1.
7 июня 2022 г., 05:59
— Эй, малыш, поставим её под крышей, вон там, около деревьев.
— Слышь, Хакон…
— А?
— А зачем мы вообще… Чёрт! — Эйден не успевает проговорить вопрос до конца, как цепляется за порожек у двери и едва не сливается в страстном поцелуе со своей же ношей. — Матерь Божья! Да какого хуя мы это делаем, Хакон? — недовольно плюётся он, не жалея крепкого словечка для старшего и надеясь совершенно не невзначай поджечь ему спину своим пронзительным взглядом. — Чтобы я ещё раз согласился…
— Спорим? — тот ненадолго останавливается, ребром ладони смахивая каплю пота со лба, поправляет на плечах ремешки неизменно жёлтого рюкзака и вновь хватается пальцами за края металлической ванны.
Оу. Да.
Лишь дураки и самые отчаянные храбрецы (второе то же самое, что и дураки — читать точно между полустёртых букв-граффити, кривых зачёркиваний и с припиской «напрочь отбитые болваны») способны затянуть на облепленный мхом и пожелтевшей привявшей травой целёхонькую — дери их заражённые! — ванну. Тяжёленную металлическую херню с торчащей вверх — будто драный хвост у бродячего кота — изогнутой трубой; поеденную чёрной склизкой плесенью с одной стороны, а с другой — сыплющейся ржавчиной, пачкающей руки и одежду рыжим налётом.
— Ну же, Эйден, поменьше слов, побольше дела. Скулишь, словно мы пёрлись с этой бандурой пешком до самого океана. Здесь всего пару этажей было.
— Сдалась тебе эта развалюха. Не думаешь, что уже слишком поздно собирать воду? — паренёк, впрочем, послушно тянет ванну и следом за старшим приставляет её к бетонной стене, некогда выкрашенной в бледно-зелёный цвет, а теперь пятнисто-поеденной неумолимым прожорливым временем.
— Не поздно её тратить, — Хакон оборачивается к нему и лукаво цепляет взглядом тёмных карих глаз, мгновенно подбрасывая в настежь открытые карманы мыслей первые семена заинтересованности.
— Постой… — удивлённо тянет Эйден, шаркая ладонями по штанам, словно надеется оттереть зудящее под кожей желание удушить невыносимого Хакона прямо на крыше его же тайного убежища.
— Глупый, а что ты подумал?
— Да ебать тебя в печень! Я сейчас чуть не переломился пополам только ради этого?
— Именно так, малыш, — Хакон надменно салютует его невероятной догадливости двумя пальцами от виска и прибавляет: — Завтра мы свалим отсюда как можно дальше, так не плевать ли? Надо уметь брать от жизни всё, иначе она очень хитро прихватит тебя за сладкую задницу.
— Извини, но моя задница страдает только от одного…
— Не провоцируй, — перебивает его старший, оставляет быстрый поцелуй на скуле и по-хаконовски беззастенчиво сжимает упругую ягодицу через одежду: чтобы быстро отскочить на несколько шагов назад, поднять руки в театрально-примирительном жесте и резко перекрутиться на пятках, одновременно выуживая из кармана ключ.
Он открывает дверь своего чердака и ненадолго исчезает внутри комнаты, а затем с грохотом выкатывает наружу синюю и ободранную со всех сторон бочку. Снова шмыгает в комнату, оставляя Эйдена одного стоять и переминаться с ноги на ногу и из безрассудных мыслей в сомнения — и наоборот по десятому кругу; и вытаскивает спутанный клубок чёрных проводов, небрежно швыряя те на бетон возле ванны.
— То есть, — Эйден скептично осматривает фигуру старшего с ног до головы, пока тот, сгорбившись в три погибели, наскоро отмывает ванну внутри куском влажной тряпки, — мы сейчас потратим горючее генератора и кучу ценной воды только для того, чтобы полежать задницами кверху в тесном корыте? Эта вода могла достаться тем, кто в ней нуждается, старый кретин.
— Казалось мне, — Хакон разгибается, потирает переносицу и возвращает Эйдену полный наигранной скуки взгляд, — тебе они успели осточертеть? Потому что один мелкий сорванец вчера весь вечер лил мне в уши, как местные кретины его заебали. Наверное, мне послышалось.
