в этом доме так много дверей я хотел бы остаться с тобой запомнить себя молодым и распутать все провода
Узкий коридор вжимал нас в тела. Бит стучал так, что я стучал зубами. Я тащился слепо, но весело, пока рука Вадика не выскользнула из моей — в глубине неона один раз мелькнули его всклокоченные короткие волосы. И все. Он исчез, и я неожиданно понял, что совершенно не ориентируюсь в этих странных московских тусовках. В подвале на Курской сегодня царила вакханалия — серые складские помещения превратились в цитадель разврата — разномастные, молодые и пьяные — все сливались в единое неоновое тело. Вадик вел меня сюда почти бегом, чтобы мы успели на «шоу», а теперь я одиноко ожидаю его, таскаясь по узким фанерным коридорам. Череда поворотов довела меня до цилиндрического пространства — что-то вроде круглой комнаты с выходами, как щупальцами, во все стороны. — Ты хорошо двигаешься! Тонкий и поломанный движениям, кто-то налетел на меня — знакомиться. У него были длинные волосы и перемазанные чем-то перламутровым губы. — Где? — я не очень понимал, как здесь принято заводить общение. — Что? — Где двигаюсь? Просто я не двигался. Только шатался. Но этот кто-то проигнорировал мое непонимание. — Погнали! — он взмахнул руками, и я на мгновение увидел череду шрамов на предплечьях, в неоне отдающих сияющей белизной. Мы погнали. Это был небольшой разгон до зала, в который меня, видимо, вела коридорная рука Вадика изначально. Молодые тела здесь переживали свой золотой период расцвета — переливались, скользя, убиваясь на импровизированном танцполе, а затем утекали по узким стонущим коридорам. Он протащил меня в самый центр — жаркий и изнывающий от соблазнительности бьющегося в мозг звука. — Ты хорошо двигаешься! — он повторил, словно не помнил, с чего начал. — Давай потанцуем! Он плясал, размахивая передо мной руками с огромным количеством колец. Я сделал пару приближающихся танцевальных шагов. — Вообще я тут потерял кое-кого. — Забудь! — Ты не знаешь Дракона? — Дракона?! — Дракона! Он сделал нераспознаваемые движения руками — может, изображал дракона? Танцевал он просто ужасно, так что, я начинал понимать, почему я двигаюсь хорошо в его системе оценок. Его тело точно было не приспособлено к такому. Он скорее был складен для того, чтобы быть материалом — узким фарфором или хрупким стеклом. — А тебе 18-то есть?! Я совершенно точно попал в зону его очаровательного пьянства. И чувствовал, как подло улыбаюсь тупой шутке. — Есть. — Тогда ты точно не к Дракону! Он отмахнулся и, зажмурившись, вновь ударился в подобие танцев с немецких рейвов из того документального фильма 90-х. Он схватил меня за шею. В туалете я долго пытался оттереть ледяной водой перламутровые отпечатки на своем подбородке и своих губах. Целовался он вкусно — лучше, чем танцевал. В отражении я выглядел несобой — щелкнув на память сырыми пальцами, я оставил фотоаппарат висеть на шее. И бился им об раковину каждый раз, пытаясь наклониться, чтобы попить. Из немецких документалок и французских драм я всегда представлял себе туалеты в таких подвалах местом, где, как животные, люди устраивают круговой парад обладания, изливаясь друг в друга. Но из двух кабинок — одна была безнадежно пуста, во второй — шептался по телефону на фоне общего задверного вопля какой-то человек. Было 1:40. Я так и не нашел Вадика. В 2:01 я хотел домой. Сидя на полу у стены перед роем топчущихся тел, я представлял, как ложусь в кровать и смотрю Хуциева всю ночь. Утром выпиваю литр