«Просто будь молчалив, Как ты это умеешь, Следуй ненависти, пусти мне кровь».
Нож в руке стал привычным делом. Обито уже не замечает веса рукояти в своей ладони. Кажется, он не выпускает её несколько часов подряд — только крутит то и дело, словно в неуклюжем подобии старого вальса, и лениво срезает тонкие стружки с ножа побольше. Рин говорила, резьба по дереву помогает расслабиться, разобрать узлы в голове. Но мысли не спешили приходить. По крайней мере, те, которые Обито действительно ждал. Хотя о расслаблении она сказала верно. Лезвие с приятной податливостью пронзало мягкую древесину, как это бывает с яблоком или свежей говядиной. С каждым новым надрезом Обито забывался сильнее, поглощённый воспоминаниями о прошлом. Хорошими воспоминаниями — о хорошем прошлом: он вернулся на два года назад, когда мир вокруг был хрупким, но твёрдо стоял на неведомой безвременной опоре, казался вечным. Теперь всё стало шатким, пустым — возымело предел. Теперь предел осязаем и видим. Стоит лишь коснуться собственной воспалённой плоти. Обито снова ткнул ножом поглубже и высек полукруглую зарубку, высвобождая от лишних щепок нечто, давно поджидавшее внутри деревянной оболочки. Поджидавшее кого-то вроде Обито. Он думал о форме, глядел в сердцевину кинжала и старательно избавлял его от оков. Небо густым ковром застилали дымно-серые тучи. С высоты проржавевшей радиовышки они казались ещё ближе, нависая всей своей громадой над редким хвойным лесом. Тёмно-сизые полосы грозовых облаков мешались с грязными, будто кофейными, разводами и напоминали Обито сухую давно заветренную лазанью. Чем-то таким, пускай, не столь аппетитным, он бы сейчас не побрезговал. Тучи. Словно пропущенные сквозь фотоплёнку с рваной сепией. Бескрайняя серо-коричневая стекловата. Воображать чистый небосвод по памяти всё ещё без труда удавалось. Совсем не то что чужие лица или улицы, заученные ранее наизусть. Некоторые воспоминания старательно подъедала болезнь: вгрызалась своими жёлтыми, подбитыми рецессией десны зубами и издавала ухающий смех — отвратительный стекольный скрежет. От предыдущих недель без света остались пара синяков, рваная рана под лопаткой и гадкое чувство беспомощности. Обито слабо запомнил мрак полузатопленных туннелей метро, редкие вылазки к станциям, освещались которые лишь стерильным белым блеском испорченных ламп. Темнота временами безнадёжно обволакивала всё вокруг, и пустое свечение, словно на приёме у дантиста, выжигало цветные пятна на сетчатке, заставляя отвернуться и сморгнуть слезинки. Запомнилось и дребезжание старых автоматов с едой, когда загрубевшие от ржавчины механизмы приводились в действие от удара по боковине железной коробки. Вкус прошлогодних начос из полуразбитого аппарата с глупой мордой Кумамона сохранился слабее всего: чипсы звонко хрустели на зубах, едва размокая в остаточной слюне, но ни остроты, ни специй, ни даже грубой кукурузной муки Обито просто не чувствовал. Он с болезненным разочарованием отмечал отсутствие аромата и сейчас, оглядываясь в мыслях, понимал, как много внимания пришлось на обычные чипсы, напоминающие по вкусу тонкие глиняные осколки, и сколь мало памяти отводилось важному. Уже неделю Обито терзало отсутствие Асумы — он не помнил, когда видел его в последний раз, и за всё время о нём не было ни слова. А если кто-то и говорил совсем немного — обязательно в прошедшем. Обито подхватил что-то смертельное. Секретом это уже не было, однако радикальных мер к нему не предпринималось. На месте Какаши или Гая он давно раскрошил бы себе череп шипованной битой и обдал пятки костровым пламенем. От подобной участи его, кажется, спасало только спокойствие — Обито представлял собой пресловутую потенциальную угрозу из учебников по обществоведению