— Наверное, одно другому не мешает, — раздражённо закатывает глаза пилигрим, — мог бы и прямо сказать мне.
Ох Эйден.
Ему, как вечному ребёнку Падения, всегда нужны ответы, чёткость мыслей и резкость действий, особенно в моменты, когда невыносимый Хакон собирается учудить нечто необъяснимо идиотское, но довольно привлекательное в своём откровенном безрассудстве, и подбивает на это пилигрима. И парнишка только ради приличия сопротивляется, кривит свои тонкие губы, неизменно вызывая у Хакона тайное и надёжно спрятанное в ящик навязчивых мыслей желание разровнять их в улыбку и шершавую влажную нежность долгим и глубоким поцелуем; а потом срывается с места вслед за старшим, почти шаг в шаг, с придыханием выкрикивая его имя. С силой, подвластной только неустанной молодости, толкает тело и возбуждённый разум вперёд и бежит: облепленными мхом крышами и балками; минуя омертвевшие высотки, провожающие его слепыми битыми глазами, груды металлолома, поджаренных солнцем до вялости и замедленной агрессии заражённых; — и нарывается сильной грудью на порыв ветра, на азарт, пробуждающий на уровне подсознания жажду к свободе и скорости; путает и без того хаотичные мысли и опьяняет ощущением новизны. Эйден вдыхает кислород и дурман, изготовленный по особой хаконовской рецептуре — на полную, чуть ли не до разрыва трясущихся легких, — хватается одной рукой за эфирные пальцы своих чувств — уже родных, но до сих пор неопознанных; а второй за стёртое временем и жёсткостью кирпичных стен лохмотье Хакона.
— Когда ты последний раз плескался в настоящей горячей ванне? — спрашивает тот.
«Не помню», — отчётливо произносят глаза-льдинки Эйдена, а на его лицо, минуя бледные следы на коже от давно затянувшихся ран, красной мигающей лентой так и наползает то стандартное выражение, что Падение с заботой подарило-вколотило в голову каждому своему ребёнку без исключения, вкрутило в юные черепушки стальными винтами наживую и вдавило в ветряные виски облезлыми больными пальцами — откровенное и пугающее непонимание банальных человеческих наслаждений прошлого. Старший с трудом удерживает в себе доброжелательную насмешку, которая невесомым пёрышком щекочет грудь изнутри и прорывается наружу, скребя словами язык и ум, потому что Эйден — его наивный Эйден — недовольно сжимает пальцы в кулаки и потешно сопит носом, измазанным ржавчиной, — и от этого Хакон невольно спадает в искреннюю улыбку, эластично растянутую губами до самых ушей, и желание обнять мальчишку, пока в его теле не затрещат кости.
— Один романтический полдень, — только и мурлычет старший, подступая ближе и мотая серой от грязи тряпкой, как флажком, — ты и я, Эйден. Возможно, ещё и бутылочка выдержанного красного вина; знаешь, сколько я отдал за неё?
— Уверен, Хуан чуть не подавился собственной слюной от звона монет, что ты ему отсыпал за глоток алкоголя, — Эйден шутливо тычет пальцем в щеку Хакона, а тот перехватывает его ладонь и укрывает её поцелуями. — Весь Вилледор будет зубоскалить над нашими голыми задницами, и наше счастье, если мы не простудимся…
— Никто нас не увидит, мой испуганный птенчик, — старший масляно скользит взглядом по лицу парнишки и губами выглаживает шершавую и шелушащуюся на косточках кожу рук, — а если и увидит… О, думаю, нам будет не хватать лепестков роз — они бы прекрасно подошли твоим несравнимым ягодицам.
— Это что-то из бескрайнего раздела «что нравится неисчислимым любовницам, жёнам и тем, кому один, драть его, Хакон успел присунуть в перерывах меж вечным трёпом и прыжками по крышам»?
— И от кого ты нахватался подобного? — старший с наигранным удивлением сводит брови.
— Бессмысленным предложениям?
— Нет-нет, неуёмный ты мой, молоть без дела языком.
— У меня лучший во всём мире учитель.
