проклятые
глаза
выдают
его.
В этих глазах, глазах его матери, не разглядеть ни печали, ни боли, ни злобы — ничего, кроме холодной тёмной бездны, такой же пустой, как бутылки хереса Трелони; изумруд разбился, оставив после себя бутылочное стекло — острое, холодное, мëртвое. Гарри чувствует смутное сожаление, когда перестаëт видеть в зеркале единственную частицу матери, которая у него оставалась. Вообще, Гарри справляется. Поначалу никто не замечает, но когда они с Томом садятся порознь на ЗОТИ, ползут слухи. В школах — в особенности частных — сплетни распространяются со скоростью лесного пожара. Утром в воскресенье всё заканчивается, в понедельник вечером знают все, а в среду вспыхивает грандиозный скандал в Большом зале.Гарри разбивает кулаки, Том разбивает сердце.
Гарри плетëтся на занятия, громко смеясь над Роновыми остротами, но ему не смешно; отвечая фырканьем и ухмылкой на причитания Гермионы «Профессор Снейп, Рон!», но ему не забавно; возвращая широкий оскал Малфою на его фирменное выплюнутое «Поттер», но ему, честно сказать, всё равно.Гарри никак — внутри Гарри прожорливое ничто.
Гарри действует на автомате: пялится через ряды и однокурсников на первую парту; варит очередное зелье, напоминающее рвоту тролля, и получает полностью оправданное «О» от Снейпа и расплавленный черпак впридачу; обедает — наблюдает — в Большом зале, гоняя еду по тарелке; листает квиддичную брошюру на истории — нет, Рон, Пушки никогда не выберутся со дна, если только не искупаются в Феликс Фелицисе, — магии и пытается не уснуть под нудный гундëж Биннса; ест — подсматривает — на ужине, цедя безвкусный тыквенный сок и кроша кусок пирога с патокой; проигрывает в шахматы Рону; подсматривает в эссе Гермионы; слушает трепню Симуса и Дина в спальне; оцепенело наблюдает, как Невилл ухаживает за своим «Гарри, это же Мимбулус Мимблетония»; спит — или пытается; снова встаёт, снова идёт на уроки, снова пожирает взглядом, снова, снова, снова… Гарри не замечает — не хочет — тревожных взглядов друзей, своей наречëнной семьи: он ослеп ко всему, кроме одной фигуры. Её-то Гарри чувствует на подсознательном уровне. Гарри не слышит — не желает — разговоров, всех злобных или сочувствующих слов: он не слышит ничего, кроме одного имени. Его-то Гарри воспринимает, как локаторы лодки сигнал бедствия. Временами Гарри кажется, что он — акула, голодная и бездумная, инстинктивно плывущая на запах крови и мертвечины, чтобы выжить. Только вот Гарри не акула, как и он — не мертвечина, пусть и некоторые сомневаются.Гарри думает, что умер.
Гарри не знает, что делают мёртвые.
Гарри просто делает — пытается — всё, что было до. До — когда не было лукавых улыбок, томных тёмных взглядов, ласковых холодных пальцев и бархатного голоса, шепчущего его имя, будто молитву; когда сердце трепетало от счастья, а не боли, и когда колени подгибались от удовольствия, а не унижения; тогда было всё. Теперь нисколько не осталось.Гарри не хочет ничего.
Гарри хочет кричать.