и становиться угрозой реальной пока не торопился. Далеко ему ещё было до небезызвестных тварей, походящих на человека лишь на свету: с рагу вместо мозгов — заразных, вечно голодных и гниющих заживо. Но синяки на теле были лишь у него, рана на спине — тоже. Процесс запущен. Обрабатывая его ссадины, Рин болезненно одергивала плечом, словно что-то впивалось в её кости при определённых движениях. Затяжное блуждание по заброшенному метро, должно быть, сказалось и на ней. Она охотно выслушивала волнения Обито и спешно, будто от этого зависела чья-нибудь жизнь, их опровергала. «Не нужно думать о плохом, слышишь?» — слова, похожие на тёплые объятия, коими он безудержно грезил в далеком детстве и изредка поощрялся сейчас. Слова — лекарство от отчаяния. Он признался Рин в своем беспамятстве: выдал сухой действительностью, не собираясь взваливать всё, что терзало его уже несколько дней. Признался и услышал ровно то же приободрение, целительное в своей нежности. Однако что-то на этот раз отличалось. Улыбка дрогнула на губах Рин, будто бы от пропущенного насквозь разряда. Пальцы метнулись к выбившейся пряди волос, нервным движением заправляя её за ухо. Обито знал природу этого действия. Так всегда выражалось её волнение. Спрашивать было страшно, додумывать — невыносимо. Обито подавлял мысли о связи своих провалов в памяти и резкого запаха, исходящего от тряпок среди грязной одежды. Всё новые и новые бинты пропитывал загустевший кровавый гной. Изредка он слышал и всхлипы, что вырывались наружу нездоровыми всполохами девичьего голоса. Слепая надежда отгоняла очевидные выводы, таяла на свету и потирала сводимые тремором руки. Слепая надежда откусила себе язык. Пока Обито продолжал лениво выскабливать зарубки на рукояти кинжала, Рин уже читала книжки по медицине. Недуг вынуждал её страдать от бессонницы, неспешно превращал в куклу. Рин не подавала вида: оставалась мостом, правый берег которого готов был обвалиться под первым же селем. Трещины расходились всё дальше, и Рин, несомненно, об этом знала, пряча впалые кукольные глазницы за книжным переплетом. Только бы не думать. Уже не важно, какого рода литература — лечебные пособия или дешевые бульварные романы. И в этом-то она сходилась с Какаши. Только бы не думать. По правде говоря, Обито не разбирался в том, что именно читает Какаши. По правде говоря, он не считал, что Какаши стал бы читать безвкусицу или дурную беллетристику. Но думать так, — воображать, что тот своим привычно собранным взглядом ищет высокое в пресловутых строчках, — было даже забавно. Наивная романтика для него была подобием антидепрессантов: ненавязчивых, лёгких, почти не вызывающих привыкание. По-другому обстояли дела, когда Какаши брался за кайдан — потрёпанное, старенькое издание «Пионового фонаря», наверняка заставшее ещё Сакумо-сана. А может, даже и его жену. Что-то вынуждало задуматься о ней, но даже цвет волос Обито вспомнил с трудом. Память, как вода, высыхала, оставляя на темени лишь замыленный след. Однажды, совсем будто бы невпопад, Какаши заговорил о книгах. «Масако Бандо», — имя, которое Обито сначала расчел фразой и одёрнул плечами. Голос Какаши перекатывался, словно песчаная галька, пропускал хрипы от недостатка влаги. — «Она мне больше нравится. Книги её, в смысле. Только сейчас их хер найдешь». — «Пионовый фонарь» небрежно хлопнул по его ладони, и Обито на мгновение решил, что он должен зажечься прямо в руках от невидимого электрического импульса. Каким светом горела бы книга ужасов? Тогда Обито отгонял от себя дурацкий вопрос, но наконец ответ пришёл, и был он предельно точен: язвенно-жёлтым. Цветом, врезающимся в теменную долю при резких забвениях, скребущим кости с нервным цоканьем. Цветом одержимости. Цветом боли. «Библиотека