С шипучкой внутри

PG-13
В процессе
141
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 16 страниц, 7 295 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
141 Нравится 7 Отзывы 21 В сборник

всё плохо

Настройки
Примечания:
— Привет, — с какой-то нелепой усталостью промычал Даня в первую нашу с ним встречу. Он мялся на пороге, крепко сжимая лямку рюкзака, будто там не непонятная кипа макулатуры, а настоящий парашют. Я долго не стал думать. — Пошёл нахуй. Прозвучало, наверн, грубовато. Только Даня тогда ничего не ответил, даже в лице не поменялся. Он абсолютно беззвучно, как слон, присел на мою кровать, по одной стянул лямки и стукнул рюкзаком о пол. Начал разглядывать потолок и стены, и полки, и стол, и паркет, и одеяло. Он выглядел как сантехник, что осматривает прорвавшийся толчок. Профессионально.  Даня всеми силами смотрел куда угодно, только не на мою физиономию. А мне насрать было. Даже похуй.  Я глазел изо всех сил — на его рыжую макушку и бледную как простыня кожу на шее и на почти полностью скрытых свитером руках. На его неуверенные плечи, дрожащие так неистово, будто в этой распиздатой огромной хате совсем не топили. Он был худой. Как карандаш или фонарный столб. И такой же твёрдый. Не знаю почему, мне показалось, что, если дотронуться до его щеки и нажать — она не прогнётся. Скорей палец сломаешь. Серая вязаная спина прямая как по линейке, словно кол в жопу воткнули. Я невольно обратил внимание на то, как сижу сам, немного выгнулся. Мягкое одеяло, на котором я сидел, вдруг показалось мне ужасно неудобным, слишком теплым и мягким, с ворсом, гадко щекочущим ноги изнутри; матрас, где устроился Даня, гораздо твёрже, подумалось мне. И, кажется, два этих абсолютно твёрдых предмета по всем законам должны сейчас стукнуться друг о друга, зычно бабахнуть и тут же разлететься на куски, завалить всё вокруг пухом, кишками, кровякой… Но нет. Даня решил — вжаться, влипнуть, спрятаться, замести любые следы своего присутствия, будто он собирался съебаться в любой момент — просто ждет подходящего. Да, единственный звук, что рыжий производит — это странное неистовое дыхание, рвущее размеренную тишину на мелкие клочки, рушащее иллюзию отсутствия —отсутствия рыжего в моей комнате, доме, моей жизни. Я смотрю и талдычу про себя «терпи, терпи, ещё немного». Но краем башки-то понимаю — ещё дохуя. Ещё целая жизнь. У этого всё стабильно: гнёт свою, и без того уже капец кривую, линию — так упорно отводит взгляд, что мне вдруг становится по-дебильному смешно, и я не удерживаю небольшого хеха. Даня ведет челюстью влево. Блять. Да что за хуйня. Ещё представили так странно. Быстро и без подробностей. Просто кинули в эту идиотскую ситуацию, думая, тип, сами разберутся там, одногодки же, ещкере, лол, зашквар, тролл-фейс… Пиздец, о чем я думаю. Теперь играй с этим рыжим, блять, да какого он рыжий?, в семью. А чо делать конкретно, пидоры, не сказали, ни методички тебе нифига — тип действуй по ситуации. Но по такой ситуации действовать никак не выходило, так что я продолжал тупо смотреть на него. Не, он просто нелепый. Как шляпа-цилиндр или надпись «М+Л=ХУЙ» на асфальте у подъезда. Интерес к нему можно сравнить с интересом к сросшимся близнецам или двуглавому телёнку — здоровое любопытство. Я даже не понял сначала, что смотрю на него почти не моргая, но потом глаза защипало — от этого или от укола неясной жалости, фиг знает.  «Его сейчас сквозняком сдует, » —только успел подумать я, и в этот момент Даня опять дёрнулся. Чертовы гены. Мама — та тоже не выносит малейшего холода. Я перевел взгляд на его руки. Бля, и тут веснушки. Куда ж от них деваться-то. Последние несколько дней я чувствовал себя светлячком в спичечном коробке из того рассказа — только вместо крохотной картонки, я сижу в трехэтажном особняке. И тот, кто меня поймал, ни за что не выпустит. В моей голове как гонщики Формулы-1 наворачивали бесконечные круги мысли, которые я совсем не хотел думать, и я был в странном состоянии печали, злости и вместе с тем обиды на весь мир. На школу, на отражение в зеркале, на этот дом, на дерьмовую погоду, на маму, на папу, на еще одну новоиспеченную пару «родителей».  Как будто бы мне прежних, блин, мало было… Ой, да, еще на тебе — брательник. Твоего возраста, подружитесь на раз два, как два пальца об асфальт… Мам, нет. Бать, забудь.  Это никогда так не работало и не начнёт. Вы не сечёте.  Я вдруг ощутил себя непривычно слабым, даже, скажу литературно, беспомощным. Как подвешенный к потолку хряк с распоротым пузом. Через некоторое время я перестал замечать неловкость этого молчания. Всё как-то отошло на второй план. Я просто смотрел — просто использовал глаза по назначению, и сетчатка через кристаллик или хуй знает какую еще шнягу активно передавала информацию в мозг, как и должна. Даня всё не утихомиривался — вертелся как уж на сковородке. Всё ему интересно, всё надо посмотреть. Только место он выбрал неудачное — как русский турист в Токио первым делом бежит в общественный сортир. Да и вообще: это ж теперь и его дом. Его, вроде как, по праву. Я знал, что мы не поладим. Мы просто на разных полюсах. Да что уж там — на разных планетах. На его столпились дружной кучкой мамы, папы (чо за хрень), учителя и, кажется, абсолютно все случайные взрослые; они подкидывали его вверх, скандируя «ура! ура!» во все глотки. А на моей… На моей было просто пиздецки одиноко. Куда не шагни — вороны мрачно гаркают, паутина, пыль, вонизм — всё как в фильме ужасов. И вместо голубых рек текли полноводные, юркие бензиновые. Ваще единственное, что было здесь радужного. Конечно, наговнить хотелось. Взрослые любят в такие моменты включать дурачков, но чтобы не предвидеть это просто недальновидным быть мало — идиотом быть нужно. Конечно, блять, мне хотелось ему наговнить. Бля, чо вы ждали? Растормошить, помять, испоганить, расхерачить об стенку и выставить на авито. Этого умненького, этого миленького. Бля — идеального. Не, ну нормально ваще? Во мне проснулась, улыбнулась и смачно потянулась тяга уничтожить всё хорошее, до чего я не доставал. Сраный переходный возраст. И первым я принялся за тощего целку с бзиком на учёбе, сгорбившись сидящего на моей кровати. Ну бля, нужно же с чего-то начинать… Он не любит, когда на него глазеют — это понятно.  Странно, если б он любил.  Знаете, бывает, по человеку видно всё — ты просто сразу понимаешь какой у него шампунь, чисто ли в комнате и что он ест на завтрак. Невнятный серовато-дерьмоватый свитер — щедрое наследство, которое ему наверняка вручали торжественно, со смешливыми басистыми словами «из Бостона, как у американских детишек», потом брюки — школьные, другой одежды он не знает — и затасканный рюкзак без единого намёка на украшательства — ни значков тебе, ни брелоков, будто этот парень никогда в жизни ничего не смотрел и ни во что не играл — разве что в шахматы или, типа, судоку?, но по такой нудятине мерча не продаётся. Обанкротишься. Скука смертная.  Я опустил голову в ладони и постарался изо всех возможных сил, но не придумал ситуации тупее чем эта. Чо молчим-то? Алё? А потом Даня вдруг отмер. Он проморгался, потер глаза пальцами и вдруг сказал своим ужасно тихим голосом: — Я буду тут… на диване? И вдруг его лицо было направлено на меня: очень ровно, очень прямо. Просто врезалось в меня как девятитонный камаз.  Оно все дёргалось; да, блять, не говори, смотреть на меня пиздецки сложно. Будто я жалю как кислотно-желтая (не жри меня!) оса и першу в горле как противный сироп от кашля — только глянь. Как будто, блять, у меня из глаз лазеры выстреливают прямо в его по-дурацки дрожащие, но неожиданно храбрые глаза.  Он меня просто ненавидит.  Не только меня — вообще всё. Даня боялся этого мира — страх этот предательски сквозил в том, как он сидит, как говорит и даже дышит. Неслышно, мелко. Он просто разваливался. У него не было какого-то каркаса, скелета — хоть чего-то, на что бы нанизалась вся мягкая материя. Его надо было подсобрать, подклеить швы, а лучше — тупо перестроить парня сначала. Иначе голова скоро слетит, но первыми, наверное, откажут пальцы, глазки любопытные выпадут и покатятся... И объясняйся потом — чем так ковер засрал… Я тряхнул головой и выпалил: — Ага. С кровати моей съебись. Он подскочил, как ужаленный.  Хотелось раскатисто заржать, видос снять и закинуть в паблик школы (ой бля, гимназии) — нутром чую, восходящая звезда.  Мне тогда его ни капли не было жалко. Я считал, что он виноват. Виноват передо мной, что является моим недо-братом; что родился на этот свет там же, где и я, что боженька (или кто там за него) запустил обе наши души в одну больничную палату, и мы очутились в этом тупоголовом драмеди. Он безумно неправ в том, что просто существует. Я вообще считал, что виноваты они все: мамы, папы, этот с поджатыми губами и веснушками весной и летом одним цветом. Все виноваты, что живу я как долбаеб. Но только не я. Уже не помню с какими словами, я встал и сел за стол. В любом случае, я сделал это тупо чтобы «это» не видеть. Пока я втыкал в комп, бесцельно листая картинки, за моей спиной Даня чем-то шуршал и гремел, раскладывал.  Очень аккуратно.  Осторожные шаги по ковру… Я улыбнулся в экран. Как ночная девчонка под утро. Он нервничал так сильно, что, кажется, вместе с ним это делала каждая футболка и рубашка, переезжая на свою вешалку, и каждый карандаш, укладываясь в пенал. Ничего не могло найти себе места. Кроме меня — моя расхлябанная поза в кресле не выдерживала никакой ботанской критики. Я чувствовал себя королём, богом, и от этой пиздатой мысли еще раз улыбнулся. Мой «брат» нервничает всегда, я прост тогда этого не узнал ещё. Я видел это на периферии: как он не знает куда себя деть, в какой угол себя запихнуть вместе со своими бедняцкими пожитками, только бы меня случайно не задеть, не коснуться, чтоб я его не убил. Мало ли, настроение плохое. Но я и не думал что-то сказать. Не думал подойти, успокоить, дружелюбно потрясти руку и стиснуть в теплых братских объятиях. Даже в голову не пришло.  За спиной (и спинкой) я все еще слышал шуршание.  Он виноват. Виноват. Пусть его жизнь будет такой же идиотской. Мы оба тут не выбираем. Раздался звук закрывания двери. Нет, не громкий хлопок, полный драмы, а именно тихий «клац», с которым деревянная махина встает в рамку проёма и железяка внутри входит в свою нишу. Только этот звук раздался, я толкнул ногой пол и крутанулся на кресле. Всего секунду в щели виднелись темно-серая спина и рыжий затылок, а потом перед лицом осталась только толстая дубовая стена. Я медленно поднял ладонь и протянул ее вперёд. И вроде даже ощутил, как по пальцам пробежал прохладный ветер. Будем знакомы.

