой? А сестре? А другим? У меня же теперь на лице всё будет написано! — Лёве становится ясно, чего он такой расстроенный, он через это сам проходил, правда, намного раньше и было всё как-то полегче, без драмы. — Видел я раз такого. В Ялте, в автобусе. Вроде мужик, как мужик, а до того чудной. И на него все косились, шептались, один даже пальцем показывал. И все про него всё знали. Я не хочу, чтобы так же было со мной!
— Никто про тебя ничего не узнает. А кто в тебя пальцем ткнёт, без пальца останется, — уверенно произносит Хлопов. — Вести себя в лагере будем, как раньше, чуть больше общаться и этого будет достаточно. Сергушиной скажем, что помирились.
— А Свете?
— А ей намекнёшь, что надо было дождаться.
Валера оглядывается и смотрит ему в глаза.
— И после этого ты меня называешь жестоким?
— На тебя не угодишь, — горько усмехается Хлопов. — Я предлагаю то, что не вызовет подозрения у большинства.
— Я не хочу вести себя, как скотина.
— В нашем случае, Валера, лучше прослыть скотиной, — припоминает ему Лёва его же недавнюю фразу.
Но Валера не слышит, он весь в своих праведности и стыде.
— Я не хочу никому врать! — сокрушается он. — Я не умею врать!
— Зато огрызаться умеешь и уходить от ответа.
Хлопов внезапно чувствует, что отлежал спину, и поворачивается на бок, носом к стене. Валера сидит какое-то время в раздумьях, но всё же укладывается обратно.
Не спится. Валерка переживает за будущее, а Лев за него, и за то, что он скажет в конечном итоге. Если после всего, что случилось, его отшвырнут из-за дремучести собственной или не к месту проснувшейся совести, значит на свете не существует ни счастья, ни справедливости.
— Хлопов.
— М?
— А ты родакам про себя рассказал?
— Нафига? Они не поймут, чего им зря нервы мотать?
— А как ты тогда?
— Ты о чём? — улыбается он, хотя сам всё прекрасно понял.
— Ну ты же… м… это… встречался с кем-то?
Лев разворачивается и смотрит Валере в лицо. В палатке совсем светло, по сравнению с ночью, и рассмотреть на лице Лагунова можно не только растерянность и сомнения, но и все родинки.
— Нравился парень один, давно, да и всё. Не было ничего. Я до тебя никого не трогал. — И Лагунов от смущения отворачивается, пряча улыбку.
Лёва к нему придвигается и обнимает, обхватывает его ноги своей, утыкается носом в плечо и улыбается, когда тёплые руки его прижимают ближе.
В лагере, кажется, кто-то ещё проснулся: слышатся характерные шорохи, тихие голоса и шаги. Видимо, это девчонки. Где-то в районе кухни скребут по котлу, вычищая остатки, ворчат на потухший костёр. Хлопова по привычке тянет подняться и выйти, чтобы помочь, а ещё покурить ему хочется зверски, но отлепиться от Лагунова - немыслимо.
— Что ж мы теперь с тобой делать будем? — думает вслух Валера, когда голоса немного стихают. Скорее всего он имеет в виду, как их встречи прикрыть перед родственниками, друзьями и прочими, по крайней мере Лёва на это надеется.
Он усмехается и поднимает лицо.
— Дружить, Лагунов! Мы будем дружить! – и усмехается нервно, боясь, что опять неправильно понял. – Всему-то тебя учить надо!
Но Лагунов смеётся в ответ, и шестерёнки внутри покрываются клевером.