ведь кварталах в трёх отсюда, нагрянем?» Тогда кипяток внутри Обито ещё не успел остыть. Тогда — в первые месяцы после судного дня, — адреналин поднимал в голове свист, и, словно из бурлящего чайника, из ушей вот-вот готов был повалить пар. Обито заговорщицки посылал товарищу намеки, не имея и тени сомнения в его согласии. Графитовые глаза Какаши, со светлой сердцевиной, лишь на треть выражали легкое осуждение. На две трети они налились подобием керосина, разгоравшегося внутри озорным пламенем. Обито кожей чувствовал нацеленную на него язвительную шутку. Приготовился отстоять удар. Секунда, две и... ничего? Глаза Какаши всё ещё полыхали, а где-то под маской точно мелькнула ухмылка, пронзившая Обито дробью из битого гонора. «Ждёшь, когда скажу, что ты балбес?» — насмешливый тон Какаши сдерживал внутри наслаждение победой. От его фразы Обито вытянулся в струну и нахмурил брови в растерянности, как и всегда после обращённого к нему подкола. Он явно ждал крепкого удара со спины и совсем не подготовился к встречному в лоб: — «Балбес», — Обито проводил растерянным взглядом серые кончики чужих волос и собрался было возразить. Но мысли завязли, а ладонь Какаши ободряюще рухнула ему на плечо прежде, чем Обито смог вставить хоть слово. Тот день сохранился в памяти лишь отрывками, клочками цельного полотна, которое постепенно подъедали мыши. Возможно, вскоре он забудет и эти скудные воспоминания. Ровно три вещи не выходили из головы, словно некий безликий божок высек их прямо на костях. Мир сдвинулся — и таким, как прежде, он уже не станет. Мир жесток — и он заберёт твою кровь и плоть. Мир целителен — и боль обернётся избавлением и счастьем. Обито был уверен в этом больше, чем в чём-либо прежде. Больше, чем в Какаши и Рин. Больше, чем в собственном имени. «Хорошо бы знать ещё, откуда эта уверенность берётся», — думал Обито и продолжал топить стальное лезвие в податливой древесине. «Хорошо бы». Светало. На горизонте вот-вот готовилось вспыхнуть рыжее зарево, достаточно низко, чтобы лучи его прорвались сквозь тучи. Дроздовый щебет перебил далёкий хруст ивняка: кто-то пробирался сквозь лесные заросли, болезненно-хрупкие и сухие в любое время года. Обито оторвался от своего занятия и не спеша опустил взгляд на окраину леса, восходящего к небольшой поляне под радиовышкой. Снова хруст — и тут же его причина. Гончая. За ней — две овчарки. Ещё чуть поодаль — Какаши и беспородная старушка Сэнто, грациозными прыжками обгоняющая своих молодых товарищей. Запахи вымывались из сознания Обито всё сильнее, но были и те, что уловить теперь не составляло и малейшего труда. Он втянул в лёгкие прохладу предрассветного марева и осёкся. Старушка Сэнто пахла кровью. Пока Обито выпускал воздух из груди, собака описала восьмёрку вокруг Какаши и играючи прикусила гончую за хвост. Ничего примечательного в её поведении: обычная, «классическая» Сэнто, какой Обито знал её уже добрых лет девять. В его барахлившей памяти сохранилось достаточно опыта от встреч с заразными собакоподобными тварями («canis non amplius», как однажды выразилась Рин своей приятной недоученной латынью). Сэнто ничем не походила на тех бедняг. И это подтверждала спокойная угрюмость Какаши, вошедшая у него в привычку. Одна овчарка была ухоженней остальных, будто попавшая сюда из «чистого», незапятнанного прошлого. Обито не помнил её кличку и, если подумать, не помнил кличку и гончей с прижатыми ушами, странно прихрамывающей на переднюю лапу. Вторую овчарку звали Хайба — он сам дал ему это имя. И когда-то Какаши выскабливал его иероглифами на металлической плате ошейника. Да, кажется, так и было. Помнить хоть что-то успокаивало. Тёплые мысли расходились по голове и щекотали затылок, а затем омывали грудь