— Наверное, — Хакон хитро подмигивает ему и снова возвращается к своему занятию, договаривая уже через плечо: — Ему стоит продемонстрировать тебе, как можно молчать с пользой. Сегодня ночью, вероятно.
— Ты — невыносимый престарелый извращенец.
— Хэй, а не это ли тебе нравится больше всего? — старший с кряхтением переворачивает через край ванны бочку и выливает в неё всю собранную воду. — Вспомни о моей старости, малыш, когда ночью будешь стонать и умолять меня остановиться хоть на минуту.
— Только не начинай.
— Это ведь ты начал, — Хакон умело изображает смертельную обиду и вновь хмурится так, что меж бровей расселиной пролегает глубокая складка. — Не гневи мою тонкую романтическую натуру и прикрой рот, малыш, потому что я три дня рыскал подвалами и тёмными вилледоровскими углами, и сейчас грязный, чуть-чуть злой и вовсе не чуть-чуть хочу влезть тебе под одежду.
— А как последнее связано с твоей тонкой романтической натурой? — Эйден отбивается от него своей игривой юношеской улыбкой, от которой в груди мгновенно прорастает жар и недвусмысленно ползёт вниз лёгким возбуждением.
— Моя натура предлагает тебе приятный отдых, а после нежный секс… и не только.
— И не только?
— Хитрый какой, — Хакон закидывает в ванну что-то похожее на нагреватель, и через минуту на крыше разносится хлопанье двигателя древнего генератора и скрип от трения старых несмазанных деталей. — Разве тебе хватит одного раза?
— Отсоси, Хакон.
— Обязательно, малыш, не нужно меня уговаривать.
— Тебе просто нравится заставлять меня краснеть своей болтовнёй.
— О, это лишь малая часть вещей, которые мне нравятся. Лети уже, птичка, — качает головой Хакон, словно пытается вытряхнуть из неё похабные мысли, в которых парнишка уже робко подглядывает за ним из-под полуопущенных ресниц, цепляется руками за плечи, оставляя на коже яркие полумесяцы от ногтей и тихо стонет, когда влажные и скользкие от смазки пальцы проникают внутрь него — потому что он, Хакон, естественно, ни разу не станет останавливаться на одном лишь одиноком минете. — Не мозоль глаза, я позову. Далеко не уходи только, — едва успевает добавить он до того, как Эйден привычно сорвётся с места, быстро перескакивая узкими деревянными мостиками, перекинутыми между крышами домов, и потеряется среди пятен на рыжем кирпиче, спутанных труб и местной растительности.
Хакон только улыбается вслед: мальчишка рвётся к свободе вне городских стен, хотя до сих пор и сам не заметил, что те уже перестали булыжником давить на него со всех сторон, а вожделенная свобода неотвратимо проросла в нём, словно трава, упорно уничтожающая асфальт своими хилыми корнями и побегами. Он оканчивает последние приготовления: выключает генератор, укладывает рядом полотенца и выставляет на ящике возле ванны откупоренную бутылку вина и незамысловатую снедь. Неторопливо стягивает с себя латаную накидку, оставаясь в одной только тонкой футболке и чувствуя, как по вспотевшей за день спине пробегает невесомый холодок, и, немного подумав, нащупывает в своих карманах примятую полупустую красно-белую пачку. Нынче подобное — драгоценная редкость, и хорошего табака днём с огнём не сыщешь, даже несмотря на то, что местные научились его выращивать на своих участках, а ещё кучу всего прочего, способного помочь позабыть даже собственное имя. Поэтому Хакон бережет её, найденную в полуразрушенном особняке в пригороде Вилледора, — хотя бы ради того, чтобы время от времени поддаваться щемящей ностальгии и цеплять зрачками продолговатые чёрные буквы.
— Хакон?
— Уже здесь? Как раз думал тебя звать, — он подкуривает сигарету и первый раз затягивается. — Заползай в ванну, малыш.