воды залпом. — Ты где был? Он громко рухнул рядом. Я усмехнулся воспоминанию о своем недавнем незнакомце: — Хорошо двигался. — Теперь встать не можешь? Поехали отсюда. — А ты? — Что? — Где был? Мы ехали на такси в прокуренную кухню, смотря каждый в свое окно. Я вспоминал, как вкусно пахнет подушка дома — в Питере. И о том, что, возможно, я правда хорошо двигаюсь. Светало. Я неожиданно вспомнил важное и несбывшееся. — Ты говорил, что познакомишь с кем-то? — Да, не нашлись, — Вадик устало кивнул, — да он бешеный черт. Увидишь еще. Светало. Я неожиданно вспомнил, как в детстве подружился с дачником на границе лесополосы, жевал восковые соты с медом. Уснул уже дома, дома у Вадика, вжимаясь в вельвет диванной спинки. Вадик закидывал на меня руки и ноги — пах дешевыми сигаретами. Мне снилось, что я спрашиваю у резаного человека с перламутровой помадой, как его зовут. Когда я переживал период осознания себя, как режиссера, я ударился в документалистику. Этот неизгладимый опыт свел меня со множеством неожиданных людей, но всех их объединяло одно — непринадлежность своей среде. Все художники, поэты и музыканты выпадали из стройного ряда даже своих друзей. Это, возможно, во многом признак истины. Со мной было так же. Я выходил из маленькой комнаты проявки пленочных фото. Держа в руках свое лицо, неделю назад смотревшее в зеркало в танцевальном подвале, я думал, что предмет кино всегда передо мной. И, будь я Ноэ или Триером, я бы снял самого себя, не прикрывая визуальной метафорой свою автобиографию. С фотографий улыбался и Вадик — размахивал пальто где-то между Красными воротами и Комсомольской. Весна в Москве тянулась долго. Трамвай убаюкивающе вез к метро и вдруг одарил меня такой скучной, киношной встречей, что я даже был расстроен. Он ехал с кефиром и обычным лицом. Тот самый перламутровый парень без имени. Полупустой трамвай подмигивал подсветкой, мы смотрели в упор друг на друга. Он пил кефир, держа его в правой руке без единого кольца, но с предательски выглядывающими из-под рукава джинсовки шрамами. Длинные волосы оказались рыжими — словно сочный апельсин. А скалящееся в ночи лицо — совсем юным. И это он-то про 18+ шутил? Я хотел успеть выйти раньше него — чтобы не испытывать гнетущее потом чувство упущенной возможности. Как будто кино выключили, а ты еще в зале. На Бойцовой он достал из внутреннего кармана джинсовки свернутую книжку и бегло читал, раскрыв ее как будто на случайном месте. Он меня не узнал. Но все-таки так хотелось исполнить всю прелесть насмотренного золотого Голливуда — подмигнуть, вылетая в улицу, взмахнув ножкой. На Бульваре Рокосовского мы расстались. Он пил кефир, читал и уехал, не взглянув на меня, а я ведь почти подмигнул — ногу в драных кроссах подготовил, чтоб взмахнуть. В Чебуречной на Пушкинской было узко и шумно. Напротив меня сидел Вадик и громко обсуждал прошедший показ в Иллюзионе, параллельно отслеживая, как двигается очередь к музыкальному автомату. Да, здесь молодые люди увеселяются, заказывая стыдные песни из 90-х. Но Вадим Дольфович уже недостаточно молодой для такого, в начале 90-х он, в отличие от меня, уже существовал. — Ну, и какие у тебя планы? Мы бухали неделю напролет, шутили — вот-вот трахнемся, и наш творческий союз падет. Но это правда были шутки, хотя Вадик порой делал странное. Но ему можно. Мы только сейчас заговорили, зачем я здесь. И я ответил: — Есть одна идея. — Какая? — зажевывая чебурек, он активно взмахивал вилкой. Вадик однажды прочитал на