* * *
«Вы знали его?» – спрашивает юркий, нескладный юноша у сгорбившегося старика, сидящего на изломанном гниющем бревне. И тот говорит: «Я знал его, этот человек был моим другом», и юноша видит, что старик не врет. «Правда ли то, что о нем говорили те ронины?» – и дряблое лицо старика, испещренное временем, обращается к юнцу. «А что они говорили?» «Что он преступник», – Сюли всматривается в сине-белые волны, бьющиеся об унылые скалы и играющие с крабами на белом-белом сияющем берегу. Солнечные лучи уходят под воду, блики бегут по поверхности моря, и фигуры рыбаков, тянущих сети у грубых тепло-серых скал, таинственно мерцают в беспощадном болезненном свете. «И я им был», – говорит старик. «Но вы – хороший». «Нет хороших людей, Сюли, – старик поднимается с бревна и неспешно идет к берегу, не прерывая свою речь, – как нет и плохих». – Так значит я – плохой? – спрашивает Томо, щурясь на солнце. Сок течет с его ладони прямиком в рукав кимоно. Его губы блестят на солнце. – Нет плохих людей, – Кадзуха садится по-турецки напротив него. – А хорошие? – Томо внимательно смотрит на него. – Хорошие есть? – И хороших нет, – уверенно говорит он. И это – чистая правда, его правда, сказанная от всего сердца. – Многие бы не согласились с тобой, – Томо протягивает ему дыню. – И были бы правы. Но я не стану говорить тебе об обратном: мне приятно знать, что в твоих глазах я – всего лишь я. Кадзуха смотрит, как он ест. Так едят люди, которые знают, что самый маленький кусок хлеба – результат большого труда. Он ест с наслаждением и благодарностью к земле, на которой сидит, с благодарностью к людям, что ее вспахивали, и чьим потом и кровью она была удобрена. У него светлое, осознанное лицо, лицо свободного, счастливого человека, только-только вернувшегося под неприветливое, но родное солнце. У Кадзухи щемит сердце. Он сжимает плод в своих руках, и мякоть послушно скользит в его грубых шершавых пальцах. Из нее течет сок, пахнущий сладко-сладко, словно только распустившийся весенний цветок. В его горле стоит ком. Ему всегда будет этого мало. Мало этого солнца, мало этого бескрайнего, синего моря, бьющегося об скалы, светлых приветливых волн, искрящихся бирюзой, точно луноппёрки в глубине холодных вод, и мало Томо, сросшегося со всем этим буйством цвета и красок. Море дышит глубоко, шумно, тихо - гора Ёго, укутанная таинственной дымкой и вечнозелеными аралиями, обступившими ее со всех сторон; небо овеяно фиолетово-золотой пылью, сетью фонарей, тянущихся издали с юга, оттуда, где другие свободные люди пьют за то, чтобы боги были благосклоннее к ним в этот год; в зарослях громко стрекочут цикады. Но запахи, витающие в теплом влажном воздухе, приглушают любой звук, - сладкие, травянистые; аромат солнца, острый запах камней под корнями аралий, и хвойный – на истоптанной сотнями ног тропе. Их так много, что они сливаются в один, заполняя его нутро и возвращая его самого к чему-то первозданному, к чему-то столь пленительному, как первое сказанное слово или первый сделанный шаг. Кадзуха роняет голову на колено Томо, сгорбившись, и смотрит на колышущуюся траву, скрывающую собой синюю спокойную гладь моря. Ему будет мало. «Но ведь это нормально, правда?» – Нормально что? – спрашивает Томо. Кадзуха приподнимается, чтобы посмотреть на него: Томо, запрокинув голову, сидит, прислонившись спиной к стволу обвалившейся аралии, и глядит на него сверху-вниз. Проницательно, заинтересованно. У Кадзухи задумчивое, слишком серьезное лицо, и отчего-то Томо это совершенно не нравится. Он приподнимает его подбородок свободной рукой, другой – берет дыню из его рук, и криво улыбается, глядя на истерзанную плоть в своих пальцах. – Что-то волнует тебя. Кадзуха молчит. Томо берет его руку в свою, переплетая их пальцы, и подносит к лицу, чтобы оставить на его выбеленных костяшках едва ощутимый поцелуй. Повисшее молчание говорит ему о многом. Кадзуха оценивающе смотрит на него. Шестеренки в его голове трутся друг об друга, двигая мысль, тугую и уставшую. – Это мелочи. – Но они беспокоят тебя, не так ли? – Меня беспокоит целый свет, Томо. Так что ж теперь? Томо подается корпусом вперед. – Ты слишком много думаешь, – выносит он свой вердикт, сжимая его липкие, горячие пальцы в своей руке. Кадзуха отворачивается от него, ставя точку в этом диалоге, и поднимается, отнимая свою ладонь. Идет к морю, поднимая пыль под своим под своим уверенным вышколенным как у солдата шагом.* * *