***

Прошло пару недель с тех пор, как в мою комнату (и мою жизнь) несанкционированно проникли. Он живет скромно — будто так и не съехал из своей лачуги, или где там они жили. Всё, что меньше этих хором, я привык называть «лачугами», и какое-то время это казалось мне нереально смешным. Даня каким-то макаром умудряется жить как последний бедняк здесь: здесь — в доме на Рублевке с ебаной живой рысью в саду. Каждую свою вещь он старательно придавливает к стенам, будто все остальное место не его — не свободно. Будто туда нельзя ничего класть, и лучше вообще не ступать — побьют. Кто?  Кто его, блять, тут вообще трогает, думалось мне.  Его тут облизывают от макушки до пят как ебаный чупачупс, а в меня потом этой сладкой жижей плюют — и вон. Гонят куда подальше, только б я не добрался до рыжего, не измарал его своими измазанными в дерьме ручонками, не подсунул ему в рот сигу и не напоил. А так хотелось, прям пиздануться. Он ведь как ребенок: ему что не покажи — всё в рот берет. Так, мам? За завтраком он понуро глядит в тарелку и жуёт сырники с явным неудовольствием. Я подкладываю руку под щеку. Волосы взъерошены, под глазами глубокие (как его познания в C++) впадины фиолетового цвета, рубашка прямая как лист бумаги, тепленькая из-под утюга, губа закусана. К какао он вообще не притронулся.  — Дай попью. Он даже не смотрит на меня. Его бледная рука с каким-то превеликим усилием поднимает стакан и, привстав, Даня ставит его ближе ко мне на вылизанный Катей стол, в сантиметре от протянутой ладони. Я почти готов взорваться. Просто по причине. Причина: да что с тобой не так? Я выгибаю бровь — осознаю это только потому что в глянцевом столе вижу свое отражение. (Эт сколько надо было тереть?) Поднеся стакан ко рту, я стреляю в рыжего глазами через стекло, — недовольная морда поплыла и осунулась, — и мне целое мгновение кажется, что он смотрит в ответ. Глотаю, и тут же морщусь. Эта бурда пиздецки сладкая.