моем факультете курс по киноведению, мы сошлись вкусами где-то на «Фотоувеличении», и с тех пор ментально неразлучны — он мой Йода в мире кино. Вадик вообще-то кандидат наук. Это для меня, по пограничной (с чем?) дружбе — Дракон. Я порылся в сумке и достал конверт с фотографиями, протаскавшимися со мной весь день. — Стой! — Вадик подскочил из-за стола, — поставлю шедевр! Он убежал к, видимо, наконец-то освободившемуся автомату и через несколько секунд, машина, зажевав полтинник, начала играть Rammstein. — Теперь продолжай! Под «оне дих» сотрясались столы, Тилль Линдеманн заглушал выкрики номеров заказов из столовой (дань советской стилистике). — Я думаю, поснимать так, чтобы оставить вокруг героя только среду, ну — рейвы, постпанк, территория тотальной толерантности, вся хуйня. — А кому интересна эта среда? — В смысле? — Для кого кино? Я помолчал, рассматривая бульон в тарелке из-под чебурека. — Для меня? Вадик весело и одобряюще вздернул стопку: — За эгоизм! В объективе камеры железный занавес лифта сменялся битым кафелем лестничной клетки, узором окурков, цифрой 9 на зеленом щитке этажа. В узкой, но длинной квартире еще было просторно. Из глубины звучал аккордеон и смех. Сегодня у Вадика импровизированный самопальный вечер чтецов — в программе он, мрачный чел в татухах и аккордеон в руках белобрысой девушки. И его друзья. Это важно, ведь еще никогда моя камера не видела в трезвом свете его «друзей». Он быстро познакомил нас — Валик и Марго не встречаются, не женаты. — И даже не спят, — шепотом добавил он, — хотя все впереди. Марго легко наигрывала, все — пили. Я — неловко плавал по комнате с камерой — мешались то стул, разрезающий лица, то бутылка вина, заменяющая лица. Но скоро пришло смирение — это жизнь, в стульях и бутылках. — Не могу нормально тебя воспринимать, — посмеялся Валик мне в камеру. Смех у него был такой доброжелательный, что входил в конфликт с расписанными татухами накаченными руками. Я молчал. Он смущенно покачал головой. — Ну, в смысле как человека. Ты какой-то чувак с непонятной штукой для меня. Как Марго с ее аккордеоном. Марго закатила глаза под протягивающуюся мелодию. Но камера этого не увидела. В ней все еще сидел Валик, смотрящий то в кадр, то мимо него. — Она у нас не очень юморная. Возраст. Я взглянул на Марго. Да, ей были не мои двадцать, и первые лучики расползались из уголков глаз. Я снимал ее качающиеся лучики и уголки глаз, как вдруг удары, расплывающиеся по квартире, подорвали равновесие — кто-то стучал в дверь, и хозяин поднялся открывать, на несколько секунд покрывая чернотой своей фигуры нежный женский глаз. Я был им так приворожен, что нарушил свое задание и не проскользнул вслед за Вадиком. Поснимаю глаз. Но недолго. — Лисенок-ебёнок, мать твою! — завопил в коридоре Вадик, и тут уже вся комната подорвалась в коридор, кроме меня и аккордеона. До того, как я нажал стоп, в истории моего кинематографа осталась пустая комната и музыка без звука — цена интереса. В коридоре была вакханалия из поцелуев. Ворох людей пытался разуться, и кто из них лисенок-ебёнок — было неясно. — Я тебя узнал! Из всех голов высунулась та самая, рыжая из трамвая. Все ждали моего ответа. И я глупо ответил: — И я тебя. Лисенка-ебёнка зовут Сережа. Он хоть и рыжий, но Серый. Серый резво придвинул свою табуретку поближе. Теперь мы делили угол стола, а нас делила бутылка вина. Все вывалили курить — в доме недолго стояла тишина. Он поправлял длинные несвежие волосы и качался на стуле. — В