тягучими волнами. Обито слабо улыбнулся, опуская голову вниз. Лестница вышки скрежетала от каждого движения, однако Обито совсем этого не слышал, минутно потупившись на стружки ясеня, валявшиеся по всей платформе. Застыл, будто автомат с чипсами и чьей-то глупой мордой на дверце в заброшенном метро, неспешно приводил свои механизмы в порядок. Но, как со всеми подобными вещами, обыватель встряхивал его толчком по боковине. Мокрый собачий нос отпечатался на плече Обито, заставил вздрогнуть. В ход пошли собачьи лапы и хвост, сметающий осколки древесины за хлипкий парапет в неизвестность. — Рано ты сегодня, — голос Какаши перебил возню собаки. Сэнто закончила своё приветствие следами лап на груди Обито и улеглась к высокой металлической трубе в центре платформы. — Пропустишь полуденный завтрак. Обито усмехнулся. Даже мягкий, голос Какаши выдавал издёвку, и отчего-то это казалось забавным. Мир был на грани, а они всё ещё находили повод препираться друг с другом. «Бесполезнее, чем писать на текущей воде», отозвалась бы об этом милая Кушина, будь ещё жива. «Или ссать туда, откуда придётся пить», добавил бы Асума (кому-нибудь на ухо очень тихо), будь ещё жив. — Не спится. — Нож в руке сделал несколько переворотов, прежде чем Какаши сел в полуметре от Обито, так же свесив ноги. — Решил не мешать Рин и уйти делать твою работу. — Вот как. Какаши вдохнул в надежде сыскать облегчение. Что-то горькое было в его вздохе. Он стянул с лица маску и прикрыл глаза, предаваясь мнимой безмятежности. Обито чувствовал это даже не глядя, ощущал клокочущий жар где-то в его лёгких — свидетель недавнего адреналинового выброса. Кровью от Какаши пахло не меньше. — Куренай тоже. — Ясно. — Мне пришлось, иначе бы… сам понимаешь. — Да... Обито сжал нож в руках так крепко, что зарубки отпечатались на ладони. Усилием он отложил его в сторону, хватаясь теперь за плотную ткань штанов. Три собаки внизу пускали редкий лай и снова замолкали. Какаши откинулся чуть назад, подперевшись руками, и устало оглядывал небосвод. Солнце, таким же полузакрытым взглядом, пробиралось через лесные заросли и не могло ещё коснуться земли. Согревать её оно порядком измоталось. — Больно было? — Обито обернулся через плечо. Немытая помесь тосы и кого-то пушистого повернула на него шерстяные уши, даже не собираясь открывать глаза. Какаши помедлил с ответом. — Что именно? — Вопросом на вопрос отвечают придурки. Какаши молчит, нисколько не меняясь в лице. Смотреть на него — странное подобие терапии. Обито будто пристыжен за свои хмурые брови и последнюю сказанную реплику. И в то же время что-то шепчет ему расслабиться. Волосы Какаши волнами вздрагивают на ветру. — Она швырнула Сувако так, будто собиралась сразу вогнать его в могилу. Почти получилось. — Уголки губ Какаши скривились. Кажется, он выбирал выражения. Обито почти физически ощущал, как сильно тот хочет забыться, и от такого чёткого осознания горький ком поднимался к горлу. — Мне, типа, — Какаши почесал нос костяшкой пальца, — волосы её нравились. Но не отдельно от черепа, так? Обито поджал губу. — Думаю, Асума хотел бы видеть что-то от себя на её могиле. В смысле, не могилу вообще, но если бы... чёрт, — Обито потёр глаза. Так же, как делал в детстве, чтобы сдержать накатившие слёзы. Теперь, в половине случаев, так он собирался с мыслями. — Да. — Оставим ей «зипу»? Если он не просрал её за всё это время. — Он скорее просрал бы жизнь, чем эту зажигалку. Оба они усмехнулись. Потому что слова Какаши доказаны. И потому что это стало чем-то до смеха жутким, треплющим нервы, словно гитарные струны пальцами Джими Хендрикса в той самой песне. «Жизнь — всего лишь шутка», так там было? К этому ты ведёшь, дружище? И юмор у жизни был ещё вреднее, чем у Какаши. Словно