***

Уже месяц, что ли? Или полтора? А я как в этого парня не вдуплял, так и не начал.  Че ты жмешься? Че ты строишь из себя? — хочется предъявить, но состава преступления так-то нет.  Ну, живет себе, и пусть. Ну да, с тобой в комнате, да — в классе, да — жрет с тобой из одной кастрюли — тебе-то что, Вань? А я хз, что мне. Болтать с ним — ваще последнее дело. Ну, точней, предпоследнее. Где-то между «поставить лайк той цыпе» и «написать пробник». В порядке убывания. Даниных спичей мне так-то хватает: школа — пиздатая сцена. Можно даже сказать, уже харэ, не лезет. Физика, инфа, история — у него всегда есть что ляпнуть, да так, что храпение с дальних рядов слышно громче соседней стройки. Она идёт уже лет сто (примерно) и закончится, наверное, только когда всем шишкам наскучит жевать кокосы, есть бананы.  Короч, кажется, у ботана в голове формул и терминов больше, чем чего-либо еще. Там, наверное, даже дрочки и тачек меньше. Погодь… Он вообще знает о тачках? Я думаю об этом, усадив жопу на перила балкона, и пытаюсь согреться скрещенными руками. Но сига во рту греет лучше. Дольше. Да еще и света малясь дает, и жрать после перекура не хочется; боюсь, брошу — разнесет мама не горюй. Наверно, базовые жизненные потребности легко заменить одной всемогущей сигой, но человек как обычно хочет заграбастать всего да побольше и зачем-то еще ходит на работу, зачем-то семьи создает, картины малюет, на книжки бумагу переводит. А можно было туда табаку или чего покруче — и жить хорошо. Дает же природа, че отказываться? Хуй его, человека, пойми. Волосы на предплечьях вздыбились, и я растираю их сильнее, неосторожно напарываясь на сотни иголок. От моих телодвижений с кончика сигареты сыплет водопадом пепел, своим жаром проигрывающий первому же порыву ледяной метели. Я еще немного барахтаюсь, потом заёбываюсь и, опершись о перила, гляжу вниз. По ярко-черной среди белой бесконечности тропинке шагает какая-то фигура. Она кажется высокой, и тогда рука рефлекторно выкидывает палево — сто проц батя. Тут же между пальцами холодит пустота, и я поспешно прячу ладонь в подмышку. Сука. Даня.  Он идет, прижав плечи к ушам, заботливо натянутая шапка скрывает цвет его волос, и кто-то незнакомый запросто мог бы подумать — чувак обычный брюнет, ну или блондин, если судить по бровям… Но нет. Он рыжий. Рыжий как ебаный апельсин. Свезло. Он шагает медленно, и я слежу за ним как за змейкой в телефоне друга из началки. Данька и вправду вымахал в последнее время — врезается теперь в кулаки не лицом, а грудью. Через минуту он достигает крыльца и, отряхивая ботинки, стягивает шапку. Я думаю «спектакль окончен» и отворачиваюсь, но вдруг из входной двери высовывается завернутая в шаль мам-Лида. Минует спокойное мгновение, а в следующее рыжий с размаху получает по лицу. Так крепко получает, что я ожидаю услышать звук, громкий, как и всё зимой, но кроме ветра не шумит ничего. Наверно, мам-Лида предварительно поставила на ладонь глушилку. Или опыт научил. Он ведет челюстью, плюет на снег и заходит. Я отшатываюсь от перил и делаю шаг в комнату. Ног касается шерсть ковра.  У меня уходит минута на закрытие двери и перемещение в кресло, и даже остается несколько секунд на посидеть в ахуе. Эти секунды я честно отсиживаю; а потом, прикрыв глаза, откидываюсь назад. И чувствую на лице улыбку. Всё-таки пол косяка, насквозь мокнущие сейчас в сугробе, мне жаль чуточку больше, чем брата.

