Часть 1
7 апреля 2022 г., 17:19
— Дайн, — говорит она негромко, выходя из открытой купальни в обрамлении старых, ветвистых деревьев, и взгляд задумчивых карих глаз безошибочно проникает сквозь его ночь и сквозь его тени. — Я знаю, что ты здесь, господин Дайнслейф, и ты знаешь что я знаю… Давай не будем делать все еще более детским и глупым чем есть.
За поздним часом купальня при гостинице на горных источниках пуста и окна дома давно потухли. Только у ограды теплится огонек для усталых путников, да светильники бросают на исходящую паром воду блики, пока Люмин неторопливо надевает халат.
Все и вправду выглядит глупо, так глупо — словно он невоспитанный, застигнутый за дурным делом мальчишка и от злости на себя самого Дайнслейф больно кусает губу изнутри прежде чем с холодным, равнодушным, совершенно пустым лицом сделать шаг.
К ней, в этом круге из света посреди темноты и теней самой словно источающей мягкое, лунно-золотое свечение.
Не от нее.
Смысла нет оправдываться — хоть Дайнслейф и впрямь не думал подглядывать, как нет и внятной причины ему быть здесь, в глухой горной деревушке посреди Инадзумы.
— Выпьешь со мной? — предлагает Люмин, прежде чем он успевает заговорить.
Заколки-цветы лежащие на столике рядом с наполненной ей из небольшой бутылочки с местной выпивкой чашкой, притягивают взгляд, как и движения ее маленьких рук, как капли воды на ее бледной шее, но Дайнслейф равнодушно смотрит куда-то в сторону.
— Я здесь не за тем. Да и тебе бы не стоило.
— В иных мирах, где бывали мы с Итэром, такой отказ считается за оскорбление… — со вздохом первой подносит Люмин чашу к губам и поднимает к нему взгляд — слишком взрослые, слишком многое знающие глаза на тонком нежном личике сердечком с острым подбородком и острыми же изящными скулами. — Знаешь, Дайн, в этом мире со мной так часто обращаются как с ребенком, что иногда я и впрямь почти забываю что это совсем не я.
Как под чьим-то заклятием Дайнслейф сам подносит чашу к губам, чтоб поставить обратно почти нетронутой. В Каэнриа’х — если память только его не подводит — подобный отказ тоже считался за оскорбление, а ни Люмин, ни собственную же память сейчас не хочется оскорблять.
Сладкий, отдающий медом и травами вкус с губ растекается в его рту, на кончике языка и уже не истаивает, как не истаяла за века память о той, в кого сдержанный, знающий лишь свою честь и долг капитан королевской стражи незаметно однажды влюбился словно мальчишка, очарованный восторженными рассказами друга; в каждом слове Итэра о сестре было столько любви, что невозможно было им не поддаться. И, конечно же, тогда у него доставало ума над сердцем, чтоб самому посмеяться наивности чувств к выдуманному, вымечтанному образу потерянной странницы.
После среди горя, боли, ужаса и вины, и конца целого мира, кажется, лишь это наивное, придуманное, вымечтанное чувство осталось по прежнему светлым и незамаранным, словно маленький светильник внутри помогая ему хранить в искривленном, испорченном проклятием теле на чуточку больше еще человеческого.
Может поэтому, даже оставив Люмин на пути, он раз за разом приходит чтоб бросить на нее один-единственный взгляд из темноты — изящный наклон головы, тающий блик солнца на светлых волосах, мягкий, негромкий смех, привычка покусывать костяшки в задумчивости и даже жест, которым она досадливо отбрасывает мешающие прядки с лица… Слишком больно и завораживающе схожа она в мелочах, живая и настоящая, с той, которую он не смог изгладить из памяти за долгую, долгую вереницу лет.
И в то же время совершенно иная в главном.
— Я ведь хотела чтоб ты пришел, — вдруг признается Люмин, соскальзывая с мысли на мысль так же извилисто как ручей в каменном саду. — Дайнслейф, Сумеречный меч.
Старое прозвание на ее губах обжигает источенное проклятием тело больней удара хлыста. А прикосновение маленькой теплой ладони даже сквозь перчатку отравляет магическим ядом.
— Я не хотел, — холодней чем надо бы цедит Дайнслейф, оттолкнув ее руку. — Не пришел. Не к тебе.
