𝄞𝄞𝄞
Я уверена, что это должна быть красная машина. Ярко-красная, под цвет моей куртки. Потому что только такую машину я смогу различить среди остальных. Я сижу возле Рахманинова на холодной стальной скамье. Он выглядит серьезным, даже задумчивым, но на долю секунды мне кажется, что он улыбается. Сидит весь важный и смотрит куда-то. Может, в то будущее, которое ему уже не получилось застать. Порой мне жалко умерших. У меня в руках какой-то французский роман, — писателя, увы, не помню. С памятью у меня очень плохо, но я думаю, ее фамилия начинается на «С». Или нет... — и пальцами я еле-еле перелистываю на следующую страницу. На улице холодно, противный ветер пробирается до моих костей. Я не чувствую своих рук, но чувствую глянцевую обложку. Она пишет про Листа и д’Агу, по моему лицу расплывается слабая улыбка. Мне кажется, музыка следует за мной по пятам, находит везде, где только можно. Я не сильно против. Убираю книгу в сторону и накидываю на голову капюшон — противные пуговицы цепляются за мои волосы, вытягивая их из плотного хвоста. Наклоняю голову вперед, чтобы меня было как можно меньше видно, и возвращаюсь к чтению. Возле памятника сидят мужчины — как я думаю, они бездомные, хотя сначала я приняла их за студента и педагога — и о ком-то беседуют. Громко так, не стесняясь, и все время хрипло кашляют. В один момент мне кажется, что они говорят обо мне. Становится страшно и неловко. Я боюсь бездомных, я слишком слабая, чтобы дать им отпор если что. Дочитываю до следующей главы и дрожащими руками убираю книгу в рюкзак. Оттуда же достаю телефон и наушники. Поднимаюсь на ноги и торопливо иду прочь, смотря только вниз. Моего лица все еще не видно. По крайней мере, я хочу в это верить. Вставляю штекер в разъем и надеваю наушники по очереди. Включаю Дассена — он мой самый верный друг в стрессе. Думаю, вы успели понять, что более всего мне по душе французы — но музыки нет. Хмурюсь, прибавляю громкость и понимаю, что она идет из самого телефона. Видимо, где-то сломался провод, и от этого они не работают. Мне слишком больно это признавать, поэтому я обманываю себя мыслью о том, что просто холодно. Люди же мерзнут. И они могли замерзнуть. Торопливо убираю их в разные карманы. Что же, мне приходится идти в тишине — посторонние звуки я не считаю музыкой. Мне нравится музыка, звучащая только для меня. Так спокойнее, вы никогда не задумывались об этом? Зеленый пешеходный медленно тикает. 05, 04… Я прибавляю шаг и перебегаю его. Красной машины не вижу — может, и увидела бы, если бы сняла капюшон, но я этого не сделала. Меня не видно, я хотела слиться с ничем. Не вышло, раз машины меня видят. Руки плохо согреваются в тонких карманах, но я не жалуюсь. Это лучше, чем ничего. Я иду медленно, еле переставляя ноги — обычно я хочу очень быстро, но сегодня мне слишком печально. Мое тело отзывается на мое состояние. — и меня слева обгоняет человек. Я поднимаю голову, выглядываю из своего ярко-красного убежища и рассматриваю его. Думаю, это была женщина, но как же небрежно она шла. Большее, что меня смутило, была ее осанка — плечи были надвинуты вперед. И шагала она косолапо. Теперь я примерно представляла, как я хожу, потому что мать примерно так меня и описывала. Стало еще тоскливее. На второй переход не успеваю: светофор загорается красным. Как моя куртка. Смотрю в сторону и замечаю автобус. Мои ноги далеко меня не унесут, мне нужно на него успеть. Проверяю наличие машин и бегу на красный. Мне не нравится, как я бегаю. Это выглядит слишком плохо. Обычные люди бегают красиво, а я еле поднимаю ноги, зато делаю очень широкие шаги. Мать всегда сравнивала меня с оленем. Ненавижу, когда она такое говорит. Автобус гусеницей плетется к остановке. Я снова достаю наушники и телефон — надеюсь на ложное представление, что они уже отморозились — и втыкаю их. Музыка не