Давно, будто в прошлой жизни, — на самом деле, лишь пару месяцев назад — он говорил, что у Гарри в глазах огонь, буйный и искристый, и что сам Гарри — костёр, горячий, яркий и необузданный; «Адское пламя, Гарри, ты — Адское пламя,» — клялся он. Что же, может, он и был прав. Однако любое пожарище, даже самое неуправляемое и сильное, сходит на нет, сталкиваясь со льдом. Беда Гарри в том, что Том не просто лёд. Он — айсберг. Заиндевевший взгляд, арктическая улыбка, треск в голосе, иней в волосах и острая крошка в душе. Замораживает снаружи, крошит изнутри — как проклятые дементоры, которых Гарри до задыхающейся паники боится. Том — ледяная глыба, Гарри — Титаник. Гарри тонет. Том потопил его. Сейчас внутри Гарри пепелище; он чувствует его вкус на корне языка. Особенно чётко он ощущается, когда Том ведëт себя так, будто года, который они провели вместе, не существовало. Порой Гарри думает, что ему действительно всё приснилось. Будто он нарисовал Тома, Гарри, их в своём воображении. Будто всё это — выверт разума и потаённые желания, выбравшиеся наружу. Откровенные разговоры, робкие прикосновения, все чувства — лишь жалкая ложь из подсознания и знаменитое Чëрное безумие, передавшееся от бабки. А ещё, быть может, это один из любимых трюков Тома: безжалостная месть за шесть лет учёбы, лишённых покоя. Гарри знает, что Том мог сделать это, и глупо надеется, что это не так — Гарри охотней бы сошëл с ума, чем узнал, что весь новый мир, открывшийся ему, оказался ничем. Гермиона пытается поговорить с ним несколько недель, но он по-слизерински изворотливо ускользает от неё каждый раз, когда слышит тон, граничащий с жалостью. Рон, некоторое время подыгрывающий ему в театре одного актёра, в особенно тяжëлый день ограничивается коротким крепким объятием и фразой, от которой у Гарри что-то дрожит внутри.Мы с тобой, приятель.
И становится легче — немного, самую малость, но изморозь внутри него тает. Однажды в ночь с пятницы на субботу Сириус связывается с ним через камин — лающие смешки, которые он сперва принял за шипение гаснущих поленьев, заставляют его улыбаться одеревеневшими мышцами. Сириус, его придурок-крëстный, конечно же, замечает. — Щенок? Что-то случилось? — С чего ты взял, Бродяга? — отмахивается Гарри, и они продолжают обсуждать всë подряд до часу ночи, пока Живоглот не роняет неосторожно забытую кем-то чернильницу. Гарри понимает, что не умеет — не должен — лгать, когда на следующий день Сириус ждёт его в Визжащей хижине с понимающей грустной усмешкой. И Гарри… Гарри просто устал. Сириус не пытается его успокоить — и именно это молчаливое одобрение режет его тупым ножом; оно топором обрубает все канаты его сдержанности. Гарри вопит громче банши, когда Сириус прижимает его к себе и качает, будто ребёнка, разбившего колени. Но Гарри уже не ребёнок, и разбиты у него не колени. Гарри не знает, откуда столько слёз; он в полубреду думает, что это — растявший лёд, оставленный Томом, и надрывно хохочет над самим собой. Он пытается дышать: хватает воздух онемевшими губами, трясëт головой в тщетных попытках избавиться от мути в глазах. Гарри отдалëнно слышит предсмертные хрипы, а потом чувствует, как горячие пальцы обхватывают его щëки. — Я рассказывал тебе, как мы украли трусы МакГонагалл? — внезапно раздаëтся уверенный голос. — Они до сих пор валяются где-то на Гриммо — я найду их и покажу; кстати, как думаешь, если ты торжественно вручишь их ей, она исключит тебя или даст ответы к ТРИТОНам? Гарри от неожиданности кашляет так сильно, что слюна летит во все стороны. Ладони медленно гладят его по спине, а он вновь может дышать — глубоко и медленно. Он морщится: от Сириуса несëт табаком, мокрой собакой и лесом. Гарри не может не сравнивать. Том пах чем-то чужим и родным одновременно; он пах самим Гарри и подземельями, травяными сборами и библиотечной пылью, кровью и содовой, которую таскал ему Гарри. Он пах домом, и эта мысль заставляет горечь внутри Гарри подняться выше, к сдавившему горлу. Скулёж вырывается сам собой. В голове проносятся воспоминания о поцелуях и объятиях, о секретах и взаимных планах. Рухнуло. Всё рухнуло. Гарри трясёт, он не чувствует кистей и ступней, но Гарри чувствует слишком много.Лёд внутри него падает с громким скрежетом, поднимая за собой цунами из горя и штормы из гнева.