Ночь проглатывает город, как голодная собака. То тут, то там загораются фонари, и улицы полнятся вымотанными, изведенными ожиданием праздника людьми. Томо подталкивает его к двери, не отрывая от него горящего темного взгляда. Внутри тепло, тускло мерцают потолочные лампы. Со стороны кухни доносится громкий смех Сюй Люши и Инь Син. Булькают наполненные вином бочки, и шипит плита. – Тут люди, – говорит Кадзуха одними губами. Томо прикрывает его рот ладонью – всего на миг, призывая его к молчанию – и ведет его по ярко освещенному коридору к крутой непрочной лестнице. Полупрозрачный тюль поднимается к потолку из-за холодного ветра, проникающего через приоткрытые узкие окна, словно привидение, и скользит по их лицам, спинам и рукам, запоминая их очертания в этот миг жизни, который они унесут с собой на тот свет, так и не поведав о нем никому другому. Они приваливаются к наглухо запертой двери кабинета. Томо настойчиво целует его в губы, беря его лицо в свои руки, и пару секунд они стоят неподвижно, ошалев от собственной храбрости. Две фигуры, окутанные тьмой, сливаются воедино. Кадзуха снимает его оби и роняет тот на пол, отстраняется, медленно переводя взгляд с его губ на собственную руку, замершую на широкой полуобнаженной груди. – Если это прощание, то я хочу, чтобы оно надолго тебе запомнилось. – Это не прощание, – Томо убирает его волосы за спину и коротко целует его в шею, – мы не прощаемся. Понял? - и он звучит уверенно и зло, звучит с упреком, словно допускать об этом мысль – уже преступление. – Меня не будет очень долго. – Пару месяцев, полгода – это мелочь в сравнении с жизнью. – Ты… – пораженно говорит Кадзуха, поднимая на него горящий признанием взгляд. – Не говори этого. – Что? Я устал делать вид, будто ты не любовь всей моей жизни, – Томо заводит руку ему за голову и собирает его волосы в кулак, ощущая их шелк и скопившуюся на концах влагу. Их бедра соприкасаются. Кадзуха не в состоянии переварить его слова как следует, потому что раскален до предела, и ему чудится, что он весь горит – ладони, грудь, лицо. Лицо – больше всего. Кровь стучит в его висках набатом. Он проводит рукой по груди Томо, по ребрам, следует по еще не проторенной тропинке к его шее и сталкивается с ним губами. Коридор полнится ими, стены внимают, запоминая и пряча их молчаливые признания в потолочных трещинах. Луна насмешливо глядит на них из окна, и ее плоский диск иллюзорно трепещет в складках полупрозрачной занавески. «Это не прощание, конечно, нет» - говорит она им. Она всегда знает больше. – Где эти двое? – спрашивает Бей Доу, закинув на плечо Инь Син руку. Ее лицо краснеет по мере того, как пустеет графин. – Вот-вот будут, – говорит Сюй Люши, перемешивая зажаренный с помидорами картофель. Хай Лун берет вторую лопатку и снимает сковороду с плиты. Мясо шипит, и его острый, яркий аромат повисает над столом. Фу Жун, стройная и темнолицая, тянет носом воздух. – Куда-то спешим, капитан? – смеется Скупердяй, подобревшая еще после второй бутыли. – Домой, – говорит Бей Доу, ударив ладонью по столу, – и счетовода ведет в сторону от испуга. Су Лин тотчас ловит ее за шкирку. – Не уверена… – шепчет опьяненно Хуэй Синь, – но вро-оде бы, – и она лукаво щурится, – они пошли… Инь Син прикрывает ее рот рукой. Сюй Люши глядит на Хуэй Синь с укоризной из-под паровой пелены. – Слышишь? – спрашивает