***

Даня не предпринимал попыток заговорить. И это, наверн, вообще единственное, в чём я его поддерживал.  Мы жили как немые. Как будто так и не закончили играть в молчанку с третьего класса, а тухлой сосиской быть не хочется никому — позор всё-таки. То есть, да, мы говорили, но скорей по необходимости — дежурными короткими фразами. То есть, да, пёрло из меня как из пушки. То есть, да — это очень бесит.  Я раскрываю губы, начинаю вертеть языком и старательно контролю, чтоб мозг думал быстрее.  «Там три», «угу», «последнее» — на контрошах и проверке домашней; ну, или когда нас внезапно запрягали отковыривать наледь или драить всю хату, «чтоб молодежь совсем от рук не отбилась», и Даня мигом распределял обязанности как сраный менеждер, и моей первой было: минут пять рвать глотку, только чтобы потом покорно принять неизбежное и взяться за тряпку. «Учись, солдат, — атаманом, ик, будешь…» — я не совсем понимаю, по какому принципу выбирается момент для этой фразы, но дед хуйни не скажет. Даня всегда кивает, медленно так, вдумчиво. Пять секунд жует губу. А потом всё делает. Без возражений, брезгливости, качественно, быстро — и молча. А я так долго без жалоб на жизнь не могу, и иногда рыжему приходилось затыкать меня насильно. Иной раз — пипидастром. Его лицо было таким злым, таким непонятным, таким невъебенно живым. Что я просто не мог оставить его в покое. Это было бы просто кощунством. Да, кощунством… Как ни крути, информацией обмениваться надо, — это вроде как базовая потребность у гомо-… момо-… бля, хомосапиенса — и тогда в ход шли все возможные замены «слов через рот». Откат к примитиву, цивилизацию — в кювет. Знаки — вот тема. Туда отнеси, мам-Лида внизу, да, можно сюда присесть, да прям жопой садись: там для этого подушка, я тебя не искалечу, нет, вот туда не лезь — хуже будет. Вот так: коротко и ясно, без лишних интонаций и усилий. Кажется, когда так (не)общаешься на постоянке — рот затекает. А Даня только и делал, что кивал. Кивал без остановки, как головастая фигурка терьера в батиной машине.  Он был будто на всё (ваще на всё) абсолютно согласен.  Да — на кивок в сторону дивана, мол, спать пора, лампу вырубай. Да — на средний палец, выставленный перед его лицом по какой-то уже забытой причине. Да — на «пошел нахуй» одними губами, когда я не просыхал дня три и был взбешен на всю вселенную; и скрип паркета под Даниной ногой казался мне ударом в живот, а его ровный голос «ты спать?» — по достоинству.  Да-да-да, отъебись, я занят.  И меня это устраивало. Это общение. Вполне устраивало… До какого-то момента. Да — на кокетливую улыбку, закрученную прядку и приподнятую в приглашении бровку. Ариэль. Когда я вижу это представление в первый раз, то едва успеваю подобрать челюсть с пола, пока она не протаранила три этажа до раздевалки. У меня в мозгу что-то щёлкает. Как переключатель. И я с размаху впечатываю бабочку в надутый живот Бонапарта. Лезвие скользит и распарывает беднягу как блестящих лососей японские шефы в ютубе. Второй раз — то же самое. Третий — попадает натрию хлору, и он почти слышимо кряхтит, подсаливая рану. А потом я уже перестаю считать и мучать школьное имущество — просто валю, стягивая портфель с крючка. Чета он наглеет, не кажется? Погулять, попиздеть — у нас девчонка, а спать, срать, в компуктер играть — эт, пожалуйста, у Вани комнате. Причем, без разницы, где что.  Обжился, между прочим, как миленький. Его портфель стоит лицом в ножку дивана, будто наказанный, а нудные книги (все как на подбор — бежевенькие) стопками корешок к корешку лежат на углу стола, жопой в окно. Если, конечно, у книг есть жопы.  Каждый раз, смотря на эту стопку, я думаю, как же мне на неё феноменально насрать.  Но есть здесь и один чувак, — не щас, но скоро вернется, — который хуйню эту не прочь и от пыли протирать, и по линейке строить, и перекладывать каждую неделю, хз, по настроению, может.  Я этих творцов даже начал заучивать. И ваще, серьезно, ты себя на обложку своей же книжки впиндюрил? Это ж как селфак с кубиками на экран блокировки поставить — полный зашквар. Угрюмая рожа грузина с квадратными плечами успела меня  порядком заебать, и каждую неделю я облегченно вздыхал, когда ее сменяли усатые лица каких-то немцев или бородатые деды с тяжелым взглядом. По моим наблюдениям, уважения этой бежевой стопке перепало в разы больше, чем мне. Хотя измерять я не мастак, а спросить — да кто такое ваще спрашивает?.. А, ну ещё, мне на эту стопку феноменально насрать. Я просто познаю. Просто пытаюсь, сука, вникнуть. Он снимает с себя футболку, — не знаю, зачем я смотрю, — когда идет вечером в душ, и складывает ее трижды, перед тем как оставить на разглаженной ладонями подушке. Футболка, безбожно распластанная, одиночничает минут десять, а потом — точнее, сразу после, ведь Даня ничего не откладывает на потом — без единой складки отправится в стиральное ведро; там заждались кляйны, залутанные с последней вписки, и порванный почти пополам холостяк-носок: и не сразу поймешь, на что натягивать. Всё это время я сижу на кровати спиной к стене и в предхрапной неге пытаюсь не отключиться, и мерный шум воды, доносящийся из ванной, этому совсем не способствует. Ведь, ударяясь о Даню, шум ломается. Сталкиваясь с острыми плечами и покатым носом, капли отскакивают, кривят и рушат ритм. Рушат, и я очень не уважаю свои перепонки, за то, что слышу это отчетливо. Я бросаю взгляд на его майку. Даня вообще очень любит всё гладить ладонями как утюгом — хочется назвать это перфекционизмом, но это шиза. Мне одно не ясно: руки у него как куриное филе из холодоса — ледяные, так что там нахуй разгладится-то? Я иной раз это ощущал — жутко, и по всему телу как электрошоком пробивает. Больно за тряпки за его.  Я придвигаюсь и решительно сжимаю его майку в ладони. Вот, другое дело — будто зад подтёрли. Я держу ее в руке всего секунду и тут же отпускаю, но, как назло, раз осев на коже, холод как плесневые грибки начинает ползти глубже сквозь мышцы и кости — в самое нутро. Меня в самом деле торкает. Морозом. Даня — загадка.  Нет,  Даня — хуй недоношенный.  Чел ваще не тут — не в этой комнате, не в классе, даже, скорее всего, не в душе. Он где-то далеко, в мире цыферак и букавак — куда моей жидкой мозгой не доплыть, не доехать. От этого прикольней, когда он краснеет. И хмурится, и иногда скрежещет зубами. Он тут, прямо тут, передо мной, он телепортнулся и услышал понос из моего рта, почувствовал кожей мое дыхание — и оказал противодействие. И хочется написать пост на стену, типо:    «не пишите, одной рукой телеф держать не удобно»,  или  «пользователь отказался от пагубного влияния социальных сетей на неокрепшие подростковые умы. на 10 минут.)))»  Бля, не строчите, я реально занят. Занят им. Это фулл-тайм джоб. Как бы я не хотел сказать «вы чо гоните?», как бы не брыкался и не плевался, рыжий удачно откусил себе большущий кусман моей обыденности, и пока я бекал и мекал в растерянности, успел его переварить и высрать. И вышло вот это.  Пару раз я возвращался в такое дерьмище, что все внутренние барьеры, какие ещё абсолютно стоически пытались держать меня в узде, расхуяривались вдребезги — как лужи под колесами батиного джипа. И тогда бедолага кое-как, не сразу, но очухивался в зоне интересов своего брата-дегенерата. Того понять можно. Тот на трезвую голову просто-напросто ни вопроса задать не могёт, ни ответить складно по-божески — на душе будет гадко. Как будто проиграл в последний момент, некрасиво и обидно. А хочется до тянущей боли в животе. Хочется узнать, понять. Вопросов у того масса, Данёк для него один (еле)ходячий вопрос. И тогда у Данька выбор невелик — либо размораживайся и говори, либо завтра не проснешься и на подготовку к матеше опоздаешь. Ну, для Дани, считайте, выбора нет — надо разлеплять губы. Беда как всегда — откуда не ждали. На утро память отшибает. Если ты шутишь, бог, то бросай это дело. Не твоё. Лёжа на скамейке, подперев голову рукой, я смотрю на то, как в черно-белых кронах гуляет ветер, смахивая с верхушек зернистый как творог снег, и от капюшона, в который я замотался, все звуки притихли. Я слышу мысли — и параллельно пытаюсь припомнить, когда вообще такое было. Может, я и не думал в этой жизни никогда.  Что? Что я так тупо забыл?  Может, он там в убийстве признался. Кого-то грохнул — совесть мучает — стал паинькой и умничкой. Звучало логично. Хотя, какой там должен был быть вопрос, чтоб к УК РФ придти? Или он сматерился (мама родная) в полный голос мне в лицо — прям в бухие глаза, в лобешник и пересохший от дубака снаружи рот — всеми отделами мозга осознавая, что именно мне, мне это говорит. Потому что это именно я его заебал, и это полный пиздец, и я хуесос. Даня, если и ругается, то, во-первых, очень тихо и невнятно, а во-вторых — общо. На бытие, на универсум. И это почему-то бесит. Может, пока в моей голове в бешеном хороводе носились разноцветные огоньки с крутящими сальтухи зигзагами, и осознание происходящего пробивало лишь волнами, изредка, он прошептал мне на самое ухо, что каждую, каждую ночь в крысу дует травку, подставляя лицо вьюге из распахнутого окна. А утром понурый такой — эт побочки. Почему нет? А может… Может, он помялся-помялся, покраснел всей мордашкой от скулы до линии челюсти, и, прерывисто дыша, так прерывисто, что слова дробятся на неодинаковые кусочки и уже не разобрать, где какое, прошептал в темноту:  — Да, я тоже, блять, не понимаю, почему не ненавижу тебя просто по дефолту, не плюю тебе в какао и не сру под матрас, а вообще недавно сидел, никого не трогал, как всегда, и захотелось вдруг тебя спросить как дела, улыбнуться и потрогать за шею — у тебя тоже эта хуйня? Да вот я не помню.  Я морщусь от ветра. Локоть колет, и я перекладываюсь лицом вверх — перед глазами ярко-синие, будто меловые, облака оттеняют серую кладку неба. К центру тянутся зловещие голые ветви, похожие на застарелые трещины в искусственном куполе. И мне даже хочется задремать, но я уже слишком продрог, и есть вполне себе варик не проснуться. Может, это даже хорошо. Пусть думает, что я про него всё знаю — авось, бояться начнёт. Или продолжит. Я провожу двумя ледяными лопатами по лицу, но дебильная тревога никуда не слазит. Она коркой застывает на коже, холодит и колет, истончает защиту. Я поднимаю руки, заключая бледное солнце в масонский символ. Цвет пальцев почти сливается с цветом неба. Домой.