Солнечные лучи, словно сахарная патока, льются на мёртвый город, блестят жизнью и теплом в окнах-глазах и тонут в белых пузырях пены на воде. На календаре подступает конец октября, однако небесное светило всё продолжает аномально прогревать воздух, наполняя его до краев теплом перед будущей ветреной зимой. Вокруг ни души: не слышно перекличек часовых, пьяного дымного смеха у костров, бесцельных обыденных разговоров, но Эйден недоверчиво косится то на воду, то на Хакона, хоть под пристальным взглядом всё же начинает снимать одежду, небрежно откладывая её возле своих ног, а затем по-кошачьи осторожно цапает воду кончиками пальцев, гоняя по поверхности пушистые лоскутки.
— В белье запрещено, — щурится Хакон, выпуская изо рта сизый дым, а паренёк, вцепившись пронзительной серостью глаз в его лицо, резко припадает губами к его губам, заставляя брови Хакона от изумления поползти вверх.
— Ты чего? — с удивлением произносит он.
— Горькие, — легко отталкивает его Эйден, кривя нос, а потом улыбается так искренне и по-детскому наивно, что у Хакона уже привычно начинает ныть за рёбрами: за теми ломкими белыми костями, что клеткой хранят усталое годами сердце. — Не знал, что ты куришь.
— Сейчас крайне редко, — он слизывает со своих губ любопытный поцелуй и снова тычет сигаретой в зубы, — когда был помоложе, всасывал чуть ли не по пачке в день. Так ты лезешь или нет?
— Ага, — кивает головой Эйден и торопливо сбрасывает бельё: пока не успел зарумяниться до самых ушей.
Ему до сих пор непривычно раздеваться перед Хаконом, словно вместе с телом он нечаянно оголяет саму душу; и даже ночью, в её непроглядной черноте, Эйден порой не знает, куда себя деть, но соблазнительно-неловко — для старшего, конечно — всеми конечностями торопливо сбегает в объятия, ненасытность глубоких поцелуев и желанной близости, мажущей простыни и бёдра белым и вязким.
— Подвинься немного, — просит Хакон, и паренёк удобнее усаживается в ванне, обхватывая руками согнутые и сбитые колени, прячет на десяток секунд голубовато-серые глаза в темноте под веками и терпеливо ждёт, пока старший с тихим плеском влезет следом.
Ждёт, пока ему передадут алкоголь и через несколько жадных глотков отберут назад: он всё ещё слишком быстро хмелеет от непривычных для него напитков; внимательно следит, как Хакон медленно тянет надломанную сигарету до фильтра, вкушая табачную горечь и запивая её сладковатым вином, — и снова под хмыкание старшего припадает сухими губами к горлышку бутылки. Тёплый пар забивается ему в ноздри душистым травянистым ароматом, распаляет кожу до красноты и приятной неги, и парнишка постепенно расслабляется, растекаясь удовольствием по шершавым ладоням Хакона, который бережно водит ими по его затылку и вискам, намыливая густые тёмные волосы. Старший чуть дышит ему в лицо лёгким возбуждением, сигаретами и пряностью алкоголя, оттирает большим пальцем чумазый нос и стряхивает с пушистых ресниц и бровей влагу, блестящую на солнце драгоценными камнями. У Эйдена уже тонкие морщинки вокруг глаз, потому что Падение — до циничной своей жестокости — совсем не бережет отчаянного ветреного рёбенка и рисует на его лице отпечатки пережитой опасности и быстротечного времени.
Старший не спеша умывает шею Эйдена, сбегает мокрыми руками по груди на живот, к тонкой дорожке волос и ещё ниже, чувствуя, как от прикосновений дрожат мышцы парнишки, а дыхание так предательски становится прерывисто-возбуждённым. Хакону — черти б его взяли — прямо до невозможности нравится игриво ласкать кончиками пальцев бедро Эйдена, выводя на влажной и чуть шершавой коже хаотичные узоры, а взглядом жадно есть ту полупрозрачную эфирную застенчивость, что тонкой вуалью расползается на щёки и нос, стекает по шее между шрамов-дорожек на ключицы и соблазнительную впадинку между ними. Его такого, румяного и лениво-пьяного от горячей воды, вина и осеннего солнца, хочется обернуть в душные объятия и непрерывность поцелуев, переплести всеми конечностями так крепко и сильно, чтобы ни в жизнь не потерять даже одного сорванного вдоха. Тянет тщательно исследовать губами с ног до головы, не пропуская ни одного уголка желанного тела, и хорошенько отдрочить прямо на месте: так, чтобы Эйден изгибался и подавался навстречу, толкаясь во влажную ладонь и расплёскивая мутную от мыла воду вокруг ванны. Парню с его чувствительностью много и не требуется, и Хакон, не отрывая хитроватого взгляда от заалевшего лица, словно нечаянно щекотно касается промежности и задевает головку члена, мгновенно ловя слухом короткий приглушенный стон.