Кадзуха, отстранившись от Томо, и поворачивает голову в сторону лестницы. Но Томо слышит лишь сбившееся дыхание Кадзухи. Он обводит губами его ровную, бледную ключицу. Там, за ребрами и тугими мышцами отчаянно бьется его сердце, стук которого Томо ощущает под своей широкой ладонью. Его пальцы забираются под пояс широких штанов, и мысли о Бей Доу и Сюй Люши тотчас испаряются из головы Кадзухи. – Где ты получил его? – Томо целует его старый, уродливый шрам на бедре, и ведет носом по тазобедренной кости вниз. – В Ли Юэ… – Кадзуха проводит рукой по его волосам, не решаясь запустить в них пальцы, и терпеливо ждет. – Мы с Бей Доу ловили рыбу в деревне, и старый причал обвалился под нами. Я упал на обломок и поранил бедро… Томо улыбается, прикусывая тонкую кожу в сгибе. – Не то, что ты рассчитывал услышать, верно? – тот улыбается с ним, ощущая трепет где-то в животе. – Это лучше того, на что я рассчитывал, –говорит Томо. – А на что ты рассчитывал? – спрашивает Кадзуха, запрокинув голову и прикрыв глаза. – На кровопролитную бойню. И он крепко сжимает его бедра. Вечернюю тишину нарушает шумный многозначительный вздох. Хай Лун придерживает Бей Доу одной рукой. – Я дойду, черт побери тебя, – не очень разборчиво говорит она, прислоняясь боком к периле и убирая от лица тюль. – Дойду. – Вы здорово перебрали, капитан, – Бей Доу слышит в его голосе добрую насмешку. Почему-то смущается. – Вы уверены? – Тут дойти… – она прилагает усилие, чтобы говорить внятно, – всего ничего. Давай, иди уже отсюда. Кто-то ведь должен следить за Хуэй Синь? Хай Лун решает не говорить ей о том, что та под строгим надзором Инь Син, и лишь кивает, нерешительно убирая руку с ее талии. Он смотрит, как Бей Доу неспешно преодолевает ступень за ступенью, опираясь на кривые перила, и трет пульсирующий от боли лоб. Она снимает грубые, испачканные в грязи ботинки, и облегченно вздыхает, ощутив на своих ступнях вечернюю прохладу. В ее налитой свинцом голове будто гудит рой пчел. Бей Доу ведет то в одну сторону, то в другую, и она идет, рукой придерживаясь шероховатой стены. Ей отчего-то тоскливо. Сегодня их последний день на этой земле, но они не вернутся домой. И пусть сердце ее часто поет о море, непримиримом, буйном, в котором растаяла большая часть ее жизни, но поет оно и о любви. Так удивительно, что люди любят, и так от этого гадко, но мир не стоил бы и моры, если бы люди вдруг разучились любить друг друга. И жизнь ее ничего бы не стоила без любви. Она упирается руками в стену и стоит так какое-то время, выравнивая дыхание. Инадзумское вино не то, что вино из Ли Юэ. Другое, более тусклое, но крепкое, с каким-то травянистым оттенком. Оно бьет не в голову, бьет – в сердце. Или так она думает, потому что давно не пила? Бей Доу смеется, беззвучно и весело, и неспешно идет вглубь коридора. Тело ее благодарно млеет от вечерней прохлады, разлившейся в коридоре. Она останавливается у двери, упирается в нее лбом и ищет ключи в своих карманах. Какое-то движение на периферии отвлекает ее, и она, испугавшись, оборачивается. Томо смотрит прямо на нее, сидя по-турецки под запертой дверью кабинета. Его спутавшиеся волосы трепет ветер, лицо – спокойное, умиротворенное; на оголенных плечах играют причудливые тени пролетающих мимо птиц и рябь от полупрозрачной занавеси на окне. Кадзуха спит у него на руках. Трудно отличить, где его руки или ноги. Лишь его макушка блестит ярко-ярко в лунном свете, точно посеченная седина старого, немощного человека, и его рука, испещренная тонкими полосами царапин. Бей Доу садится у двери в нескольких метрах от них, роняя сапоги посреди коридора, и трет горячее, пылающее лицо руками. Томо отнимает пальцы от рта и прислоняется к спине. Они оба молчат. Снова спит море, спит остров, укутанный ярким заревом ночных фонарей, спит небо, под куполом которого в тени коридоров улиц стынет то тайное, что они умалчивают. Они не спят.