***

Одним утром за окном совсем печально. Солнце не встанет ни через час, ни через два; а от глухих стен гимназии, целый день скрывающих нас от внешнего мира, кажется, не встанет никогда. Снег завалил весь двор и видна только серая лента дороги. Сраная дорога ведет только в школу. Отойдя от окна, я потягиваюсь. И гляжу на диван — пусто. Ну да. Естественно.  В ванной я умываю колкую щетину кипятком, параллельно пытаясь почесать коленку; и висящая тут слишком низко раковина получает нокаут за нокаутом. Ремонт нужен был к приезду гостей. Глаза прям пиздецки не хотят и долго не даются, но всё же у меня получается их разлепить. И я смотрю в зеркало.  Пора признать — я хорош собой. Даже размытый запотевшим стеклом, с пеленой на глазах и клубком непонятно чего на голове. Девчонки хотят быть со мной, пацаны хотят быть мной, это всё знаем, плавали.  Я успеваю улыбнуться самому себе, прежде чем проваливаюсь в несколько минутных снов, где меня убивают, и я кого-то кормлю багетом, потом бандерлоги… Бэд-триповый кинопоказ кончается, и мои глаза опять смотрят в мои глаза, упорно вынуждая самих себя не закрыться. В сознании я или еще трипую — не уверен. По крайней мере, сраное переразвитое воображение точняк не въехало, что мозг уже не спит. Подбрасывает картинку за картинкой, фантазии смешиваются с реальностью, и вот в мое зеркало смотрю уже не я один. Меня вот таким, теплым от душа, мягким, и немного вялым, видит он. И не отводит взгляд. В голове начинает гудеть.  Я поворачиваю ручку крана вправо и пробую — пальцы честно немеют. Мозг не думает, просто не может. Просто отказывается. Медленно начинаю крутить ладонь под струей — вверх-боком-вниз-вверх — пока рука не начинает дрожать, и на подушечках не вырисовываются линии. Кожа белая, костяшки красные. Я стараюсь ровно дышать, но по потемневшему пятну на зеркале, в котором виден мой красный рот, понимаю — не выходит. Царапая ногтями трапециевидные, потом скулы и щеки, наконец спуская шершавую ладонь по торсу вниз, обводя бугорки на животе, я закатываю глаза. Ладонь ледяная. И именно от этого… Бля, только от этого меня ведёт.  Он смотрит в это же самое зеркало. Неодет и растрепан. Сонно потирает переносицу, зевает, с тихим хрустом ведет плечом — и думает о Паскале. Он смотрел в него сегодня, вчера, и посмотрит завтра. И я стискиваю зубы. Прямо перед тем как подушечки должны были коснуться полосы полотенца, я слышу надрывное мамино «Ваня, опоздаешь!».  Но я и не собирался. Я не собирался. Вы за кого меня принимаете? А потом как обычно. Завтрак, пятитонный Данин рюкзак (плата за домашку), школа, прокуренные смешки. Бледно-голубовато-хуй-поймешь-какие радужки упорно пялятся сначала в белую пустоту тарелки — мимо, потом — на волнистую кипу локонов у Ариэль на затылке — опять мимо. И, морщась и подгибая колени под стул, я скребу канцелярским ножом парту и думаю, что в этом затылке ровно такая же белая беспросветная пустота; симпатичная обертка, а внутри такая приторная гадость, что хоть на стену лезь. И я лезу. А Даня пока не осознал. Даня еще пока не развернул свою, пока вертит ее в руках, приценивается, и в порывах сообщить ему о предстоящем ужасе, думается, мне пора притормозить.  «Она со всеми так.» «Да каждый это прошел уже, и ты переболеешь.» «Не лезь, просто забудь нахуй, ты ей по боку.» «Ты ж потом пиздец жалеть будешь.» Я не говорю всего этого. А просто громко цокаю, когда вечером он упорно печатает-печатает, вталдычивает пальцы в мобильный, лежа в позе эмбриона на диване. Клавиши орут как резаные. Даня сначала приподнимает бровь. А потом, смерив меня неясным взглядом, посылает. Не открывая даже рта. Просто раздраженно дёрнувшимся желваком, просто поворотом корпуса влево и поджатыми плечами. Сука, сам ебись с этим. (С этой?) Умный самый.