идет. Видимо, правда сломались. Но я знаю, что все равно попробую их «починить», когда окажусь в тепле. Автобус новый, с этой кнопкой на двери и противным писклявым звуком. Я иду к самой последней двери, откуда выходят человека три, и захожу сама. Занимаю место у окна. Люблю смотреть, как место сменяется местом. А еще люблю слушать музыку, когда еду и смотрю в окно. Но сейчас я лишена этого удовольствия. Открываю чат, набираю еле двигающимися пальцами в чат к матери: «Наушники сломались. Надеюсь, у тебя есть гарантия» Если бы у меня еще были чувства, то я бы заплакала. У меня их нет. Поэтому чувство вины давит изнутри. Снова пытаюсь оживить наушники, но безуспешно. Добавляю: «Надеюсь, ты не злишься?» На ее месте я бы злилась. Она злится не будет, я знаю. И все же такое из раза в раз ей пишу. Мать повезла малого в бассейн, и на быстрый ответ я не надеюсь. Может, даже не жду его. Он мне не нужен. Убираю телефон в карман. Сколько раз я такое уже сделала? Автобус довозит меня до остановки. Встаю заранее, крепко сжимая в руке поручень. Выхожу. На улице холодно, я все еще не чувствую рук. Мертвые белые змеи лежат в моем кармане. Я тороплюсь, потому что могу опоздать. Кого я обманываю, у меня оставалось еще минут двадцать. И все же страх получить гнев в свою сторону был сильнее. Неуклюже бегу мимо фонтана с Пушкиным — под музыку это выглядело бы не так плохо — и перебегаю сразу два перехода. Устало вздыхаю и наклоняю голову вперед. Волосы снова зацепились за пуговицы. Захожу в здание. Здесь тепло, почти душно. Медленно отмораживаются руки. Кидаю короткое приветствие охраннице, и она тоже мне отвечает, но я не уверена. Наши охранники меня пугают, они слишком злые. В моей школе почти все злые. Снимаю свою красную куртку и вешаю ее на крючок в гардеробе. Она теряется среди темных и блеклых. Закидываю рюкзак на плечо и плетусь к лестнице. Я не люблю пересекаться с учителями вне уроков. Это слишком странно и тревожно для меня. Открываю чат. Мать все ещё не писала. Я поднимаюсь на нужный этаж, заваливаюсь на скамейку и принимаюсь ждать. Пишу в заметках телефона, порой переходя в мессенджер. Учитель должен позвонить. Наши с ней разговоры обычно весёлые — по крайней мере, смеемся мы вместе — но сейчас мне не до смеха. Я трясусь от страха, единственное, о чем я сейчас мечтаю — чтобы у меня не было быстро бьющегося сердца. Учитель говорит, что придёт меня слушать. Голова кружится с новой силой, стук сердца сливается с шумом вокруг. Я хочу накричать на нее, расплакаться и уйти отсюда, далеко-далеко, чтобы они меня не нашли. Вместо этого тихо прошу ее этого не делать. Она, вроде как, прислушивается ко мне, но говорит, что она должна зайти к ней. Кто я такая, чтобы запрещать ей это? Медленно иду на этаж вниз, пересекаюсь с одногруппницей. Натягиваю на себя дружескую улыбку. Намного легче пошутить, чем объяснить человеку, почему ты такой грустный, не так ли? Мы обсуждаем предстоящий урок — говорим, кто какой романс выбрал. Я больше прежнего чувствую свое отвращение к ней — им бы только что по легче. Но это их же счастье — они потом не убиваются из-за сломанных наушников. Коротко прощаемся — ей нужно идти на спец. Я понимающе киваю. На этаже два моих одногруппника. Они не выглядят такими уж взволнованными. Я рада за них. Им все равно, они знают, что оценки это не главное. А может, просто как я — великолепно играют свою роль. Если так, то я очень горжусь этими двумя. Сажусь рядом с парнем — улыбаюсь ему и спрашиваю про романс. Он рассказывает, как же тяжело ему и играть, и петь — ладно, ему простительно, он скрипач — вторая говорит, что выучила наизусть. Улыбаюсь — в очередной раз — и рассказываю о своем романсе. Нет, не так. О своей песне. Они говорят, что мне проще. Я пианист. То, что я пианист, не значит, что я не переживаю. Оставляю эту фразу за зубами, лишь