едкий бензиновый запах — злой, больно режущий глаза, но всё равно зовущий нанюхаться до разноцветных пятен и головокружения. Смех продлился ещё немного и стих юной, почти мальчишеской хрипотцой. Обито потянулся к ножу с грубоватыми резными узорами на рукояти, чтобы не растерять уверенность. — Скоро и я могу... — Язык покалывало, словно от табака. Деревянные рубцы вгрызались в ладонь всё глубже, основательнее, будто стараясь испить из ран, — Куренай болела дней пять, и вот что вышло. А я? Сколько уже прошло? И ты давно это узнал. Может, даже раньше моего. Взглядом Какаши был на кромке горизонта. Обито казалось, он вот-вот щёлкнет пальцами и перенесётся отсюда подальше. Или сиганёт в пропасть под ногами забавы ради. Однако собранность обрамляла его со всех сторон, и этим он напоминал пулю, неизвестно, отсыревшую или готовую дробить кости. — Разве это и не доказывает, что ты не сдашь? Дольше, чем Куренай или кто-либо ещё, по крайней мере. — Хочешь дождаться, когда ж я взбешусь?! Проблеск рассвета коснулся крон далёких деревьев. Какаши запрокинул голову, нахмурив брови. — Хочу сказать только, что ты — это другое. Как и Рин. Он будто бы запретил себе продолжать. «И Гай, и чёртовы собаки, без которых ты забудешь всё святое», — с толикой укора продолжил Обито в своей голове. «У твоего разделения есть два простых объяснения, и первое из них — узы». Глупо пытаться отрицать их значимость, и уж рвать — тем более. Они подобны грибнице в человеческом теле: артерии, вены, капилляры, непрерывно качающие горячую кровь чрез наивное сердце. Лишиться связей можно лишь умерев. Объяснение второе — опыт. И в этом они расходились полярно. Совесть звереет от убийства незнакомца, гложет свои же кости, замыкаясь в кольцо. От убийства друга она цепенеет, как и душа. Тогда узы начинают гнить, походя на злосчастный вирус. Обито чешет коленку с узором тёмных вен, скрытых под одеждой, и хмурит брови. Их обоих, в итоге, пожирает одно. Он отвернулся, стараясь теперь вглядеться в глубину затуманенного леса. Упрекнуть Какаши — чистое лицемерие. Он тоже, очевидно, был для Обито другим. Иначе ржавая вышка скрипела бы под тяжестью кого-то ещё. Иначе Обито говорил бы честнее не с Какаши, а с Гаем. А может, с Рин, до сих пор тщетно пытавшейся найти лекарство от его беспамятства. Рассвет едва забрезжил на тёмном небе. Из крон деревьев доносится щебет птиц. Ветер ласкает лицо потоками свежести. Чёртовы предрассветные минуты, которые Обито не променял бы ни на что в этом забытом Господом мире. Поверить только — они могут стать последними. Сухость во рту давила на лёгкие. Обито нервно сглотнул. — Тебе страшно, я знаю. — Голос Какаши звучит твёрдо, и Обито понимает, сколь много кроется за его словами. Столько же прятал в себе он сам, переваривая мысли в закипающем разуме и проглатывая, не смея произнести. — И ты наверняка подумываешь уйти, чтобы не навредить Рин. — Обито поёжился, — Я не стану отговаривать тебя, если решишься. И возвращать тоже. Потому что доверяю. Проницательность Какаши порой пугала. Его слова и действия были даже не отражением — тенью мыслей. Обито старался вслушаться, увидеть очертания этой тени, но выходило не так часто. Особенно когда темнота кругом пожирала его внимание с потрохами. Ублюдок Какаши, судя по всему, обладал ночным зрением, если не рентгеновскими лучами, которые просвечивали Обито насквозь. Неужели всё так очевидно? По утрам он совсем не болтлив. У Какаши же молчаливость в дурной привычке, сродни курению или сутулости. Особый образ жизни. Традиция. И всё же бывали моменты, вроде этого, когда мысли, наконец, рвались из обоих наружу, подобно раскаленному олову, и застывали на губах сухими, оборванными фразами. Так, свеча, не успевшая протопить