— Нравится? — спрашивает он у Эйдена.
— Можешь радоваться, — тот облизывает губы и тянется за бутылкой вина, — твоя бессмысленная идея не такая уж и бессмысленная. Буду главным лжецом во всём Вилледоре, если скажу, что не нравится. И чего не хватало людям до Эпидемии?
— Наверное, самой Эпидемии и не хватало, — старший перестаёт заигрывать с членом Эйдена и перемещает неугомонные руки на плечи парнишки, омывая их тёплой водой. — Наши семь смертных грехов не уместятся и в отдельном томе Священного Писания.
— Для твоих понадобится ещё одна книга, старик.
— Не уверен, — тянет улыбку Хакон, — что после апокалипсиса кого-то заинтересует новое издание «Камасутры».
— Ты невыносимый извращенец, — Эйден, как непослушное дитя, хлюпает на него водой. — Я это уже говорил, так ведь?
— Да разве не за это я тебе нравлюсь? Хотя я предпочёл бы прозвище поласковее, — паренёк мгновенно получает в ответ ещё одну улыбку и пенистые брызги.
— Хакон, — обращается он с закрытыми глазами и наощупь отыскивает ладонь старшего, — мы с тобой сумасшедшие? Очень-очень.
— Нет сомнений, малыш, — тот в ответ сжимает пальцы Эйдена, припадает губами к его шее, неторопливо скользя по коже, и едва находит в себе силы оторваться поцелуями от старого побелевшего шрама, ломаной линией жизни бегущего вдоль адамового яблока.
— Я… я действительно… рад, что ты со мной, старик.
— Звучит как признание, — говорит Хакон, придвигаясь поближе к нему.
— Я бы хотел… — Эйден резко распахивает веки, щурясь от ярких лучей. — … хотел и дальше оставаться с тобой, возможно, жить возле этого твоего океана, в домике… но недолго, потому что это, должно быть, скучно, торчать всё время на одном месте… Ну… мы могли бы рыбачить, или что там делают? Ты, я уверен, расхаживал бы туда-сюда в своих ужасных пёстрых шортах: тех самых, что отыскал в квартире многоэтажки. В цветочках таких нелепых, ну…
— Дьявол, малыш, это реально… блядь, реально признание? — глуповато и едва разборчиво шепчет старший: почему-то вдруг так тяжело и полузадушенно, будто ему отчаянно не хватает ценного кислорода в лёгких, а сердце за рёбрами мгновенно вспыхивает неравномерным стуком и превращается в раскалённый комок чувств. Тягуче стекает расплавленным железом между рёбер, окутывая их нестерпимым жаром, и опаляет внутренности, — и в мгновение становится до приторности сладко и невероятно спокойно.
Только ему, потому что Эйден — его Эйден — вдруг бледнеет и теряется в собственных мыслях, что грозовым облаком заслоняют горизонт разума, молниями хлещут чувства и падают дождём сомнений на землю. Хакону прекрасно известно, как в такие моменты резко заканчиваются слова и остаются лишь взгляды, которые срывают физическое и приземлённо-материальное, обнажая душу, и выставляют её эфирное прозрачное тело навстречу всем ветрам и ураганам. И Эйден поддаётся собственной внутренней стихии, стеснительно отворачивает лицо и до боли закусывает запятнанные ягодно-алкогольным цветом губы, словно сейчас отчаянно жалеет, что из его рта вырвался этот поток едва ли связных слов.
— Ага, оно. Я не умею говорить… так, как ты, Хакон, — под солнечным светом его ледяной океан в радужках моментально кажется старшему самым красивым, что он видел за целую жизнь. Где-то в его ясной серости чувствуется безграничность, шумят и пенятся чувствами волны, затягивая в свои необъятные глубины.