Много позже, когда Гарри перестаёт вариться в собственной истерике, они разговаривают — ну, Сириус говорит, долго, обо всём и ни о чём. О трусах его декана, будущем и разбитых не-коленях. — Знаешь, Гарри, самые яркие твари — ещё и самые ядовитые. Реддл как раз из таких. Вводит в заблуждение красивыми улыбочками, а сам собирается сожрать. Гарри хочет возразить, но знает, что так и есть. Гарри видел это не раз, а потом ещё и испытал на себе. Он только неопределённо хмыкает, а Сириус делает заговорщицкое лицо и обхватывает крепче. — Есть один цветок — ужасно красивый, но такой вонючий, — Гарри не сдерживает фырк: Тома-красавца-Реддла сравнивают с вонючим растением, надо же. — К чему я это… Реддл может сколько угодно быть умным, талантливым и привлекательным, но ничто из этого не изменит его сути долбоëба. И вот это уже точно не твоя вина и проблема: отмëрзшие пальцы отрубают, а не лечат, так ведь? — Так в разрыве всегда виноваты оба, разве нет? — шмыгает Гарри носом и отводит взгляд. — Ну конечно, блять, нет! Часто такое случается, не спорю, но не с этим говноедом. Если — если — там есть часть твоей вины, то только потому, что решил, что Реддл — тот, кого ты хочешь видеть рядом с собой. Хотя даже в этом случае тебя нельзя винить, щеночек: мы же не можем выбирать тех, в кого влюбляемся. — А жаль. — Да, жаль… — мрачнеет Сириус, но быстро встряхивается. — Но случается так, что весь риск оправдан. В этот раз просто не повезло, и проблема не в тебе, щеночек, а в нём. Иногда попадаются мудаки, но не стоит слишком зацикливаться, ведь с тобой-то всё в конечном счëте будет хорошо. Твои друзья поддержат тебя, я поддержу тебя — только не отгораживайся от нас, и мы сможем помочь. Мы любим тебя, я люблю тебя, — Сириус сжимает Гарри крепко-крепко, а потом вдруг кровожадно скалится: — Но это не значит, что я не набью Реддлу его лощëную морду, когда случайно встречу его. И впервые за долгие недели Гарри смеётся искренне, пусть немного с надрывом. Гарри легче, он греется о бок Сириуса и слушает глупые истории времён мародёров — в частности ту, где фигурируют кошки и трофейное бельё.Гарри больше не мёрзнет.
В замок Гарри возвращается после отбоя; в его голове блаженно тихо. Мысли неспешно плывут одна за другой, а в его груди — пепел, но теперь он думает о нëм не как о безрадостном прошлом; сейчас это — символ будущего: он верит, что на месте пепла вырастет что-то новое, что-то, что он не даст разрушить так просто. Гарри сильный, Гарри переживёт, Гарри плевать на Тома Реддла. И, помяни чёрта, Реддл бесшумно поворачивает из-за угла, блестя значком префекта в свете факелов. Гарри вновь тонет, захлёбывается под лавиной чувств. Он не смеет дрогнуть, когда по нему равнодушно скользят внимательные глаза, и чудом не путается в ногах; ему плохо, ему хорошо, ему не плевать. Нет, думает Гарри, к Реддлу невозможно оставаться равнодушным. Удар сердца, и искра вспыхивает. Когда Том идёт дальше по коридору, не снимая даже баллов, Гарри чувствует ярость. Кипучая злость разносится в крови, в голове начинает звенеть, в горле зарождается рычание. Мигом проносятся слова Сириуса о набитой морде, но Гарри знает, что нападать со спины — низко и в стиле Слизерина, поэтому он зовёт: — Эй, Реддл! И, о чудо, Реддл оборачивается. Гарри оказывается около него очень быстро — так стремительно, что Том лишь успевает потянуться за палочкой, когда