***

После уроков я перепрыгиваю через подступ к лестнице и стараюсь выглядеть максимально расслабленным, пока его испепеляющий взор из окна пронзает в шее и спине маленькие болючие дырки.   У лоха допы до восьми.  В перелеске у дома светло, морозно и сухо, и я нахожусь в неравной борьбе с желанием нырнуть по уши в сугроб — на ногах дырявые форсы. Под подошвами скользит наледь, в щеки вонзаются крошечные иглы, и они, наверное, по-уродски зарделись. Шапку и шарф я типа не ношу, я ж не пятиклассник. Эт принципы. Железные. Я рискую всем, перепрыгивая через люк, и мягко приземляюсь. Так кайфово, так хорошо иду, так заебала инста и так не хочется домой, что я начинаю искать о чем подумать. Я рассматриваю носки кроссовок, что опасно проскальзывают лужи, перебираю в теплых карманах куртки ключи с наушниками и… Наверное, так к гениям приходят озарения. Так Цукерберг родил мамкину соцсеть. Потому что ко мне оно определенно снизошло.  Чёт слишком безмятежно этому недоразвитому живется.  Посудите сами. Дома — кайф: никто не пилит, не орет по пустякам, компик рабочий и диван удобный. В школе — еще круче: все любят тебя больше, чем мать родную, готовы под тобой валяться ковриком. Да и ещё и сердечко приятно не на месте от вида Элиных длинных бритых ног, расхаживающих перед твоими вечно изучающими, познающими глазами. Даром, что гимназисты тебя за спиной подлизой зовут и пишут «педик» (нехорошие слова) на обложке твоей тетради по английскому. Тебя не ебет — ты живёшь в удовольствие, а по ночам очень тихонечко дрочишь в темноте, да так тихонечко, что брат, сука, в одной с тобой комнате даже не просыпается. Вообще не просыпается, спит как младенец. Продолжай в том же духе, твоя тактика никогда не даст осечку.  Короч, тишь у него да гладь. А у меня все хуево. Хуево так, что под кроватью копятся жестяные банки, на дне рюкзака пачка долларов из сейфа, а в углу комнаты никем не замеченные и не убранные бумажки для самокруток. По соседству с завязанными на морской узел между собой лаковыми туфлями, стоящими совершенно параллельно стенке, будто по треугольнику. И здесь явно прослеживалась несправедливость.