Но мгновение спустя Люмин уже рядом, ближе ее маленькой, узкой ладони, и под пристальным, внимательным взглядом этих ее слишком взрослых, слишком женских глаз, в которых отражаются и дрожат огоньки, он может сколько угодно огрызаться и прятаться за тщательно выстроенными стенами из равнодушия. Люмин смотрит так словно уже вплела в его волосы цветы и надела ошейник и лишь милосердно дает ему время обвыкнуться с поражением.
Дайнслейф было раскрывает рот чтоб растоптать ее иллюзии и ее цветы, пока те не дали корни и не расцвели сквозь остатки его души ковром, но внезапное прикосновение губ словно накладывает раскаленную, сладкую печать. Кончиком языка Люмин мягко, ненастойчиво раскрывает ему губы, проходится по кромке стиснутых зубов, увлекая в поцелуй — на мгновение он вновь ощущает себя тем капитаном королевской стражи, что имел глупость перед самым концом своего мира влюбиться в сон, в сказку, в мечту…
Вкус ее губ такой же сладкий, отдающий медом и травами как местная выпивка и такой же пьянящий. Жаром раскаленного золота растекается по горлу, по венам, словно выжигая ядовитую, мертвящую синеву, молотом колотится в груди и в висках остатками прежнего, человеческого, что оставила ему тьма внутри…
Может это проклятие внутри него отчаянно таится от ее света и оттого беснуется злей обычного, а может разум безуспешно пытался его уберечь. Потому что любовь не лечит.
Самая невинная или самая грязная, низменная — не залечит раны, не снимет проклятий, не даст ответов.
— Не смей меня целовать! — рычит он почти беззвучно, пока внутри полыхает этот лихорадочный, раскаленный жар. — Никогда.
— Тогда можешь целовать меня сам, — миролюбиво предлагает Люмин, глядя как на бледной коже под его пальцами наливаются красные пятна; жгут даже через перчатки, Дайнслейф чувствует что задыхается. — Или есть множество других не менее приятных вещей, если уж тебе так не по душе целоваться. Я лишь хочу чтобы ты был со мной, а не бежал прочь… Или хоть чтоб возвращался. Потому что мы оба чужие здесь, оба реликты других, уже мертвых миров, и только мы помним Итэра таким, каким он был до, а мне надо чтоб кто-то напоминал мне о нем, чтоб заставил меня вспомнить, когда я совсем отчаюсь…
Ее руки ложатся на его плечи — объятие путается в его плаще, прикосновение жжет подчиняющим клеймом, и сейчас больше всего Дайнслейфу хочется принимать это клеймо снова и снова.
Это значит — принадлежать. Охранять, оберегать, быть преданным до луча последнего света — в самой его крови, в его природе, и, кажется, даже проклятие не смогло извратить память и подменить собой до конца.
— Да, — послушно и медленно склоняет он голову. — Только не надо света. И не целуй меня, потому что кожей я чувствовать тебя не хочу.
Немного грустно Люмин кивает и улыбается.
Затянутые в перчатки руки скользят по ее телу в темноте безлюдного ночного сада — вспоминается все словно само собой; все что он умел и что помнил о женщинах и о мечтах. Так легко, словно именно для этого они были созданы — иномирная странница в поисках обезумевшего брата и обреченный хранитель памяти мертвой ныне страны.
Прижавшись к нему спиной, Люмин запрокидывает голову, тихо охает, вздрагивает от удовольствия, когда ладони накрывают ее груди; как будто он откуда-то знает где ей надо нежно, где больно, и как хорошо. Ее быстрое, влажное дыхание касается уха и чуть-чуть шеи, и приходится едва не прокусить губу чтоб не застонать.
Нет, она не пытается перехватить инициативу или что-то ему навязать, но инстинктивно Дайнслейф предплечьем придавливает ее горло, рукой скользя по внутренней стороне ее бедра под задранный и смятый уже гостиничный халат.
Даже сквозь ткань перчатки она горячая и очень мокрая, она рассыпается тихими стонами, она немного вздрагивает, разводит шире колени, когда его пальцы оказываются внутри нее. Напряженно, туго, потому что ткань перчатки не так гладка как была бы его кожа, а он не хочет отдавать ей даже перчатки, обнажаясь и даже в темноте обнажая проклятие. Но Люмин прижимается тонким горлом к его предплечью, давя стоны, сама рывками вскидывает бедра навстречу каждому толчку… Внутри все горит, болит — то ли проклятие, то ли желание, одно не лучше другого.