Гарри хватает его за грудки и, замахнувшись головой, бьёт со всей дури. Реддл вскрикивает и грязно ругается. — Ты совсем больной, Поттер?! А у Гарри внутри мстительная радость, когда он видит через разбитые очки искривлëнный нос, краснь на белоснежной рубашке и капли слёз в ошарашенных синих глазах. — Пошёл ты, ублюдок, — шипением вырывается у Гарри; ещё немного, и яд начнёт капать с клыков. Том замирает. Гарри чувствует, как печёт переносицу, как застряли в коже крохотные кусочки стекла, как собственная кровь заливает лицо. — Помнишь, как ты сказал мне, что розовые очки бьются вонутрь? Так вот знай, что они задевают ещё и того, кто их бьëт! Ты сам их разбил, Реддл, так получай! Гарри встряхивает его, ожидая ответного удара, проклятья, да чего угодно, но не безумной ухмылки и того самого взгляда. — Гарри… Как молитва. — Не смей! — рявкает Гарри. — Не после того, что натворил, не смей! Гарри не знает, что чувствует, но ему становится не по себе, потому что он явственно различает почти что щенячий восторг от бархатного голоса. Гарри намерен прекратить всё, что Реддл там себе напридумывал; Гарри начинает жалеть, что вообще окликнул Реддла. Том тянется к нему, ластится, как кошка; кончики пальцев пробегают по джемперу Гарри, царапая запястья и забираясь под рукава. Дыхание перехватывает, а волосы встают дыбом. Ох. Ох, чёрт, думает Гарри, невольно приближаясь к чужому лицу. Гарри трясëт. Он толкает Тома в стену, и эхо от ударившейся головы разносится по коридору; чужие руки падают вниз, и это кажется облегчением в такой же степени, что и погибелью. — Реддл, — вырывается у него премерзкое проклятие, — ты не понял. Я ненавижу тебя. Я хотел сказать, что ты — психованный кровавый ублюдок. Я не намерен что-либо возвращать или извиняться, — снова перед глазами та сцена из Большого зала; горло сдавливает, — и извинений в свою сторону я не жду. Но я хочу предупредить… Ещё одно поползновение в мою сторону или попытка мести мне или моим близким, и я сожгу тебя заживо. Мерлином клянусь, Реддл, я сделаю это. — О, Гарри, но я же ничего не делал, — сладко тянет Том и запрокидывает голову, открывая взору бледное горло. Гарри лишь на миг теряет концентрацию, но этого недостаточно, чтобы сбить его с толку. Он говорит первое, что приходит на ум: — Значит, зелье, которое и взорваться-то не могло — целиком и полностью моя ошибка? — Гарри с гневливой радостью чувствует, как Реддл напрягается под ним. — О, Том! Следующий раз станет последним в твоей жизни, ты понял? Улыбка Тома становится шире, зубы окрашиваются красным, а в глазах уже нет того льда, который чуть не снёс Гарри. Там лишь мрачный уголёк одержимости, сияющий алым маревом со дна радужек. Гарри чувствует себя ужасно. Гарри чувствует себя на седьмом небе от счастья. — Я прекрасно понял тебя, Гарри. Гарри размыкает онемевшие руки и с непонятной гордостью замечает след от значка на ладони и содранные мозоли. Гарри разворачивается, не боясь проклятья вслед, и идёт в гостиную, думая, что зря он всё затеял. Больно находиться вне поля зрения Реддла — и в стократ опасней находиться в нём. Маленькая смерть, вот что это. У Гарри нет более подходящих слов. Хотя, сумасшествие определённо подходит, думает он, чувствуя чужой взгляд затылком. Это ужасно неуютно, но так знакомо и привычно, так по-родному. Угол губ ползёт вверх, когда Гарри слышит позади себя торопливые шаги.