тралике! Я нервно отсматривал на камере материалы, косясь изредка на его оголенные в порезах руки, пока одной из них он не захлопнул мне экран. Я охуел с таких движений. — Охуел, что ли? — В тра-ли-ке! — по слогам повторил он. — Что? — Мы ехали в тралике, ты пялился и ждал, что я тебя узнаю, а я тебя узнал, но решил подъебать твои ожидания. Он, похлопав себя по карманам, нащупал мятую сигарету и стиснул зубами. — Курят на улице, — я снова взялся за камеру. Театральный вздох и взмах сожаления предшествовали чирканью спички. Я начал съемку. — А что ты тут снимаешь? — он спросил прямо в объектив. — Просто все. Вас всех. — Зачем? — Фиксирую для истории. А почему ты не ушел курить со всеми? — Хочу поболтать с юной Разбежкиной! Мне стало весело. — А почему Разбежкиной? — Я больше никого не знаю, — он тут же добавил, — это же она про документалку? Слышал бы это пренебрежение Вадим Дольфович, и как он с ним общается?.. — Она, — я снисходительно кивнул. Он повертел рукой, выписывая нечитаемые узоры. — Поехали ко мне? — он помолчал ровно затяжку и заржал дымом, — да в прямом смысле — у меня шахматы, самодельный голосовой помощник и кинозал! Здесь тухло. — Я хочу послушать Валика и Марго. — Засчитано, — он уважительно кивнул, затягиваясь, — Марго сложно не хотеть, — и добавил, скалясь, как стало ясно, в свойственной себе манере, — хотеть слушать, конечно. Замерший воздух разбили гневные шаги и шуршание неснятой ветровки Вадика. — Твою мать, я же просил на улице! Скрипели окна. Подул холодный ночной ветер. Я внимательно изучал этого Серого. Стоило отвечать не так глупо, но уже не успею. Желание понравиться ему пришло с опозданием. — Извини, заболтался с твоим питерским режиссером, — Серый, вскочив, снова похлопал себя по карманам, словно отбивая русскую народную. — А сигареток-то и нет больше! Пошли сгоняем? Вадим выбросил на стол сияющую новокупленной белизной диагнозов пачку. Серый сел обратно, приняв серьезный вид, и достал сигарету, бережно уложив в глубокий карман джинсовки пачку под вопросительными взглядами. — Это ж подарок? — он невинно улыбнулся. И чиркнул спичкой. — Серьезно, иди в падик курить. — Донимать твоих и без того сердобольных, но несчастных друзей, которых ты хоть на мгновение освободил от своего общества? — Пачку на базу или на хуечек. — О, ну, тогда второе! Я увидел такое, кажется, впервые — Вадик ничего не ответил, только лишь закатил глаза. Серого отсутствие реакции расстроило. — Бравируешь моим бедственным положением свободного художника, сукин сын… «Сын» потерялось уже в коридоре между треском цепи на двери и эхом подъезда. — Он художник? — я напряженно переосмыслил сказанное. — Ну если брать за художника любую душу, то да. — То есть нет? — Он считает, да. — А ты? — А я считаю, что он умеет растанцевать любого. Незаменим на тусовке. Вадик сел на табуретку и грустно положил голову на стол. — Поэтому ты ему даришь пачки? — Это взятка за соблюдение рамок разумного, — Вадик вдруг хрипло заржал, и тут же прокомментировал, — потом поймешь про разумного… Я промолчал, вспоминая, как оттирал с лица перламутровую помаду рыжего Серого. Дверь зазвякала. В коридоре зашумели. — Я требую, чтобы мы сожгли кого-нибудь сегодня! Даешь Доменико! Очарованный триумфальным возвращением свободного художника, я даже засожалел, что отказался от кинозала и шахмат. В коридоре раздался чей-то ответ: — Да, даешь Доменико, а потом начнется… Глена или Гленду. Он ввалился в кухню. — А я думаю, Олег оценил бы! М? Он