воск, утопает в нём, навсегда предавая своё пламя тьме. Крайне редко слова — зеркало истины. Ценность слов обретала степеннóе значение, когда речь заходила о чувствах. Обито не боялся продлевать паузу в диалоге, оценивая молчание Какаши выше любой добавочной реплики. Терпение — его выражение мыслей. Словно сказанное вслух «не тороплю я тебя, поверь»: и Обито верит. «Ответ на такое кто-то слабее и не найдёт вовсе, сдастся и заткнётся навечно. Не спеши. Ты сильный»: и Обито верит снова. Ты сильнее. Но нужно быть уверенным. — Если я рехнусь, ты всадишь нож мне в сердце, — Обито не спрашивает. Решимость сочится по венам и, кажется, стремится вырваться из-под кожи. — Не будешь перечить и колебаться. — Я сделаю это раньше, чем ты рехнёшься. — Какаши не раздумывает. — Чтобы не слушать твоё нытьё. — А если я ещё буду жив? — Тогда нож пройдет насквозь. — Рукоять оборачивается вокруг себя. Лезвие ложится Обито на ладонь, обагряя кожу холодом. — То, что я не хочу твоей смерти, ещё не значит, что причиной её не стану. Какаши исполнен чувством вяжущего, прогорклого долга. «Это и мои слова тоже, приятель» — Обито осекается сказать вслух. Его горечь совсем иная. Клятва. Близко к гарде в неуклюжих сколах древесины читаются три томоэ. Под ними — дерево, пронзаемое молнией пополам. Так, кажется, начинался один из мифов, которыми бабушка столь часто подкармливала сновидения Обито. Словно проигрыватель, он бездумно воспроизвёл его на рукояти, но вот что приятно — помнить. Под деревом из того мифа был человек. И человек разрезал молнию. Обито протягивает нож рукоятью к Какаши. Поступок с послевкусием предельной истины: сплетённое в древесном волокне доверие обретало форму. «Лишаешься последней защиты», — вспыхивает, словно фонарь, но Какаши не хочет проговаривать — ответ предсказуем до хрипоты: — Просто возьми. — Повторная вспышка: Обито дублирует мысли Какаши, будто озвучивая дорожку субтитров. — Хочу, чтобы он был у тебя. Глаза Какаши — с терпким графитовым отблеском, — опускаются к кинжалу, роняя на него привычную рассеянность. Изучающий взгляд его осторожен, подобен лупе: при точном наведении огнеопасен. Обито чувствует, как плавно ладонь избавляется от тяготившего её веса, а затем ловит на себе кусочек неба. Глаза Какаши цветом перекликаются с уходящими тучами. «Хаос. Сотворение мира». Тёмно-серая погибель. Однако в центре, у самых зрачков, брезжит нечто совсем спокойное, напоминающее Обито морозный луч света, застывший на стекле иней. Сердцевину кинжала, в который он так отчаянно старался всмотреться. Солнце. Золотые лучи, наконец, касаются кожи, обдавая лицо долгожданным теплом. Словно густой цветочный мёд, они обволакивают ржавую вышку, поляну под ней и бескрайние лесные кроны, волнующиеся на ветру подобно багряно-жёлтому морю. Но Обито этого не видит. На пару мгновений он даже перестаёт дышать. Янтарный свет проходит сквозь пряди волос Какаши, оставляя засветы и блики на ресницах, и что-то внутри ломается. В груди ноет мучительно. Сладко. Кинжал ложится Какаши в руку, твёрдо сжатый меж пальцев. Тело прожигает электрическим разрядом, и Обито кажется, что страх отступил. Тревога сменилась пристальным ожиданием неизбежного — обманчиво лёгким, как отлив перед цунами. На мгновение Какаши помрачнел, выдохнул воздух быстро, по-собачьи, и оставил нож рядом. Лезвие отбросило холодный отблеск его глазам, прежде чем тот снова обернулся к солнцу, лишаясь былого напряжения. — А я хочу рамен, — Какаши усмехается. С губ Обито слетает тихое «ублюдок», но лицо озаряется улыбкой облегчения — уже не наивной, но широкой и чистой — до сих пор. — И помыться. — Не так уж и страшно от тебя несёт. Псиной, если ты об этом, — Обито огрызается привычно и почти позволяет себе