хохочу и снимаю кольца со своих пальцев. Мой преподаватель выходит из кабинета. Я, как самая послушная псина, подбегаю к ней. Она рассказывает, как предстоящий учитель болен и из-за этого раздражен. В груди неприятно болит: кажется, сердце пытается заколоться. Нервно смеюсь, на этом мы с ней прощаемся. Дверь класса снова раскрывается — появляется она. Сглатываю вставший в горле ком и первая проскальзываю в класс. Она вызывает в разном порядке, совсем не так, как я думала. Впрочем, кто не выучил, а кто играет очень громко или руки с голосом не совпадают — она ото всех морщится. Я чувствую, что скоро тоже стану причиной ее новых морщин. Сначала мне кажется, что я вообще петь не буду. Приходит облегчение, потом негодование — разве зря я столько нервов потрепала? — но, в конце концов, она вызывает меня; единственного подготовленного пианиста. Беру партию в руки и иду к роялю, она же наоборот к партам. Удивляюсь, но ничего не говорю: сажусь на неудобную кушетку и начинаю играть, сразу так, как должно быть. Перед уроком она меня слушала. Ей не понравилось ничего. Она сказала, что я совершенно не понимаю, о чем пою. Хотелось реветь в голос. И вот сейчас, в безмолвном классе, я играла вступление, неловко мыча. Музыка затихает, и я начинаю: сразу с драматизмом и серьезностью, так, чтобы ей понравилось:Мне кажется, порою, что солдаты, С кровавых не пришедшие полей. Не в землю нашу полегли когда-то, А превратились в белых журавлей…
Я не люблю свой голос. И петь не люблю. Раньше любила, а теперь терпеть не могу. Но я стараюсь, вытаскиваю из себя каждый звук и тщательно фильтрую. Я не хочу разочаровывать ее. Продолжаю, стараясь не мазать в аккомпанементе:Они до сей поры с времен тех дальних Летят и подают нам голоса. Не потому ль, так часто и печально Мы замолкаем, глядя в небеса.
И опять неловкое мычание. Я слышу какой-то хруст — скорее всего, один из одногруппников балуется кубиком Рубика. Но мне все равно. Эта песня вызывает у меня волны мурашек и такое тоскливое чувство, будто в моем сердце должен быть еще кто-то. Но этого кого-то я потеряла.Летит, летит по небу клин усталый. Летит в тумане на исходе дня.
Я даже ругалась с матерью, потому что женский вариант песни мне не нравится. Мне нравится, как поет Марк Бернес. У него это получается лучше всякой и всякого. В груди снова больно, я хочу плакать. Я поняла, что потеряла. Я потеряла себя.И в том строю есть промежуток малый, Быть может это место для меня?
Это мое любимое четверостишье во всей песне. Я надеюсь, что спела его достаточно хорошо. Не хочется портить своим голосом такие слова.Настанет день и с журавлиной стаей Я поплыву в такой же сизой мгле.
Я все-таки цепляю пару нот, морщусь и стараюсь как ни в чем не бывало продолжить играть. Но это, безусловно, увидели все. Чувствую себя ужасно.Из под небес по-птичьи окликая Все вас, кого оставил на земле.
Выдох получается слишком громким, но, может, он придаст больше антуража. Вглядываюсь в текст и слабо, будто умирающим голосом, пою последний куплет:Мне кажется, порою, что солдаты, С кровавых не пришедшие полей. Не в землю нашу полегли когда-то, А превратились в белых журавлей…
Замираю на последнем аккорде. Сижу, долго сижу и только потом срываю руки. Сердце больше не бьется. Слышу одиночные хлопки — думаю, это та скрипачка — и поворачиваю к ней голову. Она расплывается в слабой улыбке и кивает мне. — Ты молодец. Я тоже улыбаюсь ей — счастливо так, даже по-детски, и забираю ноты, возвращаясь к своей парте. Она уже ругает того парня с кубиком Рубиком, мол, как же так безалаберно можно слушать такую музыку. Но мне все равно. Теперь я знаю, что красная машина не приедет. Да, наверное, это единственное хорошее, что произойдет здесь и сейчас, но я в самом деле счастлива. Ей нравится, она похвалила. Значит, сегодня машине придется проехать мимо меня.𝄞𝄞𝄞