— Прекрати.
— Да, да. Это было глупо. Извини… У тебя там… жёны, любовницы, а я…
— Помолчи.
— Не нужно было…
— Уймись.
— Я чего-то подумал, что это будет уместно.
— Замолчи, идиот мелкий, замолчи и дай себя поцеловать, — обрывает пилигрима Хакон, залепляя его губы своими. Оплетает крепко руками, чувствуя, как испуганно бьётся внутренний мотор парнишки, едва не разрывая своим ритмом самого себя на куски, но с каждой секундой, с каждым касанием и прерванным вдохом успокаивается, выравнивает бешеный темп. — Ты как всегда не вовремя, Эйден, — говорит старший, упираясь лбом ему в солнечное сплетение, и дышит пронзительной терпкой нежностью куда-то в грудь, в крепкие лёгкие, в то горячее и бешеное сердце, прямо в шебутную птичку-душу. — Слишком резкий, безудержный, ничего не понимающий, разрушающий мою жизнь и планы вдребезги… и, наверное, только за это я в тебя влюблён.
— Что?
— Что слышал, — кожа Эйдена под его руками прохладная, будто тёплая вода больше не согревает его, и Хакон крепче прижимает парнишку к себе.
— Ты действительно влюблён? — Эйден ластится к нему и из-за спины ловит ладонью яркие солнечные лучи, а они мягко стелятся меж пальцев белёсым светом и осенним теплом.
— Вообще, предпочитаю думать — что нет, — отвечает Хакон, а на самом деле и не понимает: врёт сейчас самому себе или говорит правду. Он лишь поднимает свои залитые вязким мёдом и темнотой глаза куда-то к лазурному небу, где неспешно ползут кудрявые и пропитанные золотистой карамелью облака, и глубоко втягивает ноздрями воздух: до цветных пятен на периферии зрения и жжения в лёгких. — Я уже стар для подобного. Только ночи, полные огня и безудержного секса.
— Невыносимый извращенец. Это ты всё портишь!
— Где-то я уже слышал подобное, малыш, — старший целует его в висок. — Ты не замёрз? Я бы тебя сейчас хорошенько отогрел на кровати.
— Терпеть тебя не могу.
— Ой да?
— Ты не ответил мне. Действительно меня любишь?
Хакон замирает и прикрывает веки. Любит ли он того, кто безудержным ветром поселился в сердце? Того, с кем он делит крыши, шальные поцелуи на высоте и одну постель? Мальчишку, который нагло отбирает его одеяло и лезет замёрзшими шершавыми ладонями под одежду, чтобы со смешком выхватить недовольное шипение, такое нужное ему физическое тепло и не менее ценный кусочек нежности, а затем уснуть под боком, обвив ногами и мурлыкая что-то в своей лично эйдановской манере в шею. Пилигрима с бескрайних дорог, перекрутившего с ног на голову всю жизнь и мысли Хакона? Эйден — истинный сын потерянного будущего, вечно чужой, куда бы ни шёл, куда бы ни бежал, тревожной птицей срываясь с места; и он, как неуемное дитя Эпидемии, забыл о настоящей любви, не ведает заботы и почти не понимает ненужной и давным-давно убитой, по его мнению, романтики, только отнимающей драгоценное для выживания время. Но без него — глупый, глупый, Хакон! — сердце каменеет, пульсирует среди бетонного одиночества, а тело превращается в кусок мяса, набор из перевитых мышцами костей, что пропитаны насквозь ядовитой химией отчаяния и устаревшей боли. И уже кажется, что сломать крылья собственной душе и швырнуть её в бездну, а потом и самому прыгнуть туда сломя голову — милосерднее, чем жить теперь без него, без скучающих взглядов, диковатости и горячей кожи под пальцами. Жить без робкой надежды на будущее, подаренной ему Эйденом.
— Доберёмся до океана, тогда и узнаешь, — через минуту наконец произносит Хакон.
Любит?
Пожалуй, до последней страницы своего дневника памяти и чувств. Пожалуй, до безумия.
Примечания:
И по стандарту: ночной бегун, оставь автору комментарий 😌