подмигнул мне. Я не понимал, что за киношифры проносились передо мной. В баре «Лисица» на Кузнецком мосту было шумно и ожидающе — вот-вот зазвучат стихи под аккордеон. Сегодня Валик и Марго играют для всех желающих за символическую сумму, и даже без онлайн-продаж — приходи пить вино, отдай пятьсот рублей на входе и получи нежное живое музыкальное сопровождение. Я уселся в первый ряд из двух существующих. За столиком за моей спиной было важное обсуждение. — И там был вопрос, что если бы твой партнер стал животным? А чтобы его превратить в человека, нужно будет с ним переспать, — девочки смеялись, — вот какое животное вы бы выбрали? Я не удержался и недоумевающе повернулся, спровоцировав смущенное хихиканье. Весь вечер после они шептались обо мне. Валик медленно подкручивал микрофон. Марго укладывала на свои тонкие ноги махину инструмента. Я взял камеру, но не предупредил, что буду снимать — чувство было слегка неловкое. Еще и оттого, что я обожаю слушать чужие разговоры. — Танцевать будем?! — сбоку на меня упала рыжая форма, разбрасывая волосы и расплескивая какой-то коктейль из стакана. — Привет. Серый сел на соседнее кресло. Я, конечно, ждал, что он тут окажется. Он ведь хочет Марго. Слушать, конечно. — Ты снова со своим третьим глазом, — он кивнул на камеру. — Всегда с ним, — я соврал, не всегда. — Калигари, жги! — вопль разнесся по небольшому бару, заглушая даже шейк за стойкой. Валя учтиво кивнул. Марго поулыбалась, складывая лицо в лучики. Показала Серому язык. Я удивленно посмотрел на него. — Ты же говорил, что это тухло? — Что? — В субботу у Вадика. Звал к себе и говорил, что это, — я указал на готовящуюся арт-группу, — тухло. — Да когда это было! Я включил камеру. Зазвучало: возьми меня как в руку берешь кольцо чтобы выбросить возьми как в ладони берешь лицо чтобы выбросить возьми меня как нотку берешь повыше чтобы выреветь возьми меня Под конец вечера орали Амстердам Жака Бреля — Валик мурлыкал, Марго рассекала пространство раскачивающимся с музыкой телом, а мы орали. Все плотно приплясывали с разным успехом и уровнем навыка не то бранль, не то скоттиш. Серый легко кружил в танце даму из-за столика за моей спиной, что не могла решить, в какое животное превратить своего возлюбленного. Так же легко он бросил ее и схватил меня за мокрую шею. — Лови меня, Олег! Он заливисто заржал, и я кинул камеру в мягкую темноту кресла. Под подлый ритм я кружился, чувствуя, как он вцепился в мои плечи, задевая людей ногами. Кто-то разъяренно задевал мое тело своим в ответ. Упав, Серый видел разве что всплески света и утопающие в платьях ноги, расступившихся вокруг. За секунду до — звенели стаканы и визжали девушки. Я чуть не разбил ему нос, пытаясь поднять. Случайно, от смеха. Выводили под белы рученьки — было стыдно, но больше жаль, что французская пляска останется без нас. Камера разряжена, но цела. Дохромав до соседнего заведения, я присел на холодные ступени. Серый снова курил, я глянул на него и вдруг — так откровенно и убийственно понял, что влюбляюсь. Резко и ярко. Спросил, чтобы не молчать, чтобы заглушить в себе неминуемое: — Слушай, а ты художник да? — Нет? — Как? Он засмеялся. — Так же, как и ты не Разбежкина. — Но в одном Вадик точно был прав — растанцуешь любого. Серый внимательно посмотрел мне в глаза, вкладывая в слова что-то, что в пьяном угаре сложно было понять: — Ты не любой. К метро мы плелись вчетвером. Маргодиджей, сука, ставит джой дивижн ну-ка расскажи, на кого ты так обижен?