расслабиться. Воздух разгорается светом, становится прозрачным, как в прежние времена. Когда они оба ещё воспринимали слова искренне. Когда не знали судного дня. И стоило прикусить язык, пожалуй, — только кровь, оставшаяся на одежде Какаши, хоть как-то пахнет. Обито пробует вообразить его запах, старается перерыть архивы памяти и достать несуществующую более папку. Зачем он вообще это сказал?! Без запахов Обито лишился ещё части прошлого: со своими звуками и словами, окрашенными затерявшимся смыслом. Но в одном утверждении, не искажённом проклятой болезнью, он мог быть уверен точно. Запах Какаши внушает доверие и вымывает слабость. — Ты это слышала, Сэнто? — Какаши отворачивается. Лицо его тронуто едва видимой улыбкой, и что-то с жаром ломается снова. Солнце, по отметке Обито, сегодня припекает слишком рано. — И даже возражать не станешь? — Собака издает короткий зевок, будто соглашаясь, и машет хвостом-метлой. Обито тихо посмеивается и ощущает вдох, зарождающийся глубоко в лёгких. — Вот бы мяска, да, старушка? — Сэнто вопросительно поднимает голову и доверчиво фырчит на ответный смешок. Карие глаза её прищурены от солнечных лучей. — Чувствуешь запах? Сэнто поднимается на лапы и подходит к краю платформы, жмётся к Какаши без тени опаски, степенно выводя хвостом красивые дуги. Он — затишье перед бурей. И ветер крепчает. — «Её запах всё ещё витает здесь», — с ленивым напевом произносит Какаши, пропуская тоскливую улыбку, почёсывает шею собаки сквозь густую чёрно-рыжую шерсть. Обито тщетно ждёт продолжения — мысли всплывают из каши в голове, но озвучить их равно наивности: В месте, где я выздоравливаю после долгой болезни. Слова находятся сами собой, но иногда Обито обращается взглядом к чужим губам: понять, всё ли ещё верно. Янтарные искорки пляшут в его глазах совсем не от солнца: так ощущается доверие — от выпитой стопки саке или задушевных разговоров. Или песен, вспоминать которые даётся куда лучше, чем себя самого. Но чем не удовольствие — на миг забыться. Солнечный свет разливается по бренной земле, поглощает ночное марево и продолжает свой долгий путь. Изнутри греет нечто, прошедшее руины судного дня, заставшее сотни порочных миров и тысячи концов света. На старой вышке брезжит надежда.I
25 апреля 2022 г., 01:16
Примечания:
Миф о Райкири (отсылка на канон через орнамент на рукояти):
Досэцу Татибан, японский военачальник эпохи сэнгоку, владел мечом под названием Чидори («Тысяча птиц»). Однажды, будучи ещё совсем юным, он спрятался под деревом во время дождя, и вдруг в молодого человека ударила молния. Досэцу быстро среагировал и разрубил молнию, а вместе с ней и бога Райдзина, который находился в тот момент в её разряде. Это спасло военачальнику жизнь, и он стал называть свой меч «Райкири» («Режущий молнию»).
—
Кайдан (яп. 怪談), — традиционный фольклорный жанр в Японии, призванный испугать слушателя; рассказ о встречах со сверхъестественным: привидениями, демонами, ведьмами и тому подобным; аналог европейских быличек и историй о привидениях. Сборники кайданов — кайдансю (яп. 怪談集) выделяются в отдельный литературный жанр.
Одним из наиболее известных кайдансю является «Пионовый Фонарь».
Масако Бандо — известная японская писательница, являющаяся автором таких книг, как «Инугами» и «Остров Мёртвых». Её работы относят к жанру кайдан.
—
Кумамон (яп. くまモン) — вымышленный медведь, талисман японской префектуры Кумамото, созданный в 2010 году с целью привлечения туристов после ввода в эксплуатацию сети железных дорог Кюсю-синкансэн.
—
Тоса-ину — единственная порода молоссов из Японии.
—
«Хаос. Сотворение мира» — картина И. К. Айвазовского, 1841 г., Италия.
—
Цитаты из песен и полный перевод могут придать дополнительное значение тексту, трек-лист указан в шапке.