***

В общем, мы начали общаться.  Вернее, общаться с ним начал я. «Дарова, чо как?» — хлопая дверью каждый вечер, когда в комнате идеальная для концентрации полутьма, а в рыжей голове и зеленой тетрадке без остановки мелькают иксы и игреки. «Добрейшего, как подрочилось?» — утром в дверях ванной, и измученный взгляд в ответ. «Свали нахуй, пиздюк, ты тут никому не сдался» — после неудачного дня и трёх бутылок с пацанами после уроков, подойдя к спинке его стула, склонившись как человек-паук с потолка. «Че? Недоволен?» — когда планшет улетел в окно, а учебники кучей мокнут в раковине. «В тубзик охота», «Бляха, у меня щас хуй отмерзнет», «Мамка твоя — хабалка» — когда тупо скучно. Он читает — я подхожу в крысу, на цыпочках, и хлопаю прям над ухом, мне насрать, и вглядываюсь в глаза, полные жгучей злости, что, вопреки всем исследованиям безумно умных социологов, о которых нам что-то говорили на общаге, продолжают неутомимо бегать по строчкам.  Данечка наш не любит прикосновения. Когда его трогают, пинают, обнимают или просто задевают рукой. Он вполне закономерно не выносит их, будучи доморощенным ботаником с «любящей» матерью. Поэтому, и только поэтому, я трогал его всегда.  Он сидит — мои ноги где-то рядом и обязательно сколько-нибудь да касаются его, пусть даже самыми кончиками пальцев. Сколько-нибудь да касаются, да, сука, ты заслужил. Даня кусает губу и коротко смотрит на меня, но я не двигаюсь, и тогда он сильнее сжимает страницы «Преступления и наказания» в кулаке, что свидетельствует о высшей степени раздражения. А я улыбаюсь. И двигаю ползунок громкости на своем телефоне вверх.  Он стоит — я обхватываю рукой его плечи, беззаботно болтая с приехавшей окуда-то подругой мамы. Мамы, которая моя. «Такие дружные», — улыбается во все виниры тётя Света и складывает морщинистые руки в замок. «Да уж, так и не скажешь, что не родные», — вклинивается откуда-то из кухни дед и громко смеется. Мама глядит с заботой. «Мы чем-то похожи», — Я незаметно наступаю подошвой на лаковый мыс туфли и стискиваю в ладони горячее плечо, обтянутое рубашкой в мелкий голубой огурец. Данечка тихо откашливается и считает языком зубы, но стоит. Выстаивает. Выдерживает. Терпит-терпит, но ничего не делает. Он дрожит под моей ладонью, плечо елозит и вырывается. И улыбка на моем лице самая-самая настоящая. Мы совсем не похожи. Даня лежит — и я не делаю ничего. Потому что, когда он лежит, то отдыхает. Релаксирует. Лёжа его положение самое обычное, и его даже можно принять за нормального человека — и я почему-то думаю, что в такие моменты от меня ему тоже нужно отдыхать. Для себя я объясняю это (объяснение тут требуется) гарантией безопасности. Данечка ведь не железный (вроде), стукнет в конце концов кому-то из родаков (благо, выбор есть), и можно пропеть «гудбай» новому компу в следующем месяце. А контра мне всё ж дороже, чем потрепать рыжие нервы. Я пытаюсь подружиться.  Изо всех, мать его (мать меня?), сил. Каким образом Данечка это все выносил — я хуй знает. Но молчал. Молчал так тяжело и заёбанно, что почти со звуком. Молчал, даже когда я перебирал его волосы и тихонько: «Это у тебя в первый и последний раз, цени, цени это, братишка, девчонки тебя брезгуют, сам знаешь». Пытаясь заставить его глаза полыхнуть, рот изогнуться, и чтоб он бил меня в живот со всей мочи, пока не выдохнется. Чтобы он хоть что-то нахуй произнес, кроме номеров ответов и протухших века на четыре фамилий. Парта от моего веса активно прогибалась. Я смотрел на пальцы, длинные, как и карандаш, который был стиснут меж них и без остановки выводил серым грани параллелограмма. Линия ж кривая, Дань, ну ты видишь, не порть построение, в падлу будет стирать, прекращай уже, отпусти ты его, сюда посмотри, сюда, сюда. А он просто сидел и трясся. Трясся, натурально как лодочный моторчик под задницей, хмурил бледно-рыжие брови. Между его бровей, кстати, быстро образовалась вмятина, и теперь он всегда был немного хмурым, отчего мама-Полина истерила и металась по дому, крича, что к врачу они обязательно поедут — у Данечки недомогание. Сука, недомогание у него. Недомогание, головка болит. А у твоего сына наркота под ковриком и литр вина в организме, думал я, вбешённо, но аккуратно взбегая по лестнице в четыре утра субботы. Посмотрев вниз, я увидел, как Даня, статуей застывший у окна, наблюдает за склонившимися под порывами ветра туями в почти полной темноте гостиной. Такой молодой, а уже дед. Наверно, я это придумал, мне это почудилось, как под синькой чудится многое. Но в любом случае ночь была дерьмовой, и я тогда первый раз его отпиздил. Ну, как отпиздил. Толкнул в живот ногой и, когда он с грохотом рухнул на кровать, еще добавил кулаком по боку. Я слабею и ноги ваще перестают держать. Лоб прижимается к его. Бледные глаза темнеют, зрачки становятся уже. А он все еще, блять, не издает ни звука. Пытается сделать вид, что ему не больно, что он не здесь, что он не живой, а просто лишняя пара «ноль-единичка» в коде моей жизни. Но он нихуя не просто циферки, не просто зубы, которые можно заставить скрипеть, не просто живот и ноги, в которые можно ударить, и не просто диван в моей комнате, который ахает и охает по ночам. Он, сука, Даня. Даня — мой брат, моя ебаная (почти) родня. Этот Даня зачем-то появился в моей жизни, по какой-то причине его кеды топчат мой газон, и бесконечные белые и голубые рубашки теснят мои майки в шкафу. Эту причину мне всё не удавалось нащупать, казалось, это всё какой-то прикол, наёб. И мне стоит просто посмеяться, сказать «ну ты даешь», и всё кончится. Но нет.  Я захожу в комнату и первое, что вижу — свет настольной лампы. Этот вундеркинд забыл (забыл, у него вылетело из головы как у самого обычного человека) ее выключить, и странным образом мне от этого факта хочется улыбнуться. В комнате холодно как в морозильнике, и я быстро запрыгиваю на кровать, прикрываясь защитой в виде одеяла. Бля, как же мой сосед обожает спать с открытым окном — главное, чтоб прям дубак на улице был, и прям зууубы дрожали, во кайф-то, а? Замораживает свой мозг для потомков и параллельно неуча кастрирует — ну, бинго, я хз. Зато его очень волнует, когда окно закрывают — и это задача, которую мне нужно решить. Я еще минутку нежусь, а потом устало вываливаюсь из теплой постели и думаю про себя, что занимаюсь хуйней. Встаю, делаю шаг вперед и чуть не спотыкаюсь о брошенный на ковер ремень. Стоп, че? Вот это уже серьезно. Это уже пиздец серьезно, ведь кого не спроси, все тебе подтвердят (предварительно уточнив, зачем спрашиваешь, не подох ли ботан случаем) — чел помешан на порядке. У него диагностированный бзик, там есть какое-то название, но память на слова, произнесенные маминым голосом, у меня давно атрофировалась. Зачем-то я тянусь за ним. За ремнём. И кладу на стол, медленно, чтоб бляшка не лязгнула.  Что нахуй?  