Кто бы мог думать, что полумертвый, источенный порчей, он еще может так человечно гореть?
Прижимаясь ближе, она трется о его твердый член прямо через одежду, и невольно Дайнслейф сдавливает сильнее ее горло. С полузадушенным всхлипом она вздрагивает всем телом, сжимается на его пальцах, и от этого в голове все мутится; нарушая свое же слово он зарывается лицом в изгиб ее шеи, прихватывает зубами тонкую, светлую кожу, оставляя яркий, припухший след, и с крупной дрожью Люмин сначала вскидывается, а потом обмякает.
— Все? — тихо спрашивает она, отдышавшись, и вытерев капельки пота со лба. С трудом пытаясь сам не дрожать, Дайнслейф коротко кивает.
— Все.
С видом словно бы поняла она тоже кивает и смотрит в глаза, касаясь неровности маски, но не раскаленной, влажной от пота кожи его щеки. И тут же сжимает его член через ткань штанов и белья, как он и хотел — не раздевая до порченого тела; но два слоя ткани сейчас значат чуть меньше чем ничего, и снова кусая губы он задыхается, сам послушно толкается в ее ласкающую ладонь.
Удовольствие и облегчение горячей, давно забытой волной прокатываются по всему телу, и во рту от крови становится все же солоно. А под ладонью Люмин влажно.
Когда туман перед глазами чуть-чуть рассеивается, она с задумчивым и невозмутимым видом проводит по испачканным им пальцам кончиком языка, словно пытаясь распробовать вкус.
— Ничего похожего на порчу, — решает она, наконец. — Вполне человечески.
— Прекрати.
Зажмурившись на мгновение, Дайнслейф запрокидывает голову — перед глазами все еще кружатся ослепительно-жаркие звезды в небе, но никаких пожаров.
Внезапно Люмин еле слышно смеется.
— Тебе придется избавиться от перчатки, если захочешь забыть меня. И не только от перчатки, — она склоняется к его лицу, и в глазах ее он снова теряется словно в безднах теплого, мягкого света.
Слишком взрослый, слишком женский, слишком нежный и жестокий взгляд для обманчиво юной девочки с цветами и перьями в мягких светлых волосах и с тонким лицом-сердечком, и от этого горло сжимается так что почти начинает болеть.
— Почему же ты так бежишь от тех крох человеческого что в тебе еще осталось? — прерывает Люмин молчание. — Это ведь все еще лучшее, лучшее что осталось в тебе. Их стоит беречь. За них стоит держаться.
Словно в поисках невидимого знака порчи или безумия он заглядывает ей в лицо, всматривается, но взгляд Люмин спокоен, немного задумчив и трезв. Она чиста. На мгновение кажется вдруг — в ней от лунной тени бездны больше чем даже теперь в Итэре, взамен прежнего его яркого, чистого солнца.
Может в этом и есть ее сила, перед которой он оказался так слаб.
— Я уничтожу Итэра, если не смогу остановить иначе. Я уничтожу тебя, — искренне обещает Дайнслейф, глядя на мягкие, нежные блики луны на ее волосах и на бледных, восковых лепестках интейвата. — если ты следом шагнешь за ту грань.
В ответ Люмин лишь качает головой.
— Пока Итэр пытается разрушить этот мир, я буду пытаться его спасти. — объясняет она ему мягко и мирно. — Противовес. Противоположности. Мы же близнецы, понимаешь? Все что с ним случилось самого страшного, случилось потому что с ним не было меня. Но теперь я есть. И ты есть. И мы будем здесь, чтоб не дать ему разрушить мир — и себя… Ты только не оставляй меня одну, Дайн, — живая и настоящая Люмин просит негромко и в бледных, сильных пальцах сжимает ворот его плаща. — Будь со мной, Дайн.
Ее карие глаза кажутся глубокими и манящими — странный, далекий, непонятный еще до конца свет в темноте, и свет этот эхом отдается там где сожранное, искривленное проклятием сердце, вновь пробуждая память о том кем он был, благородный и глупый капитан королевской стражи, когда влюбился в нее, вымечтанную, выдуманную, еще прежде чем увидел впервые…
И сквозь века не сумел разлюбить.