Медленно, чтобы не лязгнула? Мне ж насрать вообще, я ж в стельку? Не, это уже не в какие рамки… На моем лице мелькает нервная улыбка, но я ее и сам еле замечаю, ведь все внимание на том, чтоб завершить рандомный квест побыстрей и (опционально) не задубеть по дороге. Наконец дойдя до места назначения, я поворачиваю ручку и слышу, как окно с тихим щелчком закрывается. И, кажется, я уже начинаю хлюпать носом. Мишон комплитэд. С облегчением (наверно, громковатым) я окончательно ныряю в постель. Голова сама собой поворачивается. Данька мой даже дрыхнет как мученик — свернувшись в клубок на самом краю, будто делит свой диван с целой грёбанной ротой или двумя конями, тремя конями, четырьмя… конями... Я медленно прикрываю глаза, смотря на торчащую из-под одеяла бледную пятку, и, еле смыкая связки, шепчу: «Всё для тебя, брат, всё для тебя». Потом взгляд падает на стол. На ремень. И я засыпаю. Засыпаю, конечно, как тут не дать храпу, но… Засыпаю с какой-то необъяснимой тревогой, что ёжится в желудке. Я думаю о жизни — своей и его. Думаю о том, что он, возможно, не такой уж трахнутый шизик и, может, при других обстоятельствах, если б он не был моим недобратом с рыжей головой и дурацкими очками, мы бы могли с ним поговорить о девчонках и порнухе или этом новом фильме с этим лысым, о котором сейчас говорят вообще все: от кентов папы-Лёши за шашлыками до ведущего новостей по телику. Или о книгах в конце-то концов, он ведь так их любит, просто сумасшедше, что готов родину за «Обломова» продать. Ну, или жопу. Может, всё могло бы быть иначе. Могло… И я резко проваливаюсь в небытие. *** Этим вечером я трезвый. И это угнетает. За окном подозрительно ясная чернота, и тихо. Его дурацкие — просто непомерно дурацкие — очки, аккуратно сложенные на шёлковом бледно-сером платке, лежат в углу моего стола. Лампа освещает их совсем чуть-чуть, и они почти исчезают во мраке комнаты, будто человек, который их носит, не спит сейчас здесь и не наденет их завтра сразу после пробуждения. Этих очков не было здесь целых шестнадцать лет, и вот они появились. Я хотел сбросить их на пол, но так устал, что просто сверлил их взглядом, пока не надоест. Во мне было всего пол банки. Всего пол банки сидра и две конфеты с ликером. Этого критически мало. Завтра контроша, а значит надо притупить это противное чувство не выполненного долга, что время от времени еще мелькает в какой-то дальней точке разума.  Я сдам пустой бланк и имя, обведённое от скуки раз восемьдесят. Раньше было: моя фамилия — уже ответ. Иванов — ставьте оценку. А теперь нихуя непонятно; училки небось переучивались, как раньше переучивали левшей в правшей или леваков в правых… ой, бля, короче! Иванов 2.0, сучара, добавил разнообразия. *** Я, блять, не знаю, сколько мы уже братья. Кажись, я уже подзабыл, как это (моя жизнь) было до него. Может, я не прав, но, в моём представлении, братья — это что-то про дружбу. Что-то про об-ще-ни-е, слыхал про такую штуку? Но взгляд Дани, которым он безропотно пилит меня напополам каждые утро и вечер за столом, дает ясно понять — я всё-таки не прав. Возможно, я зря надеюсь, что когда-нибудь этот рыжий начнет со мной разговаривать. Ну, он вроде уже начал, перестал немного шарахаться — это уже хоть что-то, но это что-то… Что-то не то. Всё-таки он рыжий — они все с прибабахом. На истории что-то писали про это, помню много дат было на странице, а история вообще-то лучший учитель. Так было? Или как? Блять, у кого я спрашиваю… — Не так. Внезапный звук кажется громким и совсем близким как раскат грома. Я ухмыляюсь и наклоняю голову: — Хочешь сказать, типа, я расист? Даня поднимает голову от планшета и теперь смотрит в стену. — Не хочу.  — М? — Наклоняясь, я кладу локти на колени. Он очень тяжело вздыхает. Я вижу как сошлись и вернулись обратно проступающие из-под белой «хэбэшечки» лопатки. — «Расист» — это про расы. Из слова же понятно. Я деланно призадумываюсь. Непонятно, для кого это «деланно». Рыжая макушка не двигается, ее хозяин сидит ко мне спиной на ковре, чуть ниже уровня глаз, и я даже не уверен, что правда говорю с ним, а не с собственным воображением. — А про рыжих? И макушка досадливо качается в эмоции полного разочарования. — Бред. Я многозначительно молчу.  Ну, давай, заводи. — В Средневековье рыжих женщин считали ведьмами, — Он говорит это полу. — …что они владеют черной магией и, следовательно, занимаются богохульством, — Говорит так уверенно и толково, что пол, кажется, сейчас должен щелкнуть ручкой и начать конспектировать. Планшет в бледных пальцах потухает: по нему давно не тыкали. И тогда Даня поворачивается, чтобы посмотреть на меня. — Однако это не значит, что рыжие странные. Несколько секунд я пытаюсь осмыслить услышанное, но выходит паршиво. В светлых глазах зияет и трескается холод, чистый расчет. Мне даже кажется, что вместо хоть какого-то цвета, чего-то живого, в радужке я вижу строчки параграфа, как титры бегущие вниз. Эту мысль очень хочется подавить; но я хотел увидеть в них что-то другое. Я открываю рот и не нахожу ни единого слова, которое мне можно было бы озвучить. Ни одной существующей буквы. А потом он отворачивается. И чуть горбится, будто готовясь вновь увязнуть в пресловутом экране, и я не могу не услышать звук, с которым сглатываю. Разговор окончен. Ваше время истекло — предъявите остатки вашего самоуважения в окошке справа. Нет. — А что же мужчины?  На мой вопрос сначала не следует никакого ответа, и я думаю — кранты. Поезд ушел.  А потом… Потом — крошечный толчок, или дрожь, в мышце спины, что по обыкновению напряжена до предела. Его реакция на мои слова — непроизвольно дернуть мышцей. Непроизвольно. И мне хочется кричать и с разбегу биться головой о стенку от того, как я этому, сука, рад.  И потом тихо: — Я не знаю. «Я не знаю». Я. Не. Знаю. Блять, ты серьезно? — Ты? И не знаешь? — В каком-то отлетевшем задоре я приподнимаюсь с кровати и клоню голову к рыжему затылку. Звук моего голоса оседает на кончике Даниного уха. Я забочусь об этом. — Тебе за что пятерки ставят вообще? Даня опять дергается, бля, это уже перебор. Тип реально спокойно сидеть не умеет — только режим осиновый лист. Он ряльно, блять, больше растение. Какое-то время он, как и полагается неразумному, не издает звуков, и я воспринимаю это как вымученную точку — смиренно плюхаюсь обратно на спинку дивана. В то же мгновение хочу ударить себя по лицу. Дебил. А если то был максимум… ответа. Максимум коммуникации. И я опять обосрался — упустил, она опять (двадцать пять) выскользнула из рук склизкой рыбиной и стартанула к противоположному берегу Тихого океана. С минуту он действительно молчит. И мне кажется, ни единый атом не двигается в его энергополе. Может, я очнулся? Я тянусь ущипнуть себя за плечо, и наверно, в тот момент я стремился не столько проверить догадку — просто сделать больно. Просто окунуть лицом в дерьмо, которое наворотил. А потом Даня отмирает: поднимает палец. И в следующую секунду я уже давлюсь подступающим к горлу смехом. Оно гуглит. ***